412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Русская Венера » Текст книги (страница 9)
Русская Венера
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Русская Венера"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

– Я сказал: это так же трудно, как сходить с ума.

– Ну, хорошо, хорошо, – Ирина Алексеевна снова зябла, снова кто-то шептал на ухо: «А, как будет, так и будет». Пересела на диван, подобрала ноги, укуталась в шаль.

Андрей, не приглашая, неторопливо выпил еще рюмку, задумчиво почмокал, подпершись, посидел за столом: то ли горевал, то ли пытался проникнуть в будущие дни. Потом пересел к Ирине Алексеевне, обнял, крепко и неловко; пуговицей куртки оцарапал ей щеку.

– Все-таки, Ирка, мне больше никто не нужен. Никто. – Поцеловал. – Слышишь? – Еще раз поцеловал. Обнимал уже с такою силою и старательностью, что Ирина Алексеевна задохнулась.

– Не надо, Романов. Я очень устала. Нет, нет! Слышишь?! Успокойся. Все-таки помолвка – не свадьба. Рассуди-ка. И успокойся.

12

Она долго не спала. «Надо же было превратиться в такую дуру! Замуж собралась. Господи. Думала, будет все равно. Но не бывает, врут – никогда не бывает все равно. Больно, тошно, пусто, но не все равно! Вот именно – пусто. Рядом с Романовым будет пусто. Пусто. То есть – ничего, неживь какая-то, «солнечное кавказское долголетие». Наверно, к боли можно привыкнуть, к тоске, а как привыкнуть к пустоте? К «ничему» как привыкнешь? Да и привыкать-то неохота. Не хочу делить эту безоглядную занятость, это упоение ею. Не хочу даже присутствовать при этом постоянном, аптекарском взвешивании жизни: столько-то чувств сюда, а туда – столько-то рассудка. Никогда не научусь. Не смогу, Андрей Романов. Заранее извини, что приехала. Никто, никто мне не нужен!»

Вспомнила Григория Савельича. Ведь видела и понимала быстротечность, печальную зыбкость их связи, – видела, но не отказалась, не смогла отказаться. И теперь удивлялась этому и думала с открытыми, влажно-горячими глазами, что ничего у нее не осталось, кроме этого удивления, и парит оно сейчас над ней облаком, дрожит золотистой, вечереющей синью.

Улыбалась, вновь переживая его слова, капризы, вспышки бурной, горячечной искренности. «Ах ты ненормальный! – шептала Ирина Алексеевна. – Какой же ты ненормальный!» Она угадывала каждый его шаг, каждый вздох. Его смятение и подавленность, когда однажды шли в кино и он боялся встретить знакомых; его смешные, мучительные попытки примирить ее появление с семьей, с его Аней, жизни которой Ирина Алексеевна сочувствовала и завидовала; его томление в прощальный день, когда он с такою ребячьей наивностью откладывал и откладывал подальше горечь, что смотреть было невозможно, – иногда ей казалось, что он совсем маленький мальчишка, который, играя в прятки, сунул голову за занавеску и кричит: «Нету меня! Спрятался».

«Дуралей, какой дуралей! – шептала Ирина Алексеевна. – И этот шрамик у него на плече. И посапывал смешно, с присвистом. Господи, какой же родной! Правильно эти геологи в поезде говорили: сердце не безразмерное, по одному человеку в него вмещается, по одной родине. Родной, родной. Да не мой. И на память ничего не осталось, и сюда, дуру, принесло. Ну, что ж теперь, что одна. Пусть… Хоть бы какую-то память о нем. Господи, как я сразу-то не поняла, что никто мне не нужен, кроме него. Никто. Нет, не может же все уйти. Должно что-то остаться. Обязательно. Да, да…»

…Утром дождаться не могла, когда уйдет Андрей. Он громко вздыхал, громко топтался, громко пил чай – очень хотел, чтоб она проснулась, но Ирина Алексеевна, отвернувшись к стене, упорно рассматривала обои сквозь смеженные веки.

Андрей наконец ушел, звонко, протяжно щелкнул замок. «Он с ума сошел! – Ирина Алексеевна вскочила, бросилась к двери. – Действительно, закрыл. Нет, он что думает?! Действительно, взаперти, под замком? Рассчитал, пошутил, слово сдержал. Ну, Романов!»

Оделась, взяла сумку, подошла к окну. Оно было заклеено на зиму. Достала маникюрную пилку, распорола бумагу на стыках, с силой, но осторожно рванула раму, распахнула – делала все четко, быстро, уверенно, будто всю жизнь открывала запечатанные окна.

Вылезла во двор, к поленницам – никто не видел, не слышал. «Ничего себе невеста, славно поворачивается». Тщательно закрыла окно, отряхнулась, неторопливо обогнула дом, неторопливо вышла на улицу. И тут же прибавила ходу. До вокзала вытерпела, не оглянулась. Вздохнула посвободнее и поглубже, раскрыла сумку и направилась к кассе.

13

Григорий Савельич снял трубку, услышал:

– Я вернулась. – Голос надламывался как-то дрожаще, переливчато. – Ты можешь прийти? Пожалуйста, хоть на минуту.

– Ира? Нет, узнал, но не поверил. Не ждал. Ну, почему не думал? И сейчас вот раздумался изо всех сил. Хорошо, приду.

«Еще спрашивает: неужели даже не думал. Почему, кстати, «даже»? Думал, еще бы не думать! Думал – все, освободился, покой, мир, нет к прошлому возврата. Да мало ли что я думал! И все – снова да ладом. Сейчас начнется: милый, хороший мой… А хороший твой только-только оклемался, худо-бедно семью удержал. Что же это она? Раз все, то все».

Холодно, негромко он сказал чуть ли не с порога:

– Здравствуй, Ира. С приездом. В самом деле, я на минуту.

Ирина Алексеевна кивнула, соглашаясь:

– Пройди, присядь. – К облегчению Григория Савельича, не кружила, как прежде, не ластилась, вообще даже не прикоснулась.

Бледная, в том памятном темно-синем костюме, в алой блузке, присела напротив, руки нервно собрала на груди. На Григория Савельича не смотрела.

– Гриша, я напрасно ездила. Там все пусто и не нужно. Я все понимаю. Боюсь, ты думаешь, что я навязываюсь. Попрошайничать буду. Нет, нет, Гриша. Ты живи, как живешь. Как было – не будет. Я уеду домой и никогда больше… – Ирина Алексеевна отвернулась к окну, напрягся и чуть подрагивал подбородок. – Но Гриша. Не могу, не хочу я беспамятной быть… Я хочу от тебя ребенка…

Он не то чмокнул воздух, не то всхлипнул – так занемели, зашлись у него губы. Не сразу и справился, чтобы ответить.

– Ну, что ты говоришь! Ужас, вздор, опомнись!

– Я уеду. Мне больше никого не надо. Ты и знать ничего не будешь. Мы с ним вдвоем будем жить и жить… Гриша…

– Нет, очень здорово получается! Где-то будет жить мой ребенок, а я ничего не буду знать. Колькин брат, понимаешь. И я, такой негодяй, ничего не захочу знать. Ира, бог с тобой! Нет, ни за что.

– Ты, наверное, думаешь, я ловчу. Хочу привязать тебя. Ты пойми, Гриша. Тебя же нет, не будет для меня.

– А вдруг ты замуж соберешься? Кому он тогда нужен будет? Ничего хорошего о себе я сказать не могу, но все-таки… Нет, нет, Ира!

– Замуж я отсобиралась, Гриша. Повыходила – и хватит. Ах, боже мой, неужели ты не понимаешь, Гриша! Мне никого, никого не надо.

Ирина Алексеевна еще больше отвернулась к окну – он видел только побелевшую щеку и мочку уха, как-то одиноко и жалко выглядывавшую из-под волос. Она плакала, но слез ее он не видел.

– Уходи, Гриша.

Он замялся: и рад был, что отпускала, и совестился, что оставляет в слезах.

– Иди к черту, к черту, к черту! Видеть тебя не хочу!

– Ира, ну, что же ты так… – Постоял, поглядел на вздрагивавшую спину, потянулся было успокаивающей ладонью, но пересилил себя: резко повернулся и выбежал.

ПАРОМ ЧЕРЕЗ КИРЕНГУ

1

Зина собиралась в дорогу. Она хваталась то за одну вещь, то за другую, пока наконец не отчаялась.

– Да ну их к черту! Нагишом поеду, а не повезу. Вот эту не повезу! Эту! Эту! – Металась меж стульями, хватала кофточки, блузки и швыряла в угол.

Маленькая Верка восхищенно всплеснула руками:

– Ой, мама балуется! – присела перед кучей тряпья. Нахмурилась. Укоризненно закачался бант. – И чевой-то девка бесится. Прямо узды на нее нет! – Верка уже играла в бабушку, и голосишко ее, тоненький, еще лепетный, забавно, но верно схватывал бабушкины ворчливые нотки.

Странно, со всхлипами расхохотавшись, Зина бросилась к ней, подхватила, подкинула, белоголовую, в желтом бумазейном платьишке.

– Солнышко ты мое! Цыпленочек! Одуванчик-хитрованчик! – И все целовала тоненькую нежную Веркину шею, худенькие, в белом младенческом пуху, плечи.

Мать Зины, Марья Еремеевна, разбитая этими сборами, сидела на табуретке, уперев руки в колени.

– Давай трави, рви душу-то! Вот што ты ее тискаешь? Ох, девка. Кукла она тебе, щенок толстоморденький? Отпусти сейчас же! Смотреть не могу – сердце заходится. Ну што, што реветь-то! Ох, Зинка, Зинка! Ну што ты со мной делаешь? – Марья Еремеевна потянула концы платка к глазам. – Счас какие еще слезы. Вот уедешь – там наплачешься.

– Перестань, мама. Ведь обо всем договорились. Что же, снова начинать? Кто кому душу рвет – еще посмотреть надо.

– Договорились, договорились. Легше, што ли, стало? Я ночей не сплю: ладно ли договорились? Кто его знает, сколько ты там пробудешь? А у меня сил, сама знаешь, не больно-то. Старый да малый – много мы тут наживем. Отцовой ласки Верке не досталось, так еще и материной лишится.

– Ну вот! Никуда я не поеду! Так и знала! До последней минуты довела, а теперь «ночей не сплю». Ну как я после этого поеду? Ну советчица ты, Марья Еремеевна, ну агитатор. Спасибо, в ножки кланяюсь!

– Будет, будет кваситься-то. Чуть чего, сразу мать виновата. Што я такого сказала? Нечего дергаться, характер выказывать. Без прикидки ни одна живая душа не живет. Вот я и прикинула. Чтоб и на новом месте заботу помнила. Характеру хватило в подоле принести – вот и слушай теперь мать, больше некого тебе слушать.

– Давай, давай, все собирай… Было и было. Который год попрекаешь… Зачем тогда говорила: поезжай, поезжай, чего тут высидишь. Хорошо. Буду возле тебя сидеть и в рот заглядывать.

– Я и счас скажу: поезжай. Нечего переворачивать. А душа все равно болит: ведь вон в какую даль едешь. Судьбу пытать – самые твои годы. Я вот проворонила, просидела с вами – ничего не дождалась: ни царства небесного, ни какой другой доли. А подмывало, ох подмывало постранствовать-то. Я, может, прирожденная странница, да не всегда по-твоему жизнь выходит. Хоть ты постранствуй, пока мои ноги да руки не отнялись.

– Ох, мама, у тебя семь пятниц на неделе! – Зина ладонями вытерла слезы и подвинула рюкзак к себе.

2

Давно еще, в девчонках, Марья Еремеевна провожала бабушку на богомолье в Иркутск. Прошагали они двести верст, поклонились мощам святого Иннокентия и назад пошагали. Больше Марья Еремеевна из своего захолустья никуда не выезжала, ни пешком, ни машиной. Схоронив мужа, растила дочерей – Аграфену и Зинаиду. Была враз сторожихой, прачкой, дворником – вытянула девок, выучила: Аграфена закончила бухгалтерские курсы и уехала на Сахалин, там и замуж вышла. Зинаида тоже специальность получила – маляра-штукатура в ремесленном училище, но семьи не завела – Марья Еремеевна ни кавалеров не видела, ни женихов, а Верку Зинаида нагуляла. Уж как Марья Еремеевна ногами топала и по щекам хлестала, уговаривала Зинаиду не рожать, не прибавлять сиротства, но Зинаида переупрямила. Живет теперь Верка, краса ненаглядная, бабушке на радость.

Пока Марья Еремеевна сторожила, стирала, мела дворы, пока дочерей в люди выводила, утвердилась в мысли, что лучшие ее дни остались на ясной, тихой августовской дороге, по которой шли они когда-то с бабушкой на богомолье. Разогнувшись над корытом или остановившись посреди двора с метлой в руках, Марья Еремеевна любила вспоминать вслух:

– Бабушка приморится, сядем мы с ней на обочину, кваску попьем или воды, хлеба с луком, с яйцом крутым пожуем и – сидим-посиживаем. Поля, луга, леса – звоном, медом, голосами какими-то далекими накатывают. Я не своя прямо делалась. Вскочу, и будто кто за мной гонится. Мчусь к поляне, обсевку какому-нибудь. Цветы рву, визжу от радости, и все время охота мне то ли кувыркаться, то ли валяться, то ли лётом каким-то по траве, по волнам эти прошмурнуться.

Дальше идем. Смотрим, как народ живет, работает. Сами где пособим – в поле ли, в огороде. И што удивительно: ни одного плохого человека не встретили. Может, маленькая была, не замечала еще плохого-то? Угостят, переночевать пустят, в дорогу добрым словом проводят. Может, и счас так? Давно не ходила. Но про себя когда думаю: а зачем русскому человеку меняться? Нарастопку жили, и ничего – добра не убывало. И счас, посмотришь, тоже душу-то не жалеют. А? Так оно или нет?

С Веркой Марья Еремеевна нянчилась, не бросая работы. И участок, который убирала, был рядом, да и магазин, который сторожила – неподалеку. Отдежурив, быстро расшоркивала тротуары и бежала домой «еще на одну ударну вахту заступать», отпускала Зину на работу.

Верка спала под репродуктором – при Зине он молчал, при Марье Еремеевне орал во все горло – она боялась задремать: не дай бог в это время Верка расшибется или чего проглотит. «Да мало ли кака холера может приключиться». Верка привыкла к неумолкающему дребезжащему голосу радио и, когда заговорила, сама напоминала Марье Еремеевне: «Баба, радиво», – и тянулась в сторону черной коробки.

Марья Еремеевна руками всплескивала, смеялась:

– Так меня, Верка, так. Баба у тебя радиво, чистое радиво. Круглые сутки без передышку мельтешу, и никто меня не остановит. Там хоть новости передают. А у меня, Верка, никаких новостей. Да и откуда у старых людей новости могут быть? День да ночь… Давай-ка я тебя кашей лучше покормлю. Посидим послушаем, кашу-то и скушаем.

Однажды Марья Еремеевна услышала, что некий пожилой англичанин отправился пешком вокруг света. Поступок его так взволновал Марью Еремеевну, что она несколько дней не могла успокоиться:

– Ведь старик уже, считай, ровесник мой, и на тебе, зашагал. Вот што ему не сиделось? Скушно, говорит, стало? Мне давно скушно, дак все равно сижу. Мхом уже обросла. Труды да грехи тяжкие, – Марья Еремеевна в упор смотрела на Зину, – не пускают. Не-ет, я знаю, почему он пошел. Он настоящий странник, хотя, может, до этого похода и носу из дома не высовывал. Деньги копил, с духом собирался – это дело долгое, с духом-то собраться. Может, помрет по дороге, дак с чистой совестью: о чем мечтал-думал, с тем и в могилу лег. Эх, мне бы по земле походить. Вот уж насмотрелась бы!

Старик англичанин, пешком пересекавший пустыни и океаны, видимо, долго занимал воображение Марьи Еремеевны, и существование его материализовалось наконец в несколько странное и неожиданное для Зины предложение:

– Зинка, а ты-то в нашей дыре чего потеряла? Давай поезжай куда-нибудь. Хоть ты посмотри белый свет. Вон к Аграфене езжай, на Сахалин. А лучше на чистое место, без родни, одна-одинешенька, так-то сладко в свой интерес пожить!

– Прямо сейчас, что ли? Или до завтра погодить? Нашла одну-одинешеньку – ну, как язык у тебя повернулся? А ты, а Верка?

– А я с Веркой здесь посижу. Ей три года скоро. Очередь в ясли подходит. Пока тяну-могу, пользуйся, Зинка. Што ты тут высидишь? Пенсию? В нашей ремстройконторе одно старичье. Неужели тебе с ними не надоело? Не жалела бы, так не отпустила. – Марья Еремеевна понизила голос, оглянулась на Верку с быстрой слезой. – Может, отца ей там найдешь. Устроишься по-человечески. Здесь-то ты кого дождешься? Стариковское у нас место, стоячее. Ни стройки путной, ни другого заделья на будущее. Поезжай!

– Никуда не поеду! Разложила все, рассчитала и даже мужа высмотрела. Обойдусь. Никаких чистых мест и никаких мужей мне не надо!

– Дура ты. Это в двадцать два кажется, что ничего не надо, и все равно все будет. Годы-то как маятник. Тик-так, тик-так, смотришь, и судьбу уже не переделаешь. Ну да черт с ним, мужем. Просто так поезжай. На людей посмотри, себя покажи.

– Легко сказать – поезжай. Страшно же: никого не знаю, меня никто не знает. Об Верке с ума сойду.

– Не сойдешь. Не в детдоме оставляешь.

Не сразу, но Зина привыкла к мысли, что куда-то поедет, где ее не ждут и вообще даже не знают, что живет на свете такая Зина Чепрасова, мать-одиночка, лучший маляр в Свийской ремстройконторе. Эти главные, как считала Зина, свои приметы она часто повторяла про себя с хмурою улыбкой, словно представлялась кому-то, с кем-то знакомилась, предупреждая усмешливой прямотой возможное любопытство к своей судьбе. Далекий край, где она собиралась жить, был в видениях лесистым, тихим, с чистыми густыми лугами по берегам прозрачных, неторопливых рек. Зина видела и вечерние зори, золотисто-мягкие, с розоватым дымком у воды, и себя на белом речном камне в медленно-сизых сумерках. Видела кого-то рядом, но не с тою грубой очевидностью, как мать: «Верке отца найдешь, себе мужа», – а тоже в нежной сумеречной дымке наконец-то найденного, желанного, единственного.

Только где этот край? Марья Еремеевна, наслушавшись радио, каждый день меняла географические привязанности: Джезказган – «тепло, конечно, там, фруктов много. Но, поди, по-русски и не говорят. Будешь как глухонемая»; Синегорье на Колыме – «интересное место, но уж больно далеко. В случае чего и не дотянешься». Где же, где этот край?

Как раз заговорили о БАМе. Зина послушала, послушала, и дрогнуло сердце: вот уж действительно чистое место. Речки, да горы, да звери – небывалое, одним словом, место. И у Марьи Еремеевны БАМ вызвал устойчивое изумление.

– Ты посмотри, што делается! По два раза на дню погоду с этого БАМа передают. Шестьдесят лет живу, никто не заикнулся – дождь в нашем Свийске или солнышко. Дела никому нет. А тут, пожалуйста: што в Москве, што на БАМе: и давление, и градусы, и в ближайшие сутки. Поезжай туда. Я вроде как весточку каждый день от тебя получать буду. Сегодня на мою Зинуху дождь сыплет, в плащишке, значит, побежала на работу, косынку эту целлофановую повязала. Считай, видеть тебя каждый день буду. Давай собирайся.

Зина собралась и поехала.

3

Прилетела в Казачинск, старый таежный центр. Узнала, что до Магистрального, бамовского поселка, еще двенадцать верст. Автобусы туда не ходят. Можно на попутке добраться до паромной переправы, а «там не заблудишься, там рукой подать».

Прошла тесными, раскисшими после недавнего дождя проулками к деревянному горбатому мосту через протоку, постояла на нем, привалилась к перилине – сейчас в Свийской ремстройконторе бригадир дядя Коля кричит, наверное, тоненьким голосом: «Перекур, товарки!» – подделываясь под голос своей жены, работавшей в их же бригаде.

Зина огляделась: на берегах протоки редко стояли вербы, одинаково выгнув над водой зеленовато-белые грустные шеи; гусиная травка, клейменная коровьими копытами, весело подкатывала к самым заборам, к темным, каким-то чугунно-мордастым домам. «Вот он, дальний край, – думала Зина. – Ни лугов пока, ни прозрачной речки, ни белого камня над ней. Пока летела, все дома была. А теперь уж точно: одна-одинешенька. Ну, ни одной знакомой души! Это как же я теперь буду?»

Под мостом, в густой мшистой ряске, испуганно и торопливо завтракал селезень-чирок, сдуру залетевший или заплывший в центр села. Сам не свой. «Как ворованное ест, с оглядкой. Тоже, поди, не знает теперь, где кого искать».

Вышла за околицу, обозначенную полуразобранной жердевой изгородью, увидела дорогу, пролегшую меж болот, озер, островков, матерых, влажно-угрюмых ельников, – дикая, темная синь их могла проглотить не одного царевича на сером волке, по крайней мере, тыщу с Зиной в придачу. Она поежилась, поойкала про себя и пошла.

Вскоре догнал ее грузовик.

На галечной узкой косе, почти под окнами леспромхозовского поселка Ключи, ждали парома люди, машины и две лайки, рыжая и белая, с терпеливым достоинством сидевшие чуть на отшибе. То ли встречали хозяина, то ли добирались к нему.

Зина наклонилась к воде – прозрачные быстрые струи задевали донный песок, он приподнимался тонкими, колеблющимися жгутами. Приподнимался и медленно, роисто оседал – вот-вот коснется дна, но река сшибала песчинки, сносила к далеким ленским плесам. Киренга не давала этим подводным песочным часам работать, знать не желала никакого времени! Зина глянула на другой берег, засмеялась: на широком песчаном языке, высунутом из глинистого ольхового обрыва, лежал белый камень-валун, на котором она уже сиживала в своих мечтах. «Вот и камень бел-горюч нашла, и речка прозрачная есть. Чего тебе еще надо, Зина?»

Захрустела, заскрежетала галька под железным брюхом парома. Высунулся из рубки паромщик, краснорожий и чересчур веселый:

– Эй, романтики! Вперед машины. Техника решает все. Матери небесные! Да куда вы все гуртом-то!

Лайки заскочили первыми, ловко, привычно забрались по бухтам канатов на крышу будки, вежливо улыбнулись веселому паромщику. Он опять заорал:

– Ах, так вашу! Молодцы! Без гаму, без сраму – и в дамки! Счас, счас! – нырнул в рубку, выложил перед собаками какие-то объедки в газете. Они понюхали, из вежливости взяли по кусочку и замерли, умно помаргивая черно-сизыми глазами.

К Зине подошел парень, впрочем, мальчишка, конопатый, бледно-зеленый, всклокоченный, в длиннополой куртке с множеством карманов, и из каждого выглядывали сургучные мордочки бутылок.

 
Ты приехала на БАМ,
Не придешь ли в гости к нам, —
 

частушечным, тонким покриком вывел он, и Зина поняла, что мальчишка пьян. Она отвернула к воде.

– Приходи, приглашаю. Именины, день ангела, рождество Семеново. Эх, гуляю! На зарплату живем, на надбавки гуляем! – Мальчишка заглядывал ей в лицо, неверно и смутно привалился к бортовому канату. Откачнулся от него, как уставший боксер, призывно вздернул руки. – Всех приглашаю. Третья палатка. Сенька Худяков.

 
Эх, лапти, вы лапти мои!
 

Из новенького «газика» вылез седой сухолицый мужчина с черными, строгими, густыми бровями. Оттащил подальше от каната Сеню Худякова.

– Для всех, значит, закон сухой, а для тебя мокрый? Бамовец нашелся. День ангела средь бела дня. Опомнись, Семен Худяков. – Мужчина одной рукой придерживал качающегося Сеню, второй быстро выхватывал из его карманов бутылки и швырял в воду. – Опомнишься – благодарить будешь. А если не благодарить, то хоть подумаешь как следует: зачем ты сюда приехал? – Мужчина выбросил последнюю бутылку, и откуда-то сверху послышался протяжный сожалительный стон. Это паромщик, округлив глаза и перегнувшись через штурвал, не сдержал своих бурных переживаний.

– А ты что стонешь? – поднял голову седой мужчина. – Уж не нырнуть ли за ними хочешь?

– Я ничего, Владимир Павлович. – Паромщик отпрянул внутрь рубки. – Мое дело штурвал крутить и наблюдать за жизнью.

– А дальше что? Понаблюдаешь, а дальше?

– Сделаю выводы, Владимир Павлович. Категорически. Буду начальником поселка Магистральный. Обо мне еще услышат. Не только местное население.

– Что-то долго ты наблюдаешь, а выводов нет и нет.

Зина услышала, как за спиной кто-то вполголоса спросил:

– Что за мужик?

– Секретарь райкома. Здешний, – ответил кто-то вполголоса.

Сеня Худяков уселся на кнехт, задремал было, но вдруг дернулся, головой потряс и заревел:

– Ничо-о не выходит. Машину дали – сломал, девчонка не пишет, сам балдею, какие тут именины. Ничо-о не выходит. Никому-у не нужен. – Он размазывал слезы по веснушчатому белому лицу. Владимир Павлович снял с крюка ведро на веревке, бросил за борт, зачерпнул воды.

– На-ка вот, попей да умойся. Всем нужен. Проспишься, Семен Худяков, и всем будешь нужен.

Сеня, всхлипывая, обливаясь, долго пил, и был уж такой жалкий и неприкаянный, что Зина отвернулась. «Совсем дурачок еще. Лопоухий. Мать-то, наверное, испереживалась, отпустила такого». Она вздохнула и принялась смотреть на Киренгу – паром как раз достиг стрежня.

Плыли по ней острова, праздничные, в красно-золотистом, сентябрьском тальнике; встречь им шли чумазые неприглядные буксиры, баржи, до бортов просевшие под тяжестью тракторов, самосвалов, бульдозеров; в дрожащей прозрачной дали выгибались, скользили, таяли берега, пропадали в серебристой желтизне ольшаников, в тихом, млеющем золоте березняков, а ближняя к парому земля была измята, разворочена гусеницами, колесами, ножами бульдозеров. Древняя, нетронутая красота изо всех сил сопротивлялась приходу человека. Но все-таки без чумазых буксиров, без этого железного, громыхающего парома красота окрестная не была бы столь живой, столь одушевленно печальной.

4

Потом Зина шла по берегу вдоль длинного, наспех сделанного причала, где скрипели лебедки, ревели автокраны, сипло посвистывали буксиры, с глухим урчанием в утробах катились в кузова машин бочки с горючим. Поодаль от причала на высоком обрыве были уложены рельсы, всего какой-нибудь десяток рельсов, и на них осадисто, тяжело стоял вагон без окон, весь в металлических шторках и задвижках – Зина решила, что вот оно, начало БАМа, а вагон поставили вместо некоего памятника, показывающего, где проляжет дорога. Подошла, покачалась, побалансировала на рельсе, постояла, склонив голову, подумала: «Вот так. С этих шпал и пошагаю. Может, до самого Амура».

Зина не знала, что вагон этот – часть энергопоезда, приплавленного по большой воде, и скоро его уберут, перетащат на положенное место. Не знала она также, что с утра в кустах возле обрыва прячется фотокорреспондент, карауля, высматривая момент, когда брошенный вагон превратится, по разумению фотокора, в символ. Зина появилась кстати. Ее тонкая ловкая фигура на обрывающихся рельсах, задумчиво склоненная голова, матерые, таежные хребты на заднем плане – фотокор возликовал: вот он, долгожданный кадр. Снимок этот с краткой подписью «Утро БАМа» обошел многие газеты, но Зине в руки так и не попал. В палаточном городке, куда Зина пришла через глинистый, вязкий овражек, спросила у первых встречных, где найти начальство.

– А вон в шляпе ходит, – показали ей на плотного, толстенького человека в зеленой робе, в болотных сапогах и мохнатой маленькой шляпе, напоминавшей пилотку.

– Здравствуйте, – догнала его Зина. – Вот работать к вам приехала.

– Очень рад. Дикарем?

– Нет, сама по себе.

– Начальником поезда хочешь?

– Какого поезда?

– Строительно-монтажного. Вместо меня?

– Я лучше уж маляром-штукатуром останусь. А вас увольняют, что ли?

– Не увольняют, но уволят, если приму хоть еще одного человека. – Он остановился. – Будем знакомы. Бугров. Чепрасова? Очень рад. Плакса? Нет? Ну, просто умираю от радости. Тогда слушай: не приму я тебя, товарищ Чепрасова. Не уговаривай, не объясняй, не клянись – бесполезно. Не приму. Будь здорова. Надеюсь, мы больше не встретимся.

– Хоть бы спросили чего-нибудь. Не каждый день видимся.

– Все знаю, все слышал. Тебе не терпелось хлебнуть настоящей романтики… чтобы было что в жизни вспоминать и детям рассказывать…

– Вовсе не так. Села, прилетела, давайте работу, все равно не отстану.

– Этот вариант тоже знаком. Отстанешь. Совесть есть, отстанешь. Нету совести – проводим. Пока.

– Говорят про вас, пишут, до небес возносят, а вы… вы… – Зина замялась.

– Бюрократ? – подсказал Бугров.

– Нет.

– Чинуша?

– Нет.

– Шляпа, валенок, гусь?

– Да нет же!

– Извини, но покрепче не могу. А то обзовешь матерщинником.

– А вы заелись тут, без души совсем стали! К вам тянешься всем сердцем, а вы только насмехаетесь. Герои называется.

Бугров вдруг огорчился: плечами пожал, враз руки развел, толстое, курносое лицо сморщил, но промолчал, опустил плечи и покатился грустным круглым колобком.

Зина совершенно расстроилась, пошла было слепо и вяло вслед за Бугровым, но спохватилась: пока наговорилась, да и ему пока нечего сказать. Спохватилась, огляделась и вздрогнула: над поляной, между рядами палаток парило большеглазое, большегубое женское лицо, вытесанное из огромного соснового комля.

Узловатые морщинистые корни причудливо обвили лицо, напоминая крылья некой сильной, только что взлетевшей птицы. От неожиданного взлета глаза женщины испуганно, удивленно, гневно расширились, а сочные большие губы подернула улыбка – должно быть, радостно захватывало дух от этого вознесения.

Но Зина не заметила улыбки, ее отталкивали, гнали с поляны удивленно-гневные глаза: «Тебе-то что здесь надо? Ты-то откуда взялась?» Зина сгорбилась, совсем поникла, ушла с главной поляны Магистрального, присела на лавку под обеденным навесом. К раздувшимся брезентовым стенам котлопункта подъезжали и подъезжали машины с голодными, веселыми, голосистыми парнями, девчонок было мало, и приезжали они не в кузовах, а в кабинах. Брезентовая крыша котлопункта парусила, взметывалась под напором голосов и хохота. Зина позавидовала им и загрустила, что она не среди этого буйного разноголосья, всхлипнула, кто-то немедленно откликнулся ей таким же долгим и тяжким вздохом. Она подняла голову: напротив, на лавочке, сидел черный кудрявый парень со слезно-горящими, сизо-терновыми глазами.

– Передразниваешь, что ли? – спросила Зина.

– Зачем передразнивать. Самому, девушка, так тяжело, наверно, плакать буду. Вот ты приехала, осталась, а я назад поеду.

– Издалека ехал?

– Узбекистан, девушка. Рашид – так меня там звали. Здесь никак не зовут, никто не прибежал посмотреть, как Рашид приехал. Думал, БАМ – такая стройка, можно хоть сторожем ехать.

– Почему сторожем?

– Рука одна нехорошая. Не может работать. – Зина увидела, что левая рука парня засунута в карман пиджака. – Я техникум кончал дорожный, много кой-чего знаю. Руки нет – голова есть. Разве голову на БАМе не надо?

– Сейчас им руки нужны, да и то не всякие. Лучше бы тебе подождать было, пока головы не понадобятся.

– Зачем потом? Думал, Рашид сейчас нужен. Потом нехорошо. Все сделают – только пассажиром будешь. Я не пассажир, я сначала хочу. Говорю начальнику: «Хоть сторожем ставь. Буду в тулупе ходить». – «Нечего, – говорит, – сторожить. Нету воров». – «Как это воров нету, – я ему отвечаю. – Кто же тогда на Иркутском вокзале меня обокрал? Может, тоже сюда едут». – «Нечего им здесь делать, – начальник говорит. – Они работать не умеют, а здесь работать надо». Тогда я ему сказал, что сторожить всегда можно. Колышек в землю вбил – уже можно охранять. Много еще сторожей надо. «На всякий случай, – говорю, – давай сторожем стану». Не согласился. Придется Рашиду назад ехать.

– Как же вас обокрали?

– Сил не было, заснул. Все унесли, и пальто унесли.

– А деньги?

– И деньги. Сам удивляюсь, что не слышал.

– Так ты же голодный! – Зина отвернулась, расстегнула кофту, из лифчика достала платок с деньгами – так советовала держать их Марья Еремеевна. Протянула Рашиду трешку. – Иди поешь. А то до дому не доберешься. И сторожить сил не будет.

– Спасибо, девушка. Есть совсем неохота. Что я буду говорить дома? Ведь меня провожали как человека. Спросят, зачем ты ездил, Рашид? Чтобы незнакомые девушки угощали тебя обедом? Ой, какой стыд! Так далеко ехать, а назад будет еще дальше. Рашид, Рашид, почему тебе всю жизнь не везет? Спасибо, девушка. Приезжай в Узбекистан. Будем вспоминать, как встречались на БАМе.

5

«А что я скажу дома? Прокатилась, мол, и хватит. Посмотреть посмотрела, а вот себя не показала. Мать же изведет: «Эх ты, раззява, – скажет. – В кои веки случай выпал судьбу-планиду в свои руки взять. И тот проморгала. Вот и сиди в Свийске, поглядим, кого высидишь». Конечно, мать просмеет. И правильно сделает. Действительно, раззява». Зина снова увидела Бугрова, вывернувшегося из-за палатки. Вскочила, кинулась к нему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю