355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольфдитрих Шнурре » Когда отцовы усы еще были рыжими » Текст книги (страница 23)
Когда отцовы усы еще были рыжими
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:25

Текст книги "Когда отцовы усы еще были рыжими"


Автор книги: Вольфдитрих Шнурре


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Оттилия очень любила кино и, если удавалось, ходила туда по три-четыре раза в неделю. Больше всего она любила фильмы про Мики Мауса и Пата с Паташоном. Том Микс, мститель обездоленных, ей нравился меньше, а Гарольд Ллойд и вовсе не нравился. Всегда было смешно, когда на экране появлялся Бестер Китон или Чарли Чаплин. Зал визжал и захлебывался от смеха. И только Оттилия весь сеанс терла платком глаза.

Но не следует думать, будто она из-за этого впадала в уныние. Наоборот, Оттилия не позволяла себе теперь никаких капризов. Разве что в отношении домработниц, которых обыкновенно меняла два раза на неделе, пода-гая, что они у постоянно обсчитывают, обкрадывают или шпионят за ней. Во всяком случае, ко мне и моему отцу она всегда относилась чудесно, хотя мой отец был в семье признанной белой вороной. Впрочем, если один из ее сыновей снова намеревался развестись или надвигалась очередная семейная буря, в ней пробуждались способности, которые сделали бы честь любому проповеднику.

Непонятно почему, но из всей родни, насчитывавшей не менее двух с половиной десятков душ, она предпочитала меня, даже когда мне было четырнадцать, пятнадцать и больше лет. В чем тут дело, не знаю. Я никогда не был красавцем и особых талантов за собой тоже не замечал. Возможно, Оттилия была так ласкова со мной из сострадания. Ибо всем ее упорнейшим стараниям сделать из меня верующего христианина я противился с неменьшим упорством. И даже, часто случалось, отвечал ей ужасными стихами, в которых доказывал: а) нелепость бытия, б) несуществование бога и в) бессмысленность веры.

Оттилия всегда очень внимательно читала эти опусы. И что любопытно, она, кажется, действительно принимала их всерьез или по своей безграничной доброжелательности делала вид, что принимает их всерьез.

Я вижу ее перед собой. Она сидит на балконе в высоком кресле с висячими кистями, на носу у нее пенсне. Перед ней на застланном толстой бордовой бархатной скатертью столе из красного дерева с причудливо изогнутыми ножками раскрыто мое антирелигиозное кредо. Пахнет лавандой, нафталином, сморщенными яблоками, прогорклым маслом и сложенным в комнате накрахмаленным бельем. Тикают настенные часы – с маленькими колоннами, слева от часов висит портрет первого мужа Оттилии с бакенбардами и стоячим воротником, справа расплывчатый, передержанный снимок второго. Время послеобеденное, солнце косо светит сквозь кружевные занавески ручной работы, и с улицы доносятся приглушенные детские голоса, гомон стрижей и чириканье воробьев.

Оттилия дочитала до конца. Она снимает пенсне, разглаживает исписанные яростным почерком страницы и откидывается назад. Слышно только, как тикают часы, да еще, может, бьется о стекло попавшая в западню оса, привлеченная запахом яблок.

"Хорошо, – говорит Оттилия, – что ты так серьезно занимаешься этими вещами".

И так всегда. После каждой новой атаки одна и та же фраза, ни разу не измененная. Лишь много позже мы с ней беседовали о религии подробнее. И тут, конечно, выяснилось, что Оттилия вовсе не была так уверена, как я предполагал.

Тогда, за два месяца до смерти, она впервые попала под бомбежку. Вид у нее был измученный, за ней нужно было приглядывать, появилась старческая дрожь.

Но когда она в бомбоубежище принялась искать свой слуховой рожок и, приставив эту допотопную медную трубу к уху, морща лоб, вслушивалась в разрывы бомб, я вдруг ощутил тот же холодок, как тогда, стоя у билетной кассы. И действительно, в адском грохоте рушащихся домов можно было совершенно отчетливо различить спокойный, только теперь уже, правда, чуть надтреснутый голос Оттилии: "Ну-ка, тише! Кто там хочет войти?"

Как я уже сказал, через два месяца она умерла, не выдержав ежедневных воздушных тревог. .

Гроб стоял в бедно обставленной комнатенке. Не было на стене ни часов с маленькими колоннами, ни портретов обоих ее мужей. Но по-прежнему пахло лавандой, нафталином, сморщенными яблоками и прогорклым маслом. И каждая чужая вещь в комнате, казалось, успела вобрать в себя частицу Оттилии и теперь недобро, с иронией поглядывала на собравшиеся в помещении многочисленные черные платья и шляпы.

Впрочем, так было всегда: стоило Оттилии задержаться где-нибудь дольше двух дней, как совершенно чужие предметы вдруг становились знакомыми. И, если говорить честно, никогда больше я не чувствовал себя так покойно, как у нее. Ведь у Оттилии я был действительно дома.

ВЫПУСКНОЙ БАЛ

Собственно, до сих пор у отца не возникало со мной особых трудностей. Зато потом, когда у меня началась эта дурацкая ломка голоса и я не знал, куда девать свои длиннющие руки и ноги, и часто вообще не знал, что мне с собой делать, и сидел просто так, уставясь перед собой; или, читая Карла Мая, неожиданно заливался краской, вдруг вспомнив, что должен стыдиться своего длинного носа и внезапно пробивающейся бородки, отец отодвигал в сторону изодранную белку, потрепанного сарыча или другую зверушку, которую только что набил опилками и искусно зашил, и смотрел на меня порою так грустно, что иногда хотелось крикнуть ему: это ведь твое наследство, от которого я страдаю. И он действительно чувствовал себя чем-то виноватым. Во всяком случае, однажды вечером отец, ковыряя пинцетом в железном ящике, где хранились стеклянные глаза, оказал:

– Я записал тебя на уроки танцев.

– Еще раз, – хрипло произнес я. – На уроки чего?

– На уроки танцев, – сказал отец и примерил подобранный глаз стоявшей перед ним чомги. Глаз оказался велик и косил, и отец отбросил его. – Дело в том, что господин Леви дает уроки танцев ускоренным методом.

– Ужасное слово, – произнес я, и мой голос безо всякого умысла с моей стороны сорвался на фальцет, – а что это значит?

– Это значит, – сказал отец, – что уроки проводятся не один, а два раза в неделю, по вторникам и средам. Разумеется, вечером, поскольку день разбивать нельзя.

– И что этим достигают? Отец откашлялся.

– С помощью этого ускоренного метода достигают то, что на следующий день после рождества состоится выпускной бал. Иными словами, за два с половиной месяца ты выучишься всем современным танцам.

Голова у меня слегка закружилась.

– Это обязательно? – спросил я и, дрожа, прижал ладони к вискам, ибо мой голос неожиданно ухнул вниз.

– Нет, не обязательно, – ответил отец. Он и стеклянный глаз, который он держал пинцетом, внимательно и холодно разглядывали друг друга. – Но я думаю, ты поддержишь меня, разве не так?

Глаз подошел, и теперь чомга пронизывала, меня испытующим взглядом.

– Да, – хрипло каркнул я, – конечно, поддержу, только...

– Тебе это даст огромную уверенность в себе, – несколько бессвязно прервал меня отец. – И заодно приобретешь все нужные манеры.

– Ты мечтатель, – с горечью произнес я.

– Я был бы плохим отцом, – сказал отец, – если бы не мечтал, глядя на своего сына. – Жуя концы чуть тронутых сединой усов, он покачал головой, обнаружив на груди чомги пролысину.

– Сам посуди, – сказал я как можно примирительней. – Ведь я уже дважды оставался в гимназии на второй год. Разве этого недостаточно?

На мгновенье мне показалось, будто отец плотно сжал под усами губы.

– В такие времена, – сказал он, выдергивая в разных местах перья, чтобы заделать дырку на груди птицы, – остаться на второй год – все равно что продлить себе молодость, а стало быть, это чистая прибыль. Так почему бы не попытаться приумножить ее, усвоив правила изысканного обращения?

– Учеба есть учеба, – глухо произнес я. – У меня и так постоянно гудит голова.

– Уроки танцев, – сказал отец, зажмурив один глаз, чтобы поточнее промазать клеем дырку на груди чомги, – не обременят тебя, а доставят радость.

Нет, сколь проникновенно он ни расписывал мне достоинства школы танцев, меня они не прельщали. И, как оказалось в первый же день, не зря.

Школа танцев господина Леви – по необъяснимым причинам он назвал ее "Танцзал "Индра" – помещалась в самом дальнем крыле шарикоподшипникового завода. Нужно было вначале миновать два задних довольно больших темных двора, и только после этого до нас донеслись отнюдь неманящие звуки пианино, в которых слышалась вся пустота мирозданья.

– Его сын, – с преувеличенным восторгом пояснил отец. – У них фамильное дело.

Я пропустил намек мимо ушей, и мы нырнули под козырек из волнистого железа, с обеих сторон огороженный битым армированным стеклом и простиравшийся до самого входа, над которым устало подрагивала красная электрическая надпись "Танцзал "Индра".

– В торжественных случаях, вроде выпускного бала, который состоится сразу после рождества, – сказал отец, – здесь, конечно, будут постелены кокосовые дорожки.

Я удрученно кивнул, потому что перед лучом света, который проникал сквозь дверную щель, замаячила чья-то громадная фигура.

– Это Кунке, – спокойно сказал отец. – Бывший чемпион в тяжелом весе из клуба "Тысяча девятисотый год". С тех пор как коммунистов загнали в подполье, он занимает здесь пост ответственного распорядителя.

– Ответственного чего? – переспросил я. Но Кунке уже стоял рядом и подозрительно смотрел на нас из-под своей плоской кожаной кепки. Что нам здесь надо?

– Ничего, – визгливо произнес я. – Мы можем сейчас же уйти.

– Но, господин Кунке, – примирительным тоном произнес отец, – мы же знакомы друг с другом. Это я делал для вашей мамы чучело канарейки. Канарейка лежит на спине и усыпана серебряными блестками. Помните?

– Смутно, – честно признался Кунке в окружавшей нас темноте. – А где же третий?

– Какой третий? – спросил отец.

– Не морочьте мне голову, – раздраженно произнес Кунке. – Здесь кто-то только что сипел пропитым басом.

Отец откашлялся.

– Да это он.

– Этот? – сказал Кунке.– – С писклявым голосом?

– В интересах коммерции вам следовало бы быть повежливей, – возбужденно произнес отец. – У мальчика ломается голос. Ну и что с того?

Кунке с отсутствующим видом прислушивался к происходящему на соседнем участке, где был школьный двор или что-то в этом роде. Оттуда, из распахнутого окна физкультурного зала, заглушая звуки пианино, неслась раскатистая барабанная дробь и пронзительный свист флейт.

– Репетируют, – протяжно произнес Кунаке. И снова вернулся к нам. Мы должны его извинить, но в такое политически неустойчивое время бдительность должна быть на первом плане.

– Кому вы это говорите, – уже мирно произнес отец. – Нет такой двери, которую не хотелось бы вечером закрыть на ключ.

Кунке с размаху хлопнул его по плечу.

– Верно, приятель, верно.

Он настежь распахнул дверь в зал, и долбящая музыка зазвучала теперь так пусто, гулко и громко, будто на свете существовало одно лишь это истерзанное пианино, и ничего больше. Но так только казалось, ибо когда глаза привыкли к яркому свету висящих под потолком гирлянд электрических ламп, я разглядел стоявшие по обе стороны скамейки и сидевших на них: слева ребят, справа девчонок; приземистого господина посередине зала в старомодном сюртуке и брюках в черную полоску, который выглядел на редкость серьезно и представительно, и рядом с ним длинную, тощую, столь же серьезную и собранную девицу, выделывавшую под музыку разные сложные па.

– Танго, – умиленно произнес отец и, склонив голову набок, со знанием дела задрыгал ногами. Не знаю почему, но мне его просвещенность не понравилась. Я считал его более целомудренным.

По правде сказать, мне здесь вообще ничего не понравилось, и меньше всего, конечно, девчонки. Разве я для того так старательно избегал их, чтобы встретить здесь целый табун? Мое недовольство усилилось, когда я заметил, что многих из них знаю еще со школы. Например, Калле, теперь служившую в филиале кооперативного магазина в Панков-Хейнерсдорфе, или Эллу, занимавшуюся плетением венков, или Лизбет, у которой был роман с уличным торговцем, и еще нескольких.

Отец тут же послал им любезную улыбку. Но когда его улыбка вернулась, чтобы охватить и меня, она внезапно померкла.

Я был человеком иного склада и просто не мог стоять здесь. Мне хотелось домой, хотелось побыть одному. С меня достаточно моего длинного носа. Я действительно не понимал, что происходило с девчонками: они то и дело толкали друг дружку и хихикали. Ведь до этого, перед зеркалом, все было в порядке. Отец даже сделал мне комплимент по поводу сочетания темно-синей рубашки t желтым галстуком.

В довершение ко всему я почувствовал, как заливаюсь краской. Тут, конечно, и ребята стали подталкивать друг друга. Не помогло и то, что с большинством из них, я тоже был знаком. Наоборот, это только усугубило положение. Потому что они давно уже работали. Ханне крутил фильмы в кино дворцового парка, Рихард помогал отцу варить дома мыло, Ангек стал угольщиком, Эрвин работал на складе гробов своего дяди, а я, что делал я? Я поступил в гимназию и два раза подряд остался на второй год.

К счастью, господин Леви наконец заметил нас. Он поцеловал руку долговязой девицы, вероятно, дочери, и громко хлопнул в ладоши, его сын-, сидевший за пианино, перестал играть и повернулся к нам.

Что ни говори, а не только господин Леви с серьезным, приветливым выбритым до синевы лицом, но и его сын были людьми; и даже длинная, тощая и строгая дочь была приятной.

У нее был вкрадчивый, тягучий голос, и она сказала, что уже сейчас может гарантировать мне место своего главного партнера на рождественском балу: у нас с ней одинаковый рост.

И хотя я счел это рекламным трюком, но покраснел еще сильнее и пробормотал, что тоже надеюсь на это.

Отец решил, что успех в обществе мне теперь обеспечен, и никак не мог умерить своей веселости, казавшейся тем более неуместной, что ни господин Леви, ни его дочь ее не разделяли.

Однако это отнюдь не означает, что ничего неуместней и быть не могло. Ибо самым неуместным было то, что мне пришлось знакомиться со всеми подряд независимо от того, знал ли я этих ребят и девчонок или нет, а поскольку господин Леви, видимо, преследовал этим унижением педагогические цели, случилось так, что я вынужден был расшаркиваться перед некоторыми девчонками раз по шесть.

Никогда еще мой кадык не казался мне таким тяжелым, мой нос таким огромным, лоб таким бледным, а голос таким противным. Слава богу, что это произошло в пятницу, и я тешил себя надеждой, что до следующего раза у меня будет пятидесятидвухчасовой перерыв.

Позже господин Леви, засунув большие пальцы в проймы жилета, беседовал с отцом о проблемах воспитания; в этом разговоре отец неожиданным образом защищал принцип свободы решений. Я не мешал им, радуясь, что другие ушли, и прислушиваясь к звукам флейт и барабанов, которые теперь отчетливо доносились из физкультурного зала; неожиданно возле меня оказалась высокая, тощая, серьезная дочь господина Леви и вполголоса сказала:

– Пойдемте! Поговорите немного с Максом!

Ее брату Максу барабанный бой и свист флейт во дворе, казалось, тоже действовал на нервы. Он, скрючившись, сидел на трех старых адресных книгах, увеличивавших высоту стула, и рукавом пиджака нервно тер название фирмы на внутренней стороне крышки пианино. Щеки у него так же как и у его отца были выбриты до синевы. Только был он еще тщедушнее, почти крошечный, бородатый ребенок.

Я устало произнес, что это очень утомительно.

– Вы должны набраться терпения, – улыбаясь, сказал он. – В жизни всегда наступает время, когда всякая наука приносит пользу.

– Взгляните на мир, – сказал я. – Какая ему польза от того, что кто-то научится плясать под музыку или овладеет несколькими правилами приличия?

Макс сосредоточенно смотрел поверх своих тусклых окуляров на крышку пианино.

– Мир, – внезапно произнес он также тягуче, как прежде его сестра, выглядел бы гораздо хуже, если бы все думали так.

Эти слова и явились причиной того, что я все-таки решил держаться до конца. То есть я решился на это еще из любви к отцу. Потому что, хотя еще стоял октябрь, он жил ожиданием первого рождественского дня, когда в танцзале "Индра", Ледерштрассе, 112, второй двор справа, должен был состояться выпускной бал господина Леви, и мне предстоял экзамен на звание танцора и кавалера.

И надо отдать отцу должное: своей непоколебимой уверенностью в том, что я блестяще выдержу этот день, он толкнул меня на деяния, которых я по собственной инициативе никогда бы не совершил: я запоминал танцевальные па, я научился, пусть с трудом и ценой огромного напряжения, отличать польку от фокстрота, я пытался понять, почему (как неустанно твердил нам господин Леви) полагалось поднять даме перчатку, но никак не гребень. Я не был сообразительным учеником. Я никогда не был сообразительным. Мне требовались недели и терпеливое репетиторство Макса, который вечерами при свете уличных фонарей или днем в тихом уголке парка повторял со мной все сложные фигуры, пока я, наконец, с помощью железного тренажа не усвоил к примеру азов танцевального воплощения ритма вальса.

Однако здесь я должен быть справедливым. Все получалось – если вообще получалось – только когда я пробовал это один. Если же господин Леви, по своему обыкновению, с серьезным и решительным видом ставил меня в пару с одной из девчонок, все пропадало. Стоило мне дотронуться до Эллы, Калле, Лизбет или любой другой девчонки, как я превращался в комок нервов. И только с одной все удавалось, этой одной была Ханна, длинная, тощая, серьезная дочь господина Леви.

Словно две точно пригнанные друг к другу доски одинаковой длины, мы церемонно двигались через танцзал "Индра", в котором всякий, кто столь же часто, как я, опускал глаза, мог признать по масляным пятнам и вбитым железным пластинам бывший цех.

Ханна не была хорошей учительницей. Может, для этого ей следовало быть моложе или старше лет на пятнадцать. А ей было под тридцать пять, и, танцуя, она всегда стремилась вести. Я никогда не был властолюбив и потому эта ее манера была мне на руку. Впрочем, иначе и быть не могло. Ибо только под предводительством Ханны создавалась (признаюсь, невыразимо прекрасная) иллюзия, будто я был вполне приличным танцором. К тому же из всех девчонок она была единственной, не считавшей такое нормальное явление, как ломка голоса, достойным осмеяния; я имею в виду, что с ней можно было говорить. С ней можно было говорить даже о сложной материи, например, о таком каверзном вопросе, безобразят ли меня очки, прописанные врачом из-за моей страсти к чтению, и если да, то следует ли в этом случае уйти из жизни.

Во все она вникала серьезно и обстоятельно. И только, когда я осторожно спрашивал ее совета, как мне избавиться от своей робости в отношении девчонок, отмалчивалась. Ее упорство меня удивляло: ведь вопрос был действительно задан, что называется, по теме.

Между тем давно уже наступил ноябрь и несколько раз даже падал снег, правда, быстро таявший. Я постоянно оттягивал ношение выписанных мне врачом очков, надеясь обойтись без них до рождественского бала. Именно теперь я не, мог допустить, чтобы мои шансы, если таковые вообще у меня были, уменьшились из-за очков.

Более того, и отец был заинтересован в том, чтобы шансы мои резко повысились. Ибо, как я узнал из случайно оброненной квитанции, он выплачивал "Пику и Клоппенбургу" рассрочку за темно-синий костюм, который я должен был надеть двадцать пятого декабря (постепенно превращавшегося в день моего возмужания). Не говоря уже о том, что вечером каждого вторника и пятницы отец, для вида возившийся с изъеденной молью совой или потертым бобром, желал совершенно точно знать, чему я научился в танцзале "Индра". И чтобы не разочаровывать его, мне не оставалось ничего иного, как рассказывать о партнершах, которые вовсе не были моими. То есть я понимал: оставалось еще одно средство – исполнить выдуманное. Но как?

Я не спал ночами, пытаясь под успокаивающие и в то же время обязывающие вздохи отца разобраться в сути проблемы. Может, моя робость в отношении девчонок происходит оттого, что они для меня чужие и следовало как-нибудь заняться ими за пределами "Индры"?

Кажется, некоторые ребята действовали именно по такому принципу и потом во время занятий старались танцевать только со своей избранницей, чего господин Леви, естественно, старался не допустить из педагогических соображений; он, где мог, разрушал эти связи, постоянно заявляя нам, что гармония должна быть между всеми людьми, а не только между привилегированными. Поэтому он так переживал из-за меня, вернее, из-за меня и Ханны. Во всяком случае, я решил непременно изменить это.

Ни перед отцом, ни перед господином Леви я не мог нести ответственности за то, чтобы на рождественском балу танцевать с одной только Ханной.

А кроме того, эта перемена была нужна мне самому. В конце концов, кем были все эти девчонки, чтобы я так пасовал перед ними? Ну хорошо, они часто смеялись над моим ломающимся голосом. Но у Ханне и Антека голос тоже ломался. И что же? Разве девчонки смеялись над ними? Ничуть не бывало. За ними они даже бегали. В чем же дело? А в том, что несмотря на это девчонки считали их интересными. Почему? Потому что они были мужественней меня, не были такими медлительными, такими робкими, такими тощими и длинными, как я.

Тем не менее я вполне мог сойти за аскетичного спортсмена. Ведь были такие! И я решил вначале испробовать это – разумеется, вне стен "Индры" – на Калле, которая после Ханны казалась мне самой подходящей. Если она клюнет на мое внеурочное ухаживание и я перестану ее стесняться, то наступит черед Эллы и других. А завоеванное таким образом уважение наверняка придаст мне непринужденную легкость в танцах! Нужно только, чтобы у девчонок была реальная возможность оценить, с кем они в действительности имеют дело.

Погода благоприятствовала моему плану. Несколько дней подряд валил снег, и теперь по кристаллическому снежному покрову, выдерживавшему даже автомобили, катилось бессильное солнце. И только на посыпанных солью перекрестках, словно дырка, проеденная молью в ледяной шубе зимы, проступал асфальт.

Я остановил свой выбор на креме "Виталис". Наряду с необыкновенно жизнеутверждающим названием, меня очень заинтересовала фраза на этикетке: "Естественный загар за одну минуту". Баночка стоила одну марку. Я решил, что этой суммой можно рискнуть. Дома, перед зеркалом, я попробовал крем. Эффект был в самом деле поразительный: за какие-нибудь пятьдесят секунд мое лицо приобрело бронзовый загар индийского магараджи. Чтобы подчеркнуть контраст, я вытащил из сундука с тряпьем белый шарф из искусственного шелка, принадлежавший еще моей бабушке, как можно небрежней повязал его вокруг шеи и помчался в Панков-Хейнерсдорф, где работала Калле.

Я сразу заметил, что мои шансы подскочили: на этот счет у мужчин есть нюх. Лучше всего я выглядел в старых черных стеклянных вывесках с золотыми надписями, весьма эффектно подчеркивавших белизну моего шарфа и коричневый цвет лица.

Мне повезло. Калле только что сменилась. В красном берете, косо надвинутом на мальчишескую стрижку, она шла по улице, выдыхая струйки пара. Я остановился перед рождественской витриной рыбной лавки и, томясь, глядел на укутанные ватой ящики со шпротами и филе лосося, уложенные на еловых ветках, одновременно следя в стекле за впечатлением, которое произведу на Калле.

Я произвел колоссальное впечатление. Ее тонкие выбритые брови неожиданно поползли вверх до самой резинки берета, а правая даже исчезла под ней.

– Слышишь, – выдохнула она, – откуда у тебя такой шикарный загар?

– Груневальд, – прогнусил я, – немного катался на лыжах. Так, ничего особенного. Холмы, не горы.

– Здорово, – сказала она. – Просто потрясающе. Вот не знала, что ты такой спец.

– Да ладно, – сказал я. – Я не очень-то хвалюсь. Мужчины, они больше молчат.

– Только не сейчас, – сказала Калле и взяла меня под руку. – Давай зайдем куда-нибудь.

Мы зашли в одну из маленьких кондитерских.

Лучше бы нам этого не делать! Когда мы уселись там и я после второй чашки какао собрался с духом, чтобы сказать Калле прямо и откровенно, что считаю ее шикарной девчонкой, журнал перед копной сверкающих лаком черных волос напротив нас чуточку опустился и поверх его края на меня глянули прикрытые тяжелыми веками, оттененные синими полукружьями глаза Ханны.

Я неуверенно привстал и поклонился ей, в точности как нас, ребят, учил господин Леви.

Ханна тоже поднялась, я невольно втянул голову в плечи! На фоне яркого, обрамленного снегом окна она выглядела еще длинней и худей. Ее вставанье длилось вечность. Наконец она выпрямилась, подняв все, что могла, и, как была спиной к окну, вырезавшему фрагмент морозного снежного неба, в своих скрипучих полуботинках подошла ко мне так близко, что наши носы почти коснулись друг друга.

– Позвольте, – произнесла она своим тягучим учительским тоном и дернула за белый бабушкин шарф (который я в кондитерской повязал, естественно, чуть небрежней), так, словно тронула паука. – С вами приключилась маленькая неприятность. – И своими жилистыми пальцами подняла кончик шарфа вверх.

Я посмотрел на него. Он был весь измазан отвратительной коричневой краской. Теперь даже Калле все поняла.

– Линяет, – вдруг истерически захохотала она. – Он красится! А еще хочет нравиться умной девушке вроде меня!

– Кстати, об умной, – сказала Ханна и на своих больших, плоских, вывернутых наружу балетных ступнях направилась к двери. – Слово "умная", фрейлейн, здесь вряд ли уместно.

То был страшный удар, да еще перед самым рождественским балом, которого отец ждал как национального праздника. Но я только пошатнулся от него, он меня не свалил.

Вообще я намеревался благоразумно пропустить следующее занятие, надеясь, что в "Индре" оценят, по крайней мере, стыд, заставивший меня прибегнуть к этому. Но когда пришло время и отец, возившийся с изъеденным молью песцом, метнул мне один из своих многозначительных взглядов, давая понять, что в глубине души он всегда опасался моего очередного провала, волна отчаянной решимости сорвала меня со стула и понесла в ночь. Пусть я и посрамлен, но, клянусь темно-синим костюмом, висевшим в кассе "Пика и Клоппенбурга", я не уступлю судьбе.

Правда, пока ее не было видно в густой снежной целине на улице. Хотя что-то необычное носилось в воздухе. Я же приписывал это напряжение или ожидание чего-то полной тишине, царившей вокруг; лишь изредка позвякивали цепи, надетые на колеса облепленных снегом автомобилей. Уже идя по Берлинер-аллее, я решил, что виной всему заснеженные витрины магазинов, где, подобно коптилке в жилище эскимоса, мерцал электрический свет. Но казалось, что это не так, ведь за Антонплатцем магазины не кончились, а напряжение росло. Я свернул вначале на Ледерштрассе, затем в первые ворота шарикоподшипникового завода и только по тому, как билось мое сердце, понял, что все дело в "Индре".

Во второй подворотне я остановился. Со вздохом снял летнюю шляпу отца, которую тот мне постоянно одалживал, стряхнул с краев снег, причесался и, достав из кармана зеркальце, поправил галстук: сегодня самое главное произвести корректное впечатление.

К сожалению, я опоздал, потому что сквозь барабанный бой и оглушительный визг флейт, которые с таким удручающе неизменным однообразием доносились из физкультурного зала, отчетливо слышался серьезный, запоминающийся, усиленный вакуумом зала голос господина Леви.

– Улыбнитесь и поклонитесь друг другу, – сказал он. – Именно в этом и состоит неповторимая прелесть этого бального танца.

Похоже, что он как раз объяснял рождественский полонез. Неожиданно мне стало ужасно тоскливо.

Я увидел отца, который сидел перед чучелами принесенных зверей, пинцетом и клеем сражаясь с недолговечностью. Я увидел господина Леви, который, засунув большие пальцы в проймы жилета, пытался в мире маршей, барабанов и флейт научить полонезу и танго, фокстроту и вальсу кучку ребят, которые по окончании курсов навсегда отвернутся от него. И я увидел Ханну, ее большие, плоские от танцев ступни и свободно поднятые руки. В то время как в парке надрывались громкоговорители, она по просьбе девчонок исполняла на забрызганном маслом полу бывшего цеха несколько невесомых балетных па. И я увидел Калле за прилавком магазина, Рихарда возле котла с требухой, Эллу в оранжерее, Эрвина на складе гробов. Я видел их всех! А сам стоял здесь, и слушал свист флейт, и внимал рокоту барабанов.

Не знаю, что вдруг со мной стряслось. Я неожиданно всхлипнул, и тут из меня полилось.

– Ну перестаньте, – произнес тягучий голос у входа в зал. – Этим горю не поможешь.

В то же мгновение я понял, что изменилось: исчез Кунке. За два дня до рождественского бала танцзал "Индра" лишился своего защитника. Ибо теперь там стоял – в помятом пальто, тускло поблескивая окулярами очков, маленький Макс. Я, как мог, умерил рыдания и подошел к нему.

– Что случилось?

– Ему было слишком холодно, – сказал Макс. – Вот он и вступил в СА. Слышите? – Он поднял вверх указательный палец.

Я прислушался. В ужасающем визге флейт отчетливо выделялась одна, фальшивившая особенно немилосердно.

– Это он, – вздыхая сказал Макс. – Ужасно глупо. С завтрашнего дня он носил бы одежду Деда Мороза.

Меня знобило. Я спросил Макса, не пройти ли нам в зал. Ведь ему нужно за пианино.

– Вместо меня играет Ханна, – хрипло произнес он. – Правда, с одним условием. – Его тускло мерцавшие окуляры чуточку приподнялись вверх. Но он смотрел не на меня. Он смотрел в сторону. – Она не хочет видеть вас сегодня вечером.

Я глотнул, но ком в горле не проходил.

– Вы должны ее понять, – сказал Макс. – Она была в восторге от вас. Вы ей нравились тем, что так старались избавиться от своей неуклюжести. Ежедневно он терпит поражение, говорила она. И ежечасно начинает все сначала. За это его можно почти любить.

– Любить? – переспросил я. – Голос мой оборвался и низко загудел где-то глубоко в подземелье. – Она действительно сказала "любить"!

– Почти, – поправил меня Макс. – Она сказала "почти любить".

Я был ошеломлен.

– Рождество, – пролепетал я, и мой голос, подобно жаворонку, взлетел на головокружительную высоту фальцета. – Рождество – ведь это не почти, а совершенно точно праздник любви, правда?

Макс с отсутствующим видом прислушивался к барабанному бою:

– Весь вопрос в том, кто его будет праздновать. И он был прав. У него была ужасная манера отрезвлять собеседника.

– Значит, почти, – устало произнес я. – Что же теперь будет?

Макс поднял плечи, и они коснулись мочек его слегка оттопыренных ушей.

– Ну! Ей придется забыть вас. Конец. Всему конец.

И словно это послужило сигналом для Ханны, в зале грянул полонез.

– Это почему? – с трудом выговорил я. – Неужели из-за Калле? Но ведь я только пил с ней какао!

– Жаль, что вы даете такие незрелые ответы! – Макс огорченно выдвинул вперед свой выбритый до синевы детский подбородок. – Хотя я понимаю: вы иначе не можете. Именно за это Ханна вас и любила!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю