355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольфдитрих Шнурре » Когда отцовы усы еще были рыжими » Текст книги (страница 11)
Когда отцовы усы еще были рыжими
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:25

Текст книги "Когда отцовы усы еще были рыжими"


Автор книги: Вольфдитрих Шнурре


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

К счастью, от стройки еще остались камни, мы схватили их и, пробив брешь в цепи полицейских, бросились бежать.

Но многим все-таки тогда досталось. Директора и наших старост забрали штурмовики. Мы долго еще держались подальше от школы, но потом всем разослали открытки, в которых сообщалось, что школьные забастовки незаконны, и пришлось опять идти в школу.

Отца Рихарда тоже тогда забрали.

– Я знал, что это плохо для него кончится, – сказал отец, – нельзя быть таким радикалом.

Я промолчал.

СОЮЗНИКИ

Как-то утром без стука распахнулась дверь, вошел новый директор и за ним кто-то еще. Директор, чуть заметно пожав плечами, сказал, что это господин Кречмар, наш новый классный руководитель.

Мы были поражены, так как подумали, что господин Кречмар – второгодник, который будет учиться в нашем классе. Светловолосый, в очках, сквозь которые ничего нельзя было увидеть, так они запотели, в кургузом, поношенном пиджаке, несколько отстающем сзади, у шеи, так что видна вешалка и пуговица на рубашке, к которой крепится воротничок, в стоптанных башмаках с загнутыми кверху носами. Руки его висели так, словно ему до смерти надоело таскать их с собой.

Мы сразу усекли, что господин Кречмар типичный горемыка. И с ним можно вытворять все, что душе угодно, так что в этом уже и радости мало. Ребята, сидевшие на задних партах, даже играли на его уроках в карты. Когда господин Кречмар впервые это увидел, он подошел к ним и велел объяснить свое поведение. При этом он слегка улыбался, потом кивнул, вернулся к доске и принялся рассказывать, как Иисус Христос изгнал из храма торговцев. Во время своего рассказа господин Кречмар смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном. Небо позади императора было совершенно красным, как и выпушки у генералов, обступивших монарха. Казалось, что император и господин Кречмар переглядываются, потому что монарший взгляд был устремлен на кафедру и тем самым на господина Кречмара.

Но в дальнейшем господин Кречмар уже редко смотрел на императора, только когда читал стихи, религиозные или исторические, и доходил до места, казавшегося ему особенно прекрасным. Обычно же он не сводил глаз с Эгона.

Эгон был тощий и очень бледный, ноги задирал, как журавль, и за гимнастику всегда получал пятерки. Мы его не любили, потому что он был очкарик, а стоило с ним заговорить, как его руки начинали дергаться, он глотал слюну и краснел до корней волос.

Эгон единственный внимательно слушал на уроках господина Кречмара. Он сидел прямо перед кафедрой, в первом ряду, и если позади него начинали уж слишком шуметь, сжимал губы так, что они белели, в такие минуты он был как две капли воды похож на мартышку. Но господин Кречмар только улыбался и продолжал говорить, не сводя глаз с Эгона.

Одно время уже казалось, что между ними все кончено. Мы всем классом ходили в цейхгауз. Там было, над чем посмеяться: чучела солдат и много пробитых, никому уже не нужных знамен. Но господину Кречмару все это не казалось смешным, он принес с собою книгу, по ней нам все объяснял и очень радовался, что может все объяснить; но мы его не слушали, мы стояли у окна и ждали смены караула.

Объяснения слушал только Эгон, он все время стоял возле господина Кречмара, изредка бросая взгляды на нас, глотал слюну и крепко сжимал губы.

Мы все принесли с собою завтраки, кроме господина Кречмара. Наконец и Згон вытащил яблоко, а когда господин Кречмар па секунду отвел взгляд, Эгон быстренько зашвырнул огрызок в пушечный ствол.

Но господин Кречмар не отводил взгляда, так казалось, потому что очки у него были запотевшими. Он страшно разволновался, велел нам всем построиться и дрожащим голосом объявил, – что Эгон получит выговор за осквернение национальной святыни, а мы должны немедленно вернуться в школу.

С этого дня господин Кречмар опять уже смотрел только на императора, а император – на господина Кречмара; Эгон же мог делать, что ему вздумается, господин Кречмар смотрел поверх него.

Мы считали, что Эгон ничего не потерял, разве что зря выслуживался. Господина Кречмара мы тоже не осуждали, поскольку заметили: не только Эгон страдал от того, что господин Кречмар больше на него не смотрит, но и господину Кречмару тоже было нелегко, потому что теперь он опять смотрел только на императора.

Так продолжалось долго, до той пресловутой экскурсии.

Стоял июнь, и господин Кречмар хотел устроить настоящий поход, но, кроме Эгона, ни у кого не было охоты далеко тащиться, и многие заявили, что это мура, а лучше бы куда-нибудь пойти посидеть.

Эгон закусил губы, так что они побелели, а господин Кречмар чуть-чуть улыбнулся. Посмотрел мимо нас и сказал: ладно; и мы отправились в трактир, где оказалось полно народу, играла музыка и было красиво и уютно.

У Эгона вдруг как-то забавно стала дергаться голова, и руки тоже дергались, потом он весь затрясся, глаза у него закатились, и он опрокинулся навзничь.

Тут же вокруг него собралась толпа, мы тоже протиснулись поближе, а кто-то сказал, пожав плечами: – Это я знаю, тут уж ничего не поделаешь. Толпа мигом разошлась, но тут поднялся господин Кречмар – лицо его вдруг стало совсем старым и каким-то распадающимся, его пошатывало, он протиснулся мимо нас и склонился над Эгоном.

Эгон лежал как доска, он словно одеревенел. Господин Кречмар стянул с себя пиджак и закрыл им голову Эгона, затем поднял его – кто-то ему помог, и они понесли Эгона в дом.

Едва они вошли, мы бросились к дому и стали заглядывать в окна; и увидели – Эгон лежал на диване под призовыми кубками за игру в кегли, пиджак съехал на сторону, вид у Эгона был жуткий, а в кресле перед ним сидел господин Кречмар.

Это длилось около получаса, потом они вышли. Господин Кречмар обнимал Эгона за плечи, они шли еле-еле, Эгон был весь белый, измученный, хрупкий, почти что ангел, только очки немного мешали, а на губах его теперь играла такая же улыбка, какая бывала у господина Кречмара, когда он замечал, что его не слушают. Только говорить Эгон еще как следует не мог. Тот человек, который заявил "это я знаю", считал, что так всегда бывает после припадка.

Но и господина Кречмара тоже было не узнать. Сдвинув брови, он смотрел поверх нас, казалось, что-то в нем молило о прощении, и он едва сдерживался, чтобы не дать этим мольбам вырваться наружу.

Мы все думали: Эгона на следующий день не будет в школе. Но он сидел как всегда очень прямо на своем обычном месте в первом ряду и не сводил глаз с господина Кречмара. И господин Кречмар снова смотрел на Эгона, а на императора он взглядывал лишь читая стихи, религиозные или исторические, когда доходил до места, которое ему особенно нравилось. А в остальное время господин Кречмар теперь опять не сводил глаз с Эгона.

А потом это случилось.

В один прекрасный день господин Кречмар вдруг опустил книгу, из которой он нам читал, и поверх голов растерянно взглянул на императора, словно получил от него приказ прекратить чтение. Эгон опять выглядел более чем странно, можно было подумать, что он тоже слышал этот приказ; увидев господина Кречмара таким, он весь буквально съежился.

Господин Кречмар протер глаза под очками, опять поднял книгу и стал читать дальше. Но странное ощущение не проходило, поскольку у Эгона был такой вид, словно он все еще что-то слышит, и господин Кречмар, видимо, тоже это слышал, хотя и продолжал читать, – рука у него дрожала, на лбу выступил пот, и очки запотели.

Потом он дочитал до конца, повернулся и начал что-то писать на доске. У него, упал мел, но вместо того, чтобы его поднять, рука господина Кречмара замерла на слове, которое он писал, внезапно она сжалась в кулак, так что косточки побелели, и в тот же миг по телу господина Кречмара словно пробежала дрожь, ни дать ни взять землетрясение, и тут же что-то рвануло его за бедро так, что он обернулся, и мы, увидев, какое у него стало страшное лицо, завизжали, повскакали с мест, несколько ребят выбежали в коридор за швейцаром и директором.

Эгон остался сидеть. От окна видно было, как лицо его медленно опадает, оно стало вдруг совсем старым, его точно пеплом припорошило. Он встал и в момент, когда господин Кречмар уже начал падать, подхватил его и осторожно опустил на пол.

Директор был страшно взволнован. Ведь это же скандал, говорил он швейцару, это просто невероятно. Господин Кречмар должен был бы сказаться больным, вместо того чтобы являть ученикам подобную картину, ведь если бы это обстоятельство было известно, господину Кречмару и не снилось бы найти такое место.

– Учитель-эпилептик, – сказал он, – знаете, как я, это рассматриваю?

– Нет, господин директор, – отвечал швейцар.

– Как вызов, как чистейшей воды провокацию, как..

– Ах, да заткнитесь вы, – произнес вдруг чей-то усталый, бесцветный голос.

Мы сперва не поняли, кто это сказал, да и директору тоже понадобилось время, чтобы разобраться, что это был голос Эгона.

Эгон сидел на полу, лицо его было дряблым, как у столетнего шимпанзе. Он сжимал коленями дергающуюся голову господина Кречмара и следил, чтобы он не стукнулся о первую парту.

Директор побагровел, задохнулся от возмущения. Мы поразились, до чего же тихо он сказал:

– Встань!

Но Эгон остался сидеть.

– Ты обязан встать! – настаивал директор.

– Ведите себя потише, – сказал Эгон.

И тут директор заорал так громко, что мы думали – потолок обвалится. Эгону велено было немедленно собрать вещи и выметаться, а уж директор позаботится о том, чтобы такого грубияна никуда больше не приняли!

– Да встанешь ты наконец?!

– Не раньше, чем кончится приступ, – отвечал Эгон.

– Заставьте его встать! – крикнул директор.

– Ну, давай, гоп! – сказал швейцар.

– Оставьте меня в покое! – отозвался Эгон.

Что только они ни вытворяли, но им не удалось принудить его – встать. Лишь когда руки и ноги господина Кречмара перестали дергаться, Эгон встал и подхватил его под руки.

– Может, кто-нибудь поддержит его тоже, – сердито сказал он.

Швейцар откашлялся, потом все же помог Эгону, и они усадили господина Кречмара. Эгон засунул тетрадь в портфель, снял с крючка шапку и вышел.

Мы думали, что господина Кречмара на следующий день не будет в школе, но он пришел и как всегда встал у кафедры, только говорить ему было труднее, чем обычно. Он опять смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном, небо позади императора было совершенно красным, как выпушки у генералов, обступивших монарха. Лишь иногда, если мы уж очень шумели, он, продолжая говорить, слегка улыбался и взглядом скользил по первой парте. Но за ней никто не сидел.

Тогда господин Кречмар немного повышал голос и быстро переводил взгляд на картину.

ЙЕНЕ БЫЛ МОИМ ДРУГОМ

Когда я познакомился с Йене, мне было девять лет; я только что остался на второй год, читал Эдгара Уоллеса и Конан Дойла и разводил морских свинок. Впервые я встретился с Йене, когда рвал траву на стадионе возле Гнилого озера. Он лежал под бузиной и смотрел в небо. Дальше, позади него, играли в футбол, изредка крича: "Гооооооол!" или еще что-то в этом роде. Йене жевал травинку. На нем была драная полотняная рубашка и вельветовые брюки, от которых пахло дымом и конюшней.

Сначала я притворился, что не замечаю его, и продолжал рвать траву, но потом он чуть-чуть повернул голову, сонно посмотрел на меня и спросил:

– У тебя что, лошади?

– Не-а, – ответил я, – морские свинки. Он передвинул травинку из одного уголка рта в другой и сплюнул.

– Они довольно вкусные.

– Я никогда их не ем, – сказал я, – они для этого слишком славные.

– Ежи, – сказал Йене и зевнул, – тоже недурны на вкус.

Я подсел к нему.

– Ежи?

– Гооооооол! – закричали сзади.

Йене опять, моргая, смотрел на небо.

– А не найдется у тебя табачку?

– Слушай, – сказал я, – мне ведь только еще девять лет.

– Ну и что? – удивился Йене. – А мне восемь.

Мы молчали и мало-помалу начинали проникаться взаимной симпатией.

Потом мне надо было уходить. Но прежде чем расстаться, мы договорились встретиться как можно скорее.

Отец задумался, когда я рассказал ему про Йене.

– Пойми меня правильно, – проговорил он, – я ничего не имею против цыган, только...

– Что только? – спросил я.

– Люди, – вздохнул отец. Он довольно долго жевал ус. Потом вдруг сказал: – Ерунда, в конце концов ты достаточно взрослый, чтобы выбирать себе знакомых. Можешь привести его домой, на чашку кофе.

Так я и сделал. Мы пили кофе и ели пирог, отец вел себя замечательно. Хотя от Йене пахло как от удода и держался он несколько странно – отец не обращал на это никакого внимания. Да, он даже сделал ему рогатку из настоящей резины, более того, он еще вместе с нами смотрел все вновь приобретенные тома энциклопедии.

Когда Йене ушел, выяснилось, что исчез барометр, висевший над письменным столом.

Я был страшно смущен, отец – не очень.

– У них совсем другие нравы, чем у нас, – сказал он, – просто барометр ему приглянулся. А кроме того, он ведь все равно уже мало на что годится.

– А если он так и не вернет барометр? – спросил я.

– Господи, раньше-то ведь обходились без барометров.

И все-таки я считал, что история с барометром – это уж, пожалуй, слишком. Во всяком случае, я твердо намеревался отнять его у Йене.

Но когда мы в следующий раз встретились, Йене припас для меня такой подарок, что просто немыслимо было даже заикнуться о барометре. Это – была курительная трубка, а на ней – лицо с одним бакенбардом из конского волоса.

Мне было ужасно стыдно, и я долго ломал голову, как бы мне отдариться. Наконец придумал: я отдам Йене двух морских" свинок. Правда, тогда возникает опасность, что он их съест, но об этом уже не стоит беспокоиться, ведь подарок есть подарок.

А он даже и не подумал их есть; он обучал их фокусам. Меньше чем через две недели они уже бегали на задних лапках, а если Йене вдувал им в уши дым, они ложились и начинали кувыркаться. Он научил их толкать тачку и плясать на проволоке. Это было поистине удивительно, что он с ними выделывал. Отец был потрясен.

Кроме Уоллеса и Конан Дойла, я тогда одолел еще и десять томов доктора Доллитла, и это навело меня на мысль вместе с Йене создать нечто вроде цирка морских свинок.

Но на этот раз Йене не выдержал. Уже во время предварительных испытаний свинок у него пропала всякая охота, он предпочел пойти ловить ежей – это, мол, интереснее.

Это и вправду было интересно. Хотя мне всякий раз бывало очень не по себе. Я ничего не имел против ежей, наоборот, они казались мне просто симпатягами. Но бессмысленно было бы пытаться внушить это Йене, да я и не пытался.

Он раздобыл себе для охоты на ежей здоровенную дубинку с острым железным наконечником, которым он тыкал в кучи листьев или шуровал в помойках, среди старых ведер. Таким способом он иногда умудрялся за вечер загарпунить четырех ежей. Понятия не имею, как он их учуивал, вероятно, распознавал этих бедняг по запаху.

Соплеменники Йене жили в кибитках, что стояли среди сосен по берегам Гнилого озера, сразу за стадионом. Я частенько туда наведывался, много чаще, чем в школу, где теперь ничему разумному все равно нельзя было научиться.

Особенно мне нравилась бабушка Йене. Хотя она была невероятно запущенная старуха, что верно, то верно, но излучала такое достоинство, что я в ее присутствии невольно начинал испытывать какое-то благоговение. Она почти ничего не говорила, только смачно покуривала носогрейку и в такт одной из песен, доносившихся от таборных костров, шевелила пальцами ног.

Когда вечером мы являлись с трофеями Йене, она всегда уже сидела у огня и месила глину. Этой глиной, толщиною в два пальца, обмазывали ежей. Затем Йене осторожно клал их в горячую золу, наваливал на них целую гору тлеющих углей, мы садились на корточки, молчали, плевали на огонь и прислушивались: в глиняных шарах начинала петь вода. Вокруг слышно было, как жуют траву лошади и мулы, изредка тихонько звенел бубен или раздавался высокий, словно бы сухой, мужской голос, и лихорадочно всхлипывало банджо.

Через полчаса ежи были готовы. Йене вытаскивал их деревянной рогатиной из золы. Теперь они казались маленькими, слегка пригорелыми крестьянскими хлебцами. Глина делалась твердой, как камень, и трескалась, а когда ее сбивали, все ежиные иглы оставались в ней, и видно было ржаво-красное мясо. Его ели с зелеными стручками паприки или посыпали нарезанным крупными кольцами луком; никогда мне не приходилось пробовать ничего столь упоительно вкусного.

Но и дома у нас Йене теперь бывал часто. В тишине ми разглядывали шесть томов нашей новой энциклопедии. Я вырвал из своей тетради все данные о Национальном восстании и писал справа немецкое слово, а слева Йене малевал то же самое слово на воровском, жаргоне. Я тогда очень многому научился, от Йене, конечно; о школе я и говорить не хочу.

Позднее выяснилось, что не проходило дня, чтобы жильцы дома не жаловались квартальному на посещения Йене. Одному богу известно, как отец на сей раз все уладил, мне он никогда слова об этом не сказал.

Но больше всего Йене интересовался моей электрической железной дорогой; всякий раз, когда мы в нее играли, исчезал еще один вагончик. Но когда дело дошло до рельсов, ограждений и сигнальных ламп, я все-таки обратился к отцу за советом.

– Оставь, – сказал отец, – вот будут деньги, получишь новую дорогу.

На другой день я подарил старую Йене. Но странно, теперь он вдруг к ней охладел, в этом отношении он был очень смешной.

Но потом все-таки их забрали, весь табор, и Йене в том числе. Когда я пришел туда рано утром, штурмовики и эсэсовцы уже окружили табор, все было оцеплено, и меня прогнали.

Цыгане стояли на грузовике, тесно прижатые друг к другу. Неизвестно, что им рассказали, только все они смеялись и болтали, а когда Йене меня увидел, он засунул два пальца в рот, свистнул и помахал мне.

Только его бабушка и другие старики молчали, сжав губы, они неподвижно смотрели перед собой. Остальные этого не знали. И я тогда не знал, мне просто грустно было оттого, что Йене уезжает. Ведь Йене был моим другом.

КАЛЮНЦ – НЕ ОСТРОВ

Посвящается Еве

В один прекрасный день в музее отца представили меланхоличному господину с грушевидной головой, украшенной соломенно-желтым хохолком. Этот господин носил ветхое грубошерстное пальто, а на ногах – обмотки. Монотонным голосом он спросил отца, может ли тот починить прохудившуюся кабанью шкуру.

– А почему бы нет, – отвечал отец.

– А как насчет чучел птиц, в которых, возможно, завелась моль?

– Это уже труднее, – сказал отец, – но я полагаю, и с этим можно будет справиться.

– Прекрасно, – устало произнес господин с хохолком, – а вот как быть с головой лося, у которой потерялись стеклянные глаза и расшатались рога?

– Это как раз моя специальность, – отвечал отец.

Господин с хохолком облегченно вздохнул.

– Я хотел бы переговорить с вами, господин доктор.

– Я не доктор, – сказал отец, – я здесь всего лишь помощник препаратора.

– Мне все равно, для меня вы доктор.

Это была первая встреча отца с бароном. Они несколько раз вместе обедали, отец водил барона в цейхгауз, в Зоологический сад и в Рези, но единственное, что действительно интересовало барона в Берлине, была выставка свиней возле радиовышки. Потом мы проводили его на вокзал.

– В Германии, – сказал барон, высунувшись из окна купе, – не разводят больше приличных свиней.

– Тссс, господин барон, – предостерег его отец, – вон стоит штурмовик.

– Мне все равно, – отвечал барон, смахнул с рукава копотинку и вновь сложил руки на открытом окне вагона. – Вы должны увидеть моих свиней, господин доктор. Зверюги центнера по четыре и все черные, как смоль,

– Черные? – удивился отец. – По-моему, это замечательно.

– Так оно и есть, – сказал барон, – вы должны в скором времени приехать и увидеть их своими глазами.

– Да я хоть сейчас, – сказал отец и, прищурившись, взглянул на штурмовика, который стоял, широко расставив ноги, и пошатывался, его вздернутый подбородок отражался в окне поезда. – Берлин утратил свою прелесть.

– Эта страна – учебный плац, – сказал барон, – если я смею вам советовать: приезжайте скорее. Отец с сожалением пожал плечами.

– В следующем году. Я возьму отпуск, как только смогу.

– Хорошо, – сказал барон и снял свою войлочную шляпу, так как поезд уже тронулся, – я полагаюсь на вас. Вы сможете в тишине и покое заняться обещанными починками.

– Рад служить вам, – отвечал отец, которому приходилось все прибавлять шагу, чтобы идти вровень с вагоном.

– Вы оба будете желанными гостями, – сказал барон, – я уже сообщил о вас моей бабушке.

– Вы очень любезны, – пропыхтел отец, уже перешедший на легкую рысь, так как поезд набирал скорость.

– Мой дом всегда полон гостей! – крикнул барон в нарастающем грохоте поезда. – Интереснейшие люди, вы будете очень довольны!

– Я убежден в этом! – закричал отец, пытаясь на бегу высвободить руку, которую барон давно уже захватил и от души пожимал.

– До встречи в Калюнце! – крикнул барон, отпуская отца, и вовремя, отец успел увернуться, чтобы не налететь на сигнальную мачту.

Впоследствии мы часто говорили о бароне, он оставил после себя какое-то странное непреходящее ощущение широты и независимости, и, когда я теперь рано утром, до школы, провожал отца в музей, он входил туда все менее радостно.

– Просто грешно быть так связанным!

– Брось, – сказал я, – регулярно платить за квартиру, это тоже чего-нибудь да стоит.

– Платить за квартиру! – презрительно крикнул отец, широким жестом воздев руку к пасмурному ноябрьскому небу. – Кто же меняет свободу на квартирную плату!

Недели через три после отъезда барона пришла от него открытка. У отца в музее опять начались неприятности: они давно хотели получить от него документ, подтверждающий арийское происхождение, и он сказал:

– Моя прабабушка умерла в тысяча восемьсот сороковом году, для чего же ей сегодня опять понадобился паспорт?

Поэтому он очень обрадовался открытке, просто как возможности немного отвлечься. Она была отправлена из Найденбурга. Мы тут же полезли в атлас. Найденбург, оказалось, находится у самой польской границы. Если внимательно приглядеться к открытке, то на серо-зеленом фоне можно заметить помещичий дом барона. Он казался длинной, сильно приплюснутой обувной коробкой, и нам нелегко было справиться со своим разочарованием.

– Обстановка там наверняка самая безумная, – сказал отец и откашлялся.

– А как же прохудившаяся кабанья шкура и траченные молью птицы, которых ты должен привести в порядок?

Отец в раздражении вздернул правую бровь.

– Так или иначе, написано очень мило.

Да, ничего другого тут не скажешь. Не угодно ли нам будет освободиться еще в этом году, например, к Новому году, дорожные расходы, разумеется, он берет на себя. Под этим посланием подписалась еще масса каких-то людей. Граф Станислав Владиньский приветствовал нас какой-то мало понятной цитатой из Рильке. Господин Янкель Фрейндлих от всего сердца надеялся обрести в отце партнера по шахматам, а еще какой-то господин, именовавшийся Рохусом Фельгентрей, хотел, чтобы мы позабыли о вчерашнем дне и начали в Калюнце все сначала. Некий полковник в отставке худосочным почерком сердечного больного передавал нам самый горячий привет, а Губертус Лединек, в скобках дантист, сообщал, что горничные и еда выше всяких похвал. В самом низу, справа, задвинутая в угол красовалась подпись еще одной юной особы "Хердмуте Шульц", о ее юности можно было судить по несколько корявому почерку. Отец был страшно тронут.

– Как мило он, видимо, отзывался о нас!

– А где же ее подпись? – спросил я.

– Ее? – удивился отец. – Кого – ее?

– Слушай, не надо притворяться, он же собирался именно ей о нас рассказать.

Отец с преувеличенным изумлением вертел в руках открытку.

– Верно, ее подписи нет. Я тихонько кашлянул.

– Все дело в отсутствии места, она просто здесь не поместилась.

– Ну, конечно, – кивнул отец.

– А может быть, – предположил я, – она слишком стара, чтобы подписываться.

– Разумеется! – воскликнул отец и хлопнул себя по лбу. – Вот и разгадка: у бедняжки руки скрючены подагрой.

Письмо, которое отец написал в ответ, было одним из самых любезных писем, какое когда-либо посылалось полудюжине незнакомых адресатов. Вся сердечность, которую на службе отец годами подавлял в себе, выплеснулась в этих строчках. Но едва письмо ушло, отец снова впал в раздумье; в музее он теперь был еще неприветливее, чем обычно.

Со мною творилось то же самое, просто мы с отцом были уже не здесь, души наши пребывали, в Калюнце. К счастью, в школе у нас то и дело проводились собрания, поскольку коричневые должны были постоянно слушать всякие речи; а во время них очень здорово можно отключиться. Только на уроках я слишком часто бросался в глаза; очень уж глупо – у меня делался такой вызывающе мирный вид, стоило мне только подумать о Калюнце и всех милых его обитателях... а ведь известно, что молодежь теперь должна быть воинственной.

Но лучше всего бывало дома, по вечерам. Мы обычно укладывались спать пораньше, потому что угля у нас было в обрез; но тем не менее зачастую не спали еще и далеко за полночь, все пытаясь представить себе, как замечательно должны выглядеть гости барона. Отец немного разбирался в почерках, а имена – если только иметь к этому чутье – тоже рассказывали о многом, так что у нас сложилось вполне четкое представление о каждом из наших далеких друзей. И началась захватывающая игра.

– Итак, – сказал однажды отец, лежа в постели, – как выглядит граф Станислав?

– Бледный, – затараторил я, – длинный, тощий, сутулый, тщательно, с любовью расчесанные волосы, одет в темное, на локтях и на заду одежда немного блестит, пальцы как у паука, ноги при ходьбе подгибаются...

– Цвет глаз? – спросил отец, перебивая меня.

– Черный или серый.

– Безукоризненно, – сказал отец, – ни одной ошибки. Теперь ты спрашивай.

В результате этой игры мы невероятно сроднились с нашими друзьями. Частенько отец перед тем, как заснуть, неожиданно опять включал свет, потому что мы были твердо уверены, что за гардеробом стоит и корчит рожи дантист Ладинек, который, по нашему мнению, был очень не прочь позабавиться, когда для этого нет абсолютно никаких оснований. Только одну особу мы упустили из виду: бабушку барона. Мы чувствовали, она что-то имеет против нас, но не признавались в этом друг другу, не хотелось нам думать, что в Калюнце кто-то недружелюбно к нам относится.

А потом опять пришла почта, на сей раз письмо. Начинал его барон. Уже лег глубокий снег, писал он, и если не появятся волки, то эта зима обещает быть одной из самых тихих и уютных за долгие годы. "Поистине, это горе, господин доктор, что вы не можете освободиться к Новому году".

– Волки! – завопил я. – Ты только подумай: настоящие волки!

– Гм.

Мы снова углубились в изучение письма. Первым делом посмотрели, не подписалась ли на этот раз бабушка барона, но нет, ее подпись опять отсутствовала. Однако тем обстоятельнее писали другие: из этого письма мы узнали больше, чем мог бы нам сообщить самый добросовестный детектив. Полковник, например, жаловался на сердце; в 1917 году ему пришлось изрядно поволноваться из-за грубостей в казино, поэтому он и вынужден был тогда подать в отставку, и теперь носился с мыслью внедрить в продажу новый порошок от насекомых. Для графа Станислава, особенно задушевного отцова друга, нет ничего, если не считать чтения стихов Рильке, более прекрасного, чем рано утром, в сумеречной еще столовой, при свете гинденбургской горелки съесть яйцо всмятку, слушая при этом потрескиванье древоточцев. Рохус Фельгентрей, оказалось, был школьным учителем, преподававшим биологию до того, как он на прогулке со своей любимой ученицей Хердмуте Шульц поддался чарам Калюнца; Рохус Фельгентрей долго и пространно расписывал голубого зимородка, полет которого он (разумеется, вместе с Хердмуте) видит каждый день, проносясь на лыжах вдоль Преппе, маленькой, незамерзающей речушки. "Ах, что за неземная голубизна! Да, господин доктор, она заставляет вас верить, заставляет мечтать!" Дантист Лединек, впрочем, другого от него нельзя было и ожидать, писал о вещах более реальных. Он стрелял лесных голубей, много спал, хорошо ел и вновь расхваливал горничных. Что же касается господина Янкеля Фрейндлиха, который радовался возможности приветствовать отца как партнера по шахматам, то он оказался хлеботорговцем. "Но в Калюнце забываешь, кто кем был. Достаточно неделю по вечерам послушать, как в кухне у плиты колют свежую сосновую лучину, и Вы навеки отрешитесь от самого себя".

После этого письма тоска по Калюнцу дошла у отца до таких масштабов, которые уже трудно было даже оправдать. То, что он на следующий день каждому из наших новых друзей написал по' бесконечно длинному, экзальтированному письму, это еще с полбеды. Но самым роковым оказалось то, где он их писал. Он писал их на службе. Вдобавок, не скупился на фразы, вроде того, что теперь, когда новый директор – член нацистской партии, даже набивка чучел приобрела мировоззренческий характер. "Ах, – писал он в этой связи графу Станиславу, – как я завидую Вам из-за вашего вне времени тикающего древоточца!" То, что это не может кончиться добром, было совершенно ясно. И это добром не кончилось.

Отцу дали задание сделать чучело из орла, умершего в Зоологическом саду. Эта дряхлая облезлая птица производила удручающее впечатление. Отец сглотнул слюну и сказал:

– Да, хорошо, я это сделаю.

Но тут-то и вышла загвоздка. Человек, сопровождавший сторожа, который принес орла, вытащил из портфеля меч. Этот меч, сказал он, щелкнув каблуками, орел должен держать в когтях.

– Очень сожалею, – отвечал отец, – но я подобной чепухой не занимаюсь.

– Позвольте, но этот орел будет установлен в министерстве воздушных сообщений.

– По мне, так пусть ему устраивают торжественные похороны, – сказал отец.

Пришедший молча повернулся и направился к директору.

Тот захотел все выслушать с самого начала и точно знать, чем отец мотивирует свой отказ.

Отец немного выпрямился, кончики его усов подрагивали.

– Это несовместимо с моими естественнонаучными убеждениями.

– Ага, – протяжно сказал директор, – теперь это так называется.

Полторы минуты спустя отец был уволен. Это случилось двадцать седьмого декабря, по Шпрее плавали льдины, тонкий слой серо-свинцового снега лежал на крыше собора, а из парка, где еще продолжалась рождественская ярмарка, доносились звуки шарманки (она играла марши), вопли, крики и жестяное хлопанье пневматических ружей! Отец тихонько гудел: "Исполнено сердце свободы" и время от времени наподдавал ногой промерзшее конское яблоко.

– Не преувеличивай! – сказал я.

И правда, дома консьержка сделала нам знак зайти к ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю