Текст книги "Когда отцовы усы еще были рыжими"
Автор книги: Вольфдитрих Шнурре
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Но его гнев мгновенно испарился и перешел в замешательство, едва только они миновали пропахший хлоркой коридор, и надзиратель отпер одну из дверей: на единственной занятой кровати Лозе увидел Херригеля; если бы у него спросили, как будет выглядеть пятидесятилетний Херригель в семьдесят лет, такого он не смог бы вообразить. Щеки у него ввалились, костлявый подбородок оброс грязно-серой бородой, бледный лоб казался хрупким как японский фарфор, и, если бы у него слегка не подергивались веки, Лозе не усомнился бы в том, что стоит перед смертным одром Херригеля.
Он повесил свою трость в изножье кровати, зацепив ее за железный цветок на спинке, и склонился над больным.
– Херригель, дружище!
Херригель едва заметно улыбнулся и слабым движением – исхудалой руки, приоткрыв при этом бинты на запястье, что механически отметил Лозе, пригласил его сесть.
– Во имя всего святого, что произошло? – охрипшим голосом спросил Лозе и присел на самый краешек кровати.
Херригель с трудом поднял руку. Другое запястье тоже было забинтовано.
– Они пришли на две минуты раньше, – произнес Херригель, и оттого, что при этом у него на лице появилось подобие улыбки, Лозе понял его далеко не сразу.
Он откашлялся.
– Кто пришел на две минуты раньше?
Тут надзиратель обернулся и объявил, что им пора закругляться, остальных посетителей уже провожают к выходу.
– Но я и пяти минут здесь не сижу, – воскликнул Лозе, потеряв наконец самообладание.
Ему-то что за дело, отвечал надзиратель; он подошел к двери и отпер ее – как видно, своего распоряжения он отменять не собирался.
Лозе побледнел; с негнущейся спиной он поднялся и потянулся за тростью. Ее набалдашник зацепился за железный цветок на спинке, и чуть не полминуты Лозе пришлось потратить на то, чтобы высвободить его. Он не отважился дотронуться до хрупкой руки Херригеля; прижав локти к туловищу, он только неуклюже наклонился над ним и хрипло сказал, что в следующее воскресенье придет опять. Херригель, казалось, не понял его, он посмотрел куда-то мимо и невнятно поблагодарил Лозе за его приход.
Лозе хотел было ответить, но услышал нетерпеливое покашливание надзирателя, и слова застряли у него в горле. Он выпрямился и пошел к двери, голова у него раскалывалась от боли.
Он оказался не последним; прислонившись к стене в сторонке от толпы посетителей и утирая со лба пот, он увидел еще одну группу, пересекающую двор под конвоем надзирателей. Вероятно, они и были последними, потому что сторож уже нетерпеливо бренчал ключами. Посреди двора надзиратели остановились, подождали, пока их группа присоединится к остальным, и скрылись за главным зданием; сторож открыл ворота, и посетители устремились наружу.
Лозе хотелось пропустить всех вперед, воспаленными глазами он обводил двор. И вдруг увидел: за край усыпанной битым стеклом стены между отделением строгого режима и хозяйственным двором уцепились две руки, показалась наголо остриженная голова, туловище в тиковой куртке, нога, затем заключенный перевалился через стену и приземлился на щербатые плиты хозяйственного двора.
Словно стартующий спринтер, он на мгновение застыл на месте, потом подался вперед, два-три гребка руками – и он прорвался сквозь толпящихся на выходе. Вслед за тем раздался вой сирены, и Лозе увидел, что толпа посетителей за воротами пришла в движение казалось, невидимая волна подняла их и понесла вслед за беглецом; то было движение, перед магически притягательной силой которого не смог устоять и Лозе, и, прежде чем он дал себе отчет в том, что с ним происходит, глубинное течение затянуло его и вынесло за ворота, где очертя голову он кинулся в поток преследователей; влекомый учащенным дыханием массы, подстегиваемый ее ревом, подгоняемый топотом ног, чуть не до потери рассудка взвинченный воем сирены, он оставил позади множество преследователей, вырвался далеко вперед и, наконец, запыхавшийся, но с безумным победным кличем, оказался в ведущей группе.
Лозе и не подозревал, что в свои сорок четыре года он окажется таким отличным бегуном, он всегда считал себя человеком неспортивным; однако и в группе лидеров преимущество оказалось на его стороне. Вот он уже возглавил их, уже оставил позади, и к постепенно затихающему топоту за спиной вдруг примешивается новый, вызывающий волнение звук: прерывистое дыхание беглеца.
Вот-вот Лозе поравняется с ним, вот-вот настигнет его. Лицо у него пылает, он дышит с присвистом, галстук хлещет его по голове, из его груди вырывается хриплый, нечленораздельный крик, он взмахивает тростью, набалдашник трости попадает между ног беглеца, Лозе ощущает толчок в плечо, беглец спотыкается, Лозе тоже ударяется головой о камень, и на мгновение его поглощает мрак, потом слышатся шаги, рев мотора, голоса; Лозе чувствует, что его поднимают, он приоткрывает веки, осматривается.
Он стоял среди поля. Стая ворон у него перед глазами медленно поднималась в воздух. Все пространство вплоть до тюрьмы кишело людьми, они запрудили и всю дорогу: надзиратели, полицейские, посетители тюрьмы. По сторонам дороги Лозе увидел облетевшие вязы. Под ними, там, где беглец рухнул наземь, в крапиве лежал мотоцикл, переднее колесо у него еще крутилось. По всей вероятности, на нем приехали из тюрьмы врач и директор; из окружающих они были единственными, кто не запыхался. Тюремный врач взял стетоскоп, опустился на колени и, призывая к тишине, поднял руку.
Заключенный лежал ничком, руки у него были в крови, вероятно, он поранился, перелезая через стену. Рядом стоял директор. Во всяком случае, Лозе, в мозгу которого окружающее запечатлевалось сейчас с фотографической точностью, считал, что он директор тюрьмы. Это был невысокий седой мужчина с нервным ртом и подергивающимися бровями, он протирал очки и, помаргивая, смотрел на врача.
Только сейчас Лозе заметил, что его поддерживают два надзирателя; он высвободился из их рук, но почувствовал себя до того опустошенным, что даже зашатался. Надзиратели вновь подхватили его под руки. На этот раз Лозе не противился; затаив дыхание он неотрывно смотрел на спину врача. Спина у него была широкая, надежная; Лозе подумал, что на него, пожалуй, можно положиться. Но тут врач поднял голову.
– Разрыв сердца, – пожав плечами, сказал он.
МАНЕВРЫ
Вскоре адъютант смог доложить командованию, что в запретной зоне не осталось ни одного живого существа. Генерал тем не менее приказал произвести выборочную проверку, но – его опасения оказались напрасными: все намеченные крестьянские дворы были пусты; учения можно было начинать. Возглавили марш вездеходы руководителей маневров, за ними следовали джипы многочисленных делегаций. Замыкал колонну санитарный автомобиль.
День сиял. Два сарыча кружили в лучах солнца, над полем висели жаворонки, в кустарнике у дороги то и дело попадались сорокопуты или вдруг вспархивали золотисто-сверкающие стаи овсянок.
Господа офицеры пребывали в прекрасном настроении. Им не пришлось ехать особенно долго – всего минут сорок пять; тут машина генерала, сопровождаемая кортежем остальных, свернула с дороги и остановилась у подножья небольшой гряды холмов, поросших дроком. Здесь уже все было приготовлено. Жерло походной кухни испускало боевой дым, распространяя запахи гуляша, разложили товары маркитанты, были протянуты кабели полевой связи, расставлены походные стулья, подготовлены бинокли для обозрения дальних полей.
Сначала генерал сделал краткий обзор плана учений; предполагалось использовать преимущественно танковые и пехотные части. Генерал был еще молод – пожалуй, под пятьдесят, – он говорил отрывисто, тоном несколько презрительным и ироничным; ему хотелось дать понять, что он не принимает эти маневры всерьез: что за маневры без авиации?
Зона учений ограничивалась с севера обширным сосновым заповедником, с юга – высохшим торфяным болотом. На востоке мерцали в легком мареве степные дали. Нетрудно было заметить, что заросли можжевельника и многочисленные холмы и низины, поросшие вереском и дроком, не обещают танкам легкой жизни, к тому же разбросанные тут и там хутора были, как выразился адъютант, буквально предназначены для узлов ПТО.
Наступил полдень. Едва ординарцы собрали походные тарелки, из которых кушали господа офицеры, и над холмом повисли в неподвижном воздухе голубые облака сигаретного дыма, как в песню жаворонков и монотонное верещание цикад влился приглушенный скрежет гусениц и астматическое дыхание моторов приближающихся танков. Одновременно повсюду на поле возникли двигающиеся кусты, то и дело замирающие и сливающиеся с местностью. Только тревожно вспархивавшие стайки овсянок позволяли догадываться, что там заняла позиции пехота.
Прошло, пожалуй, с полчаса, и из основного заповедника показались различаемые лишь в бинокли первые танки, вплотную сопровождающие небольшие незамаскированные пехотные подразделения; вскоре можно было увидеть и глубоко эшелонированный строй танков, приближающийся со "стороны болота. Воздух дрожал; грохот заглушил песню жаворонков, и можно было лишь догадываться, что она продолжает звучать, потому что птички все еще висели в небе, как и прежде. Замаскированная пехота между тем окапывалась, а возле хуторов, в местах, где проходила линия ПТО, солдаты и вовсе исчезли, скрытые маскировочными сетями.
Теперь и офицерам, которые до сих пор оставались в какой-то мере безучастными, пришлось тоже поднять бинокли к глазам, потому что танки открыли огонь. Правда, вначале они беспорядочно обстреливали местность, но когда и с юга обозначилось движение танкового строя, предполагавшее клещеобразное соединение с северными, все больше и больше разрывов возникало на самом учебном поле.
Окопавшиеся пехотные подразделения пропускали танки над собой. Они ждали, пока пройдет основная часть танков, а затем, отделение за отделением, поддерживаемые противотанковой артиллерией, вступали в бой с сопровождающей танки пехотой и нападали на отдельные танки, оборонявшиеся упорно, хотя и несколько неуклюже. Теперь бой был в самом разгаре.
Но, к несчастью, налетел ветер и пригнал облака пыли и порохового дыма на холм, где расположилось командование, на некоторое время лишив офицеров видимости. Тем временем в кусты дрока со всех сторон слетались испуганные птицы: щеглы, овсянки, сорокопуты. Страх делал их доверчивыми, они принимали офицеров за стаю таких же обитателей полей, пострадавших вместе с ними от грохота боя. Генералу приходилось сдерживаться, чтобы его раздражение осталось незамеченным. Это удавалось ему с трудом. Его приводило в ярость, что ветер посмел ему перечить. Неожиданно шум боя затих, и, когда в какой-то момент порыв ветра разорвал пелену дыма, глазам офицеров открылась, странная картина. Все учебное поле, сжатое клещеобразным построением танков почти до квадратного километра, кишело овцами, которые, по-видимому, гонимые смертельным страхом, беспорядочно метались между танками, сталкиваясь друг с другом. Машины остановились и, чтобы еще больше не запугать животных, заглушили моторы. Противотанковые орудия тоже молчали, и в бинокли можно было наблюдать, как тут и там, в окнах близлежащих домов, появлялись любопытные лица солдат, привлеченных редкостным зрелищем. Открылись и башенные люки танков, из которых непременно выглядывали две-три замасленные физиономии, и внезапно воздух, еще только что сотрясаемый грохотом сражения, наполнился лишь топотом многих тысяч овечьих копыт по высохшей земле, звучавшим подобно мощной грозно бушующей барабанной дроби, в которую время от времени врывалось приглушенное блеяние. Лицо разгневанного генерала покрылось пятнами ярости; он поискал глазами адъютанта, которому была поручена эвакуация территории.
Тот побледнел и лепетал беспомощные извинения, с трудом оправдываясь лишь тем, что, по его уверениям, овцы могли проникнуть только с внешней стороны учебного поля.
Присутствие гостей заставило генерала сдержаться; он позвонил на командный пункт. "Овцы, – приказал он с дрожью в голосе, – должны немедленно исчезнуть; ответственные лица обязаны тотчас же отдать соответствующие распоряжения".
Офицеры на командном пункте переглянулись. Им самим была ясна нелепость ситуации. Но как защититься от этого наводнения обезумевших овец? Они считали, что генералу это представляется слишком легким, но все же дали сигнальную ракету на северный фланг и одновременно приказали танкам южного крыла открыть проход животным в надежде, что боевые порядки, смешавшиеся при беспорядочном бегстве, еще можно восстановить и организовать.
Однако животные подчинялись другим законам. Конечно, орудийные залпы вызывали в стадах неописуемый страх, однако перед открытым для них проходом овцы неожиданно останавливались, поднимались на дыбы и, пожалуй, еще безумнее, чем прежде, устремлялись обратно в западню, так что пехотинцы, съежившиеся в своих окопах, с трудом защищались от проносящихся над ними овечьих копыт.
Генерал не мог более скрывать раздражение. Он вновь позвонил на командный пункт и крикнул в трубку, что после окончания маневров привлечет к ответу виновных, а теперь просит господ офицеров обратить внимание на то, как он, генерал, продемонстрирует им методы обращения с овцами. После этого он извинился перед гостями, приказал адъютанту остаться за него, направился вниз с холма к своему джипу и велел как можно дальше въехать в гущу овечьих стад.
Но въехать удалось совсем не так далеко, как он полагал: животных, которые хоть и боялись танков, джип генерала не испугал, и в одно мгновение он так застрял, что не мог двинуться ни вперед, ни назад.
Генерал вообще-то намеревался собрать несколько взводов пехоты и с их помощью гнать овец к проходу, однако теперь он был вынужден признать, что это невозможно. Понял он и кое-что еще; он понял, что оказался смешон. Он спиной чувствовал, что военные атташе на холме наблюдают за ним в бинокли, и мысленно слышал их всевозможные издевательские остроты. Безмерный гнев охватил генерала; он, прошедший две мировые войны и десятки сражений, должен стать посмешищем из-за этих глупых животных, руководимых лишь своим стадным инстинктом?
Он почувствовал, как кровь ударила ему в голову, и крикнул шоферу, чтобы тот прибавил газ и ехал дальше; шофер повиновался; колеса с воем вгрызались в пыльную землю, но машина не трогалась с места; сопротивление окружающих овечьих тел было сильнее. Тогда генерал, почти обезумевший от гнева, рванул с пояса пистолет и открыл беспорядочную стрельбу в гущу стада" опустошая магазин. В этот самый момент машину слегка приподняло, она качнулась, будто на гонимой ветром волне, накренилась и, едва генерал и шофер успели прыгнуть в разные стороны, медленно, почти осторожно опрокинулась.
Генерал не сразу сумел достаточно надежно защититься от неистовствующих овечьих копыт и вытащить ушибленные ноги из-под машины. В оцепенении он поднялся и осмотрелся вокруг.
Казалось, мир состоял только из овец; насколько хватало глаз, тянулись лишь лохматые спины, танки возвышались над этим морем животных, как затопляемые стальные острова.
Только теперь генерал заметил, что вокруг него и джипа образовалось крохотное свободное пространство, в которое овцы почему-то не решались ворваться. Как раз в тот момент, когда генерал хотел позвать шофера, лежавшего без движения, обнаружилось, что внутри заколдованного круга находится еще некто: огромнейший, тяжело дышащий баран.
Он стоял неподвижно, выжидающе наклонив лохматую голову с безобразными завитками рогов; белки глаз отливали красным, грудь и передние ноги дрожали, словно сотрясаемые работающим внутри мотором, на шее и у основания рогов были заметны свежие огнестрельные раны, из которых узкими струйками сочилась почти черная кровь, медленно стекавшая на лохматую, облепленную репьями грудь.
Генерал мгновенно понял: он только что ранил это животное и теперь должен держать перед ним ответ. Он нащупал кобуру – она оказалась пуста. Осторожно, не спуская глаз с барана, сделал он робкий шаг к джипу, за которым можно было бы спрятаться. Однако едва тот заметил, что противник освобождается из-под его контроля, как сделал два-три неистовых упругих прыжка к нему; генерал метнулся в сторону, и баран с треском ударился о кузов машины. Он тряхнул головой и на какой-то миг оцепенел, уставясь в землю.
Сердце генерала учащенно колотилось, он почувствовал, как повлажнели лоб и ладони. Гнев его улетучился. Не думал он больше и о насмешках офицеров на холме, он мысленно твердил: он не смеет меня убить, он не смеет меня убить. Он больше не был генералом, он был воплощением страха, голого, трепещущего страха, ничего более не существовало в нем, только этот страх.
Баран резко повернулся: генерал ощутил безумную боль в кишках; электропила завизжала в голове, его вырвало, он упал, и в момент падения баран еще раз боднул его твердым витком рога в пах: генерал почувствовал, как оборвалось нечто связывающее его с землей, потом визг электропилы перешел в невыносимо монотонный звук скрипки, и он потерял сознание.
Никто не предполагал, что генерал подвергается смертельной опасности. Правда, некоторые танковые экипажи и офицеры на холме почувствовали нечто оскорбительное и нелепое в том, что джип опрокинулся и баран неожиданно бросился на генерала, но никому не приходило в голову, что баран представляет опасность для него. Поэтому когда генерал не поднялся, офицерам стало неловко; некоторые попытались остаться в стороне, но другие обдумывали, как бы пробраться к нему через это море животных.
Овцы сами освободили офицеров от неловкости вынужденного бездействия. Совсем неожиданно, словно по тайному приказу, в центре все тех же лихорадочно накатывающихся друг на друга стад возникло нечто похожее на упорядоченное круговращение, втягивающее в себя все большие-потоки животных, пока, наконец, его не сменила огромная широкая волна, в одно мгновение захватившая все поле и хлынувшая к востоку, в неясно-мерцающие степи, где животные вскоре и исчезли в огромных рыжеватых тучах пыли.
Когда адъютант вместе с офицерами командного пункта прибыл к опрокинутому джипу, санитары с помощью нескольких танкистов уже подняли тело генерала на носилки и понесли его к санитарной машине; им помогал шофер генерала.
Возобновлять учения не было смысла. Для этого пришлось бы возвращать танки на исходные позиции, что было равносильно почти троекратному расходу горючего, и старший по званию офицер принял решение немедленно дать отбой.
Разочарованные господа офицеры вновь поплелись к своим вездеходам, водители включили моторы, и машины медленно тронулись в путь мимо неуклюже разворачивающихся танков и строящихся пехотных подразделений; замыкал движение санитарный автомобиль.
Через некоторое время снялась и пехота, за ней последовали орудия, и наконец осталась лишь походная кухня, на которую ординарцы грузили складные стулья, да двое связистов сматывали полевой кабель. Вскоре была завершена и эта работа. Шофер походной кухни сигналом собрал людей, они поднялись на холм и тщательно залили водой оставшуюся кучу золы; кухня с наполовину включенными тормозами двинулась по склону вниз.
К птицам, попрятавшимся было в начале боя в заросли дрока на холме, вновь вернулась жизнерадостность. Они отряхивались, обстоятельно чистились и стая за стаей взлетали над полем, где все еще неподвижно висели в воздухе жаворонки, чья песня опять сливалась с монотонным стрекотом цикад, жужжанием пчел и хмельными криками ястребов.
ВЛЮБЛЕННЫЙ
Я влюбился в Волну, и если я хоть немного понимаю язык воды (а возможностей выучить его у меня было предостаточно), то она готова хранить мне верность. У нее зеленое лицо, глаза цвета морских раковин и гребень пены в волосах. Я познакомился с ней вдали от берега. Я плыл за тенью летящего лебедя, когда она бросилась мне навстречу и отнесла назад. Думаю, она ревновала меня, потому что выбросила далеко на берег и всякий раз подкатывалась ко мне, будто хотела поглядеть, осмелюсь ли я высматривать новых лебедей. Но я уже весь был во власти обволакивающей нежности ее вспененных рук, которые слегка поглаживали мои ступни. Я присел на корточки, чтобы тоже погладить Волну. И всякий раз, когда она ускользала от меня, кричал ей вслед, чтобы она не забывала, как я ее люблю.
Теперь ей известно все. Не проходило дня, чтобы мы не виделись. И так неделями. Даже в безветрие я заплывал далеко и ждал, когда она не спеша придет ко мне с вечерним бризом. О! Я знаю, сколь терпеливым нужно быть с волнами, ведь и они не всегда могут то, чего хотят; они зависят от течений и ветра и даже от луны. Но любовь может многое. И мне видится день, когда моя Волна, отрешившись от всего, последует за Одним: за мной.. Правда, сейчас я лежу с воспалением легких, которое схватил, постоянно общаясь с ее влагой, но как только я встану на ноги, я наполню ванну на одну треть чистым морским песком, набросаю розы и водоросли, выйду на берег и уведу ее. Она ждет меня. Ведь она обещала.
ПРОШЕНИЕ ДУРАКА
Я, когда-то прозванный в деревне дурнем, а теперь не по своей воле ставший солдатом, по совету вяза, растущего в самом дальнем углу казарменного двора, которого никто не учил, как нужно стоять, обращаюсь к государству с прошением. Желающий, но не способный учиться всему, что полезно в жизни, которую я до сих пор без колебаний принимал всем сердцем, я тем не менее полагаю, что попал в положение, когда следует обратить внимание на явную ошибку, которая, впрочем, вполне объяснима, если учесть, что перегруженные работой государственные органы не всегда в состоянии проверять имеющиеся у них дела так, как это следовало бы в интересах рациональной траты сил.
Ибо со вчерашнего дня, когда я неожиданно удостоился чести надеть солдатскую форму, мне ежечасно пытаются привить способность, которой я давно уже в совершенстве владею, что и постараюсь сейчас доказать. Разумеется, я не смею предположить, будто государству в точности известен мой прежний образ жизни. Однако оно знает, что я существую. Иначе как бы я получил повестку, в которой мне предписывалось проститься с деревенским уединением и явиться в городские казармы: требование это я поспешил незамедлительно выполнить, невзирая на то, что деревенские тополя укоризненно качали головами.
Поскольку государство, очевидно, ничуть не сомневается в моем существовании, я тешу себя надеждой, что оно с надлежащим доверием отнесется к моему заверению в том, будто я умею стоять сызмальства. Кстати, я стоял не только ребенком в манеже. И в отроческом возрасте из любопытства или желания отдохнуть я при удобном случае тоже пользовался этим умением. Хотя я владею многими способами стояния, упомяну здесь лишь стойку с сомкнутыми ногами и стойку с широко расставленными, а также стойку попеременно на полусогнутой левой и полусогнутой правой опорной ноге. Сегодня, когда я могу похвастаться, что давно уже вышел из детского возраста, движимый засвидетельствованной еще моей матушкой склонностью к безделью, я довел искусство стояния до совершенства, граничащего со стойкостью.
Тем не менее (и это надлежит считать истинной причиной данного прошения) меня, как я уже сказал, учат часами стоять на казарменном плацу, в особенности стоять навытяжку, хотя доказано, что последнее гораздо менее практично, нежели расслабленная стойка, к тому же полностью игнорируется тот факт, что мои пальцы скрючены от постоянной дойки коров, да еще требуют вытянуть руки по швам, подбородок прижать к воротнику и сомкнуть колени, что для меня, страстного любителя стоять, звучит просто издевательством по отношению к истинному искусству стояния. Позволю себе напомнить государству о причине стояния. Прежде всего это делается, чтобы перестать двигаться, чтобы не напрягаться. Здесь мне хотелось бы привести пример из собственной практики, пример коров, стояние коих весьма наглядно свидетельствует о расслаблении. С возрастом мы прибегаем к стоянию исключительно для того, чтобы затем сесть или лечь, что само по себе свидетельствует о принадлежности стояния к досугу. Таким образом, уяснив истинную суть стояния, государство должно понять мое изумление, ведь на казарменном плацу меня насильно заставляют учить то, чем я уже давно свободно владею. Наверняка полученное мною письмо с приказом забыть коров и деревню, дабы носить в городе мундир, является следствием ошибки, а посему прошу срочно отчислить меня из армии.
УЧИТЕЛЬ
Долго, почти бесконечно, мой родитель думал, кому бы отдать меня в ученики. Не всякая профессия, известная своей престижностью, казалась ему подходящей для этого. И пока мы скитались из конторы в контору, из одной, мастерской в другую, так и не найдя дела, которое соответствовало бы ожиданиям моего родителя, все это время я становился старше и старше, понемногу Седел и лысел понемногу. А тут еще в стекольной мастерской от удара скончался мой родитель. На ложе из аккуратно сметенных осколков он слабеющим голосом оставил мне завещание, суть которого состояла в призыве ценить свободу выбора выше мук неволи.
Вообще мне нравилось ремесло стекольщика. Но последние слова моего родителя изумили меня. И, рассеянно кивнув подмастерьям, в смятенье сгрудившимся вокруг нежданно умершего, я шагнул из пахнущей замазкой лавки на улицу и с тех пор брожу по, ней, постепенно дряхлея. Взвешиваю и пробую. То в одну дверь толкнусь, то в другую, храня родительский завет глубоко в сердце.
ЦВЕТЫ ГОСПОДИНА АЛЬБИНА
Из дневника кроткого человека
Еве
17 апреля. День начался с дурного предзнаменования. За завтраком я хотел прихлопнуть муху, что все вилась над поникшими цветочками моей бедняжки Фуксии. Но промахнулся и разбил чашку из бабушкиной коллекции. Добро бы еще с луковичками, так нет же – как на грех, с цветочками. А мухе, ей хоть бы что – продолжает себе кружить над Фуксией да потирает лапки.
Ужасно удручен тем, что мансарда моя всегда в полумраке. Ах, кабы они стояли на свету, цветочки, деточки мои, у меня бы и у самого голова была полна солнцем.
21 апреля. Что, неужели так и не посадили в тюрьму человека, выдумавшего все эти внутренние дворы? А следовало бы. И не за нас, людей, которых он тут запер, мы-то еще можем иной раз выбраться за город на электричке, а за наши лишенные света цветочки на подоконниках.
Ну, вот, выглянул я в окно, а в трех с половиной метрах от меня высится такая же многоэтажная коробка, и цветочки там точно так же хворают уже долгие годы.
Следует основать Интернационал цветочного пролетариата больших городов и в политическом свете трактовать лозунги, требующие света.
23 апреля. Фрау Бритцкувейт, моя, ничего, кроме искреннего почтения, не внушающая, приятельница из цветочного магазина, что на площади Бисмарка, показала мне нынче текст объявления, которое она собирается дать в местной газете. "Одиночество?" – эта шапка подчеркнута красным. А ниже: "Отныне с этим покончено навсегда. Стоит лишь подписаться на цветочный абонемент, и каждую субботу матушка Ирена будет присылать, вам на дом очаровательных собеседниц – глоксинии, лилии, вербену – все, что ни потребуют ваши сокровенные желания".
Мой упрек – что подобными призывами она поощряет пагубную привычку (кстати, все более распространяющуюся) видеть в срезанном цветке не жертву, а нечто вполне естественное – она оставила без внимания. Да если, говорит, мой букет вызовет хоть самую робкую улыбку, то и тогда его смерть тысячекратно оправдана. Стала бы она говорить такое, если б сама была цветком?
Вопрос праздный, ибо каким же цветком могла бы быть фрау Бритцкувейт? Поскольку давнишней седине своей она любит придавать голубоватый оттенок, то уподобить ее можно разве что изрядно состарившейся Гортензии, которую, если ее высадить в кисловатоболотистую почву, можно иной раз склонить к искусственной голубизне. Но кому бы пришло в голову сажать такую матрону в вазу?
25 апреля. Есть все-таки справедливость на нашей грешной земле: только что та самая муха после рискованного сальто-мортале свалилась с Фуксии, угодив в мармелад! Осеню ее, однако ж, милостию и капелькой воды смою налипшее с ее крыльев – в надежде, что она оценит мое великодушие и впредь оставит Фуксию в покое.
Еще предложение: открыть туберкулезные санатории для городских цветов где-нибудь высоко в горах. Но кому его направить?
Одно место в бундестаге следует предоставить садовнику.
Апрель прощается веселым конфетти из разноцветных, всех цветов радуги, облаков. Внизу во дворе, под палкой, которой выбивают ковры, уже зацвело что-то вроде мать-и-мачехи. Но вот возвращался сейчас домой и вижу, что все исчезло. Полагаю, сие учинила чья-то ополоумевшая от весны детская рука, оторвавшая голову цветку.
30 апреля. Нигде на свете нет такой красоты об эту пору года, как в цветочной лавке фрау Бритцкувейт. Разумеется, я против срезания цветов, но, с другой стороны, где еще возможна такая небесная чистота, такая волшебная смесь запахов и такая цветущая и невинная свежесть? И то сказать: фрау Бритцкувейт парит в своей лавке, как миротворец-архангел. Кстати, дело свое она расширила, у нее занято теперь шестеро человек вместо двух. Пришлось на это пойти, потому что в ответ на ее объявление хлынул целый весенний поток абонентов. Мужчин больше, говорит она с лукавой улыбкой. Среди них Даже один поэт, каждую пятницу он велит присылать ему лавровый венок.
3 мая. Похоже, что воробьиный цех испытывает трудности со строительным материалом. Воробьиха, что поселилась с плоскоголовым кавалером под самым карнизом, увела длиннющую соломинку из-под носа у какого-то возмущенного коллеги и присоединила к своему, лишенному дотаций, частному строительству. Влекомая ею золотая соломинка парила подобно крылатому з-мею на фоне майского неба – голубого, как на почтовых открытках.
При слове "золото" на душе у меня начинают скрести кошки: если и дальше будут плакать мои дивиденды, то придется заложить бабушкину брошку. (Ту самую, заветную: золотая роза с янтарными слезинками на лепестках.) Когда бы ростовщик мог оценить и ее моральную стоимость!
Увы, бабушка никогда бы не простила подобного поступка. Но что поделать? Из тех образцов искусственного удобрения, которые я должен рекламировать, супа не сваришь. О мизерном вознаграждении за это нечего и говорить. Тут нужен успех. А попробуй-ка успешно продавать обман, когда обманывать просто не можешь! И с такой фирмой заключить договор на два года! Только потому, что ее так называемый директор посулил при этом общение о цветами. У цветов есть все основания стыдиться такого общения. И поделом мне!
Прежде всего: где взять пафос для прославления искусственного удобрения, когда собственные цветы больше всего нуждаются в удобрении натуральном? Все равно что будучи антиалкоголиком продавать воду как вино.