Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
В антрактах Янка снова приходила в себя и обретала хладнокровие. Все больше людей из публики являлось за кулисы. Коробки конфет, букеты передавали из рук в руки.
Пили водку, пиво, коньяк; появился поднос с бутербродами, их вмиг расхватали. Слышался непринужденный смех, со всех сторон сыпались остроты. Некоторые из хористок, переодевшись, выходили в сад. Актеры в одном белье слонялись возле уборных; женщины в белых нижних юбках, наполовину разгримированные, с обнаженными плечами, выбегали посмотреть на публику; заметив на сцене посторонних, вскрикивали, кокетливо улыбались и убегали, бросая на незнакомцев вызывающие взгляды.
Официанты из ресторана, рабочие носились по сцене, как борзые; вокруг только и слышалось:
– Совинская!
– Портной!
– Реквизитор!
– Брюки и накидку!
– Трость и письмо на сцену!
– Вицек! Бегом к директору, пусть одевается к последнему акту!
– Установить декорации!
– Вицек, пришли мне кармин, пива и бутерброд! – кричала одна из актрис через всю сцену.
В уборных суетились и спешили: одни торопливо переодевались, другие накладывали грим, растопившийся от жары, а иные еще успевали и побраниться.
– Если еще будешь маячить на сцене перед моим носом, ей-богу, получишь пинка!
– Пинай своего пса! А у меня по роли так нужно… Вот, прочитай!
– Нет, ты нарочно меня загораживаешь!
– Представляешь?.. Только я вышел – в публике шум, оживление…
– Ветер дунул, а ему шум мерещится.
– Был шум… возмущения, ведь ты порол чушь собачью.
– Еще бы не пороть, Добек в суфлерской будке спит, чтоб ему пусто было.
– Поболтай еще, тогда я вовсе не скажу ни слова… Посмотрим, как ты будешь выкручиваться! Разжевываю и кладу прямо в рот, а он стоит и молчит! Я уже кричу, Хальт стучит своей палочкой… а он опять стоит и молчит!
– Всегда помню роль, ты меня нарочно хочешь засыпать.
– Э, дорогой, не морочь голову, так-то ты помнишь свои роли!
– Портной! Пояс, шпагу и шляпу… живо!
– «Мария! если скажешь: уйди… я уйду в ночь… страдания, одиночество и слезы… Мария! слышишь ли ты меня?… То голос любящего сердца, то голос…» – повторял Владек; он шагал по уборной с ролью в руках и жестикулировал, глухой ко всему, что происходило вокруг.
– Не ори, Владек! Уши болят на сцене от твоих стонов и воплей…
– Мне кажется, у этого парня остался только орган речи, остальные вышли из строя.
– Скажи, пожалуйста, Рык…
– Господа, вы не видели случайно Петруся? – спросила одна из актрис, просунув голову в двери.
– Господа, посмотрите, не сидит ли где-нибудь под столом Петрусь?
– Прошу прощения… Петрусь отправился в отдельный кабинет с какой-то премилой девицей.
– О, неверный! Убей его, женщина!
Со всех сторон сыпались советы, а вслед за ними раздавался дружный смех.
Актриса исчезла, и уже с другой стороны сцены слышалось:
– Здесь нет Петруся?
– Она когда-нибудь помешается от ревности!
– Порядочная женщина!
– Это не мешает ей, как дуре, ревновать самого смирного человека на свете.
– Как поживаешь, редактор?
– О, редактор! Значит, обеспечены папиросы и пиво.
– Меценат! Добрый вечер!
– Как дела в кассе?
– Блестяще! Гольд курит сигару, а это должно означать, что билеты проданы.
– Хвала богу! Больше заплатят.
– Болек! Как себя чувствуешь? Не входи, растаешь, как масло… У нас тут сегодня Африка…
– Сейчас освежимся, я уже заказал пиво…
Все на сцену! Народ, на сцену! Жрецы, на сцену! Солдаты, на сцену! – надрывался помощик режиссера, бегая по уборным.
Через минуту, кроме двух-трех посетителей, за кулисами не осталось никого – все убежали на сцену.
После спектакля, возвращаясь в гостиницу, Янка чувствовала себя страшно утомленной – слишком много впечатлений за один день. Комната показалась ей жалкой, пустой и тоскливой; Янка тут же легла в постель, но уснуть не могла.
В голове стоял шум, слышались крики, роились образы, в глазах рябило от ярких красок, звучали обрывки мелодий; волнений было так много, что успокоиться удалось не сразу. Янка пыталась думать о доме, о Буковце, но эти воспоминания быстро уступали место другим, новым.
Прошлое начало блекнуть, оно не вязалось с действительностью и маячило где-то позади; Янка всматривалась в него через призму сегодняшних впечатлений, и прошлое казалось безмерно чужим, серым и таким холодным, что Янке даже стало жаль самое себя. Она то дремала, то вдруг пробуждалась от аплодисментов, смеха, музыки… Тогда она садилась на кровати и всматривалась в пустоту; сквозь окно проникали слабые блики зари, занимавшейся над крышами домов.
Янка снова засыпала, и во сне слышался гул поездов, пробегавших под окнами, электрические звонки, рожок путевого обходчика, извещавший о прибытии пассажирского поезда.
– «Из Кельц, пассажирский!» – думала Янка и представляла себе, как помощник отца в белых перчатках, строгий, подтянутый ходит по перрону.
Сны прерывались и путались. Девушка видела отца, потом все куда-то исчезло. Уже красный диск солнца повис на небе, его горячие острые лучи коснулись лица, нужно было вставать.
– Еще немного… Еще немного! – просит кого-то Янка, ей ужасно хочется спать, ужасно!
Вдруг она вскрикивает: перед глазами встает фавн из Лазенок; кривляясь и насмешничая, он пляшет, а под ним кишат призраки – Цабинский, редактор, Совинская – весь театр! Фавн прыгает по их телам, пляшет на их головах и, размахивая горностаевым плащом, накинутым на плечи, долго, без устали, хохочет, давит людей, а те кричат, плачут, протягивают руки, пытаясь ухватиться за плащ, разинутые рты молят о пощаде, а лица напоминают страшные маски… Янка чувствовала: и ее затягивает этот кошмарный вихрь, надо сопротивляться, но чьи-то руки хватают ее, и вот она уже кружится вместе со всеми…
В десятом часу Янка проснулась. Чувствуя себя совсем измученной, она не сразу поняла, где находится и что с ней происходит.
Но скоро мысли прояснились. Ведь сегодня ей обещана роль в хоре, и нужно быстро собираться.
От вчерашнего лихорадочного возбуждения не осталось и следа. Янка чувствовала только тихую радость от сознания, что она уже в театре. Временами настроение омрачалось тенью неясного предчувствия. Смутные воспоминания всплывали, потом исчезали, оставляя после себя неприятные ощущения.
Янка напилась чаю и собралась выйти, как в дверь робко постучали.
– Пожалуйста!
Вошла старая еврейка, опрятно одетая, с огромным коробом под мышкой.
– Добрый день, панночка!
– Добрый день! – ответила Янка, очень удивленная визитом.
– Может, паненка что купит? Имею хороший дешевый товар. Может, что из драгоценностей? Может, перчатки, шпильки или серебро какое, или еще что? Разный товар есть, на разные цены, и все настоящее, парижское! – лопотала старуха, выкладывая на стол содержимое короба, а в это время ее маленькие черные глазки под тяжелыми красными веками, как у ястреба бегали по комнате и что-то высматривали.
Янка молчала.
– И никакого убытка, если пани просто поглядит, – не унималась еврейка. – Товар у меня дешевый, хороший. Может, ленты, гипюровые кружева, чулки? Может, платочков шелковых?
Янка оглядела разложенное добро, выбрала какую-то ленту.
– Может, маме что купите? – бросила старуха и внимательно посмотрела на Янку.
– Я одна.
– Одна? – причмокнула гостья, сощурив глаза.
– Да, но здесь жить не буду, – ответила Янка, будто оправдываясь.
– А может, я посоветовала бы какую квартирку! Есть одна вдова…
– Хорошо, – прервала ее Янка, – поищите мне комнату у кого-нибудь в семье, на Новом Святе, недалеко от театра.
– Барышня из театра?
– Да.
– Может, еще что надо? У меня имеется товар и для театра, хороший товар.
– Больше ничего не надо.
– Дешево продам… На совесть дешево! Как раз для театра.
– Ничего не надо.
– Вот, изведи меня лихорадка, дешево продам! Такое собачье время…
Она сложила вещи в коробку и придвинулась ближе.
– Может, и я бы… что подзаработала?..
– Но я ничего не хочу покупать, мне это ненужно! – нетерпеливо ответила Янка.
– Не про то речь!
Старуха пристально посмотрела на Янку и затараторила:
– Я знаю красивых, молодых мужчин… барышня понимает? Богатых мужчин! Это не мое занятие, только меня просили, они сами придут. Богатые, шикарные мужчины…
– Что? Что? – воскликнула Янка, не веря своим ушам.
– А зачем же, барышня, кричать? Мы можем спокойно все уладить… Уж такое у меня слабое сердце…
– Убирайся, не то позову коридорного! – уже не владея собой, закричала Янка.
– Ишь какая горячая! Купил не купил, а отчего не поторговаться. Немало знавала таких, сразу в гонор, а потом руку Сальке целуют, только отведи к кому-нибудь…
Торговка не договорила: Янка распахнула дверь, схватила еврейку за шиворот и выставила в коридор, следом полетел короб с товаром.
Потом она заперлась на ключ и, застыв посреди комнаты, старалась осмыслить все, что произошло.
Янка села и сидела долго, беспомощная, опустошенная. Только теперь поняла она, как сейчас одинока и что в этой новой жизни ей придется обходиться своими силами, впервые подумала о том, что здесь нет ни отца, ни знакомых, которые могли бы защитить ее от подобных людей, что жизненная борьба, которую она начала, борьба не только за славу и высокие цели, а еще и борьба за человеческое достоинство, и если не хочешь погибнуть, нужно защищаться.
«Вот оно как», – размышляла Янка по дороге в театр, и ей казалось, что она настолько прозрела и так много пережила, что в жизни с ней уже не произойдет ничего более страшного и неожиданного.
Встретив у театра Совинскую, Янка тут же, стараясь говорить как можно вежливей, попросила узнать, нельзя ли где снять комнату, у кого-нибудь в семье, так как по разным причинам в гостинице она жить не может.
– До чего же удачно складывается! Если хотите, живите у нас. Можем уступить вам одну комнату. Столоваться будете у нас. Обойдется недорого. Комнатка чудесная, невысоко, окна на юг, отдельный вход из прихожей…
Договорились о цене. Янка сказала, что может заплатить за месяц вперед.
– По рукам! Вам будет там покойно, дочка у меня бездетная. Идем, посмотрите.
– Пожалуй, после репетиции. А если вам некогда ждать, оставьте адрес… я найду.
Совинская дала адрес и ушла.
Янке вручили ноты, и на репетиции она уже пела. Никто никому ее не представлял, но она не осталась незамеченной. Качковская попросила Хальта аккомпанировать ей на фортепьяно.
– Оставьте меня в покое! Нет времени! – буркнул тот.
– Если хотите, я могу вам аккомпанировать, – предложила Янка.
Качковская тут же потащила Янку в комнату с роялем и промучила ее там целый час. Труппа заинтересовалась хористкой, которая умеет играть на рояле.
И Цабинская не оставила Янку без внимания, пригласила зайти к ним домой на следующий день и распрощалась с нею самым любезным образом.
Прямо из театра Янка пошла к Совинской посмотреть комнату.
IV
«Дирекция имеет честь просить Ув. Актрис и Ув. Актеров Труппы, а также оркестрантов и хористов, пожаловать в помещение дирекции на чашку чая и дружескую беседу.
Директор труппы драматических артистов (подпись)
Ян Цабинский».
– Ну что, так хорошо, Пепа? – спросил директор у жены, прочитав ей приглашение на завтрашнее торжество. Он писал его очень долго и старательно, неоднократно исправляя и перечеркивая.
– Богдан! Тише, я не слышу, что читает отец.
– Мамочка, Эдек отобрал у меня роль!
– Папа, Богдан сказал, что я глупый Цабан.
– Тихо! О господи, что за дети! Уйми же их, Пепа.
– Папа даст конфетку, тогда буду сидеть тихонько.
– И мне, и мне!
Дети подошли к отцу. Тот вскочил, схватил заранее приготовленный ремень и стал стегать их, одного за другим.
Поднялся вой, писк, двери с шумом распахнулись, и молодые отпрыски директора с визгом съехали вниз по перилам лестницы.
А Цабинский уже снова читал свое сочинение жене, сидевшей в другой комнате.
– К которому часу созываешь?
– Я написал – после спектакля.
– Следовало бы пригласить кого-нибудь из рецензентов, только уже отдельным письмом или вообще безо всякого письма.
– У меня уже нет времени, а написать нужно прилично.
– Попроси кого-нибудь из хора.
– Ба! Отколет мне какую-нибудь штучку, как, помнишь, Кароль в прошлом году; готов был потом провалиться… А может, ты, Пепа, напишешь? У тебя хороший почерк.
– Нет, не годится, я, жена директора, женщина, – и вдруг пишу к чужим мужчинам. Мы уговорились с этой… как ее… с той, что ты принял в хор…
– Орловская.
– Она. Я просила зайти ее сегодня. Девушка мне понравилась; что-то в ее лице есть привлекательное, и Качковская говорит – отлично играет на рояле, вот я и подумала…
– Она и напишет. Играет на рояле, значит, и написать сумеет.
– И не только это; я подумала, она могла бы Ядю учить музыке…
– Знаешь, это мысль! А плату можно будет присчитать к будущему жалованью…
– И сколько ты ей платишь? – спросила жена, закуривая папиросу.
– Еще не установил… Столько же, сколько другим, – сказал с загадочной улыбкой Цабинский.
– Это значит…
– Очень много, очень много… в будущем. Ха-ха-ха!
И они оба засмеялись, после чего снова воцарилось молчание.
– Ясь, а что ты думаешь подать на ужин?
– Еще не знаю… Надо поговорить в ресторане. Что-нибудь придумаем.
Цабинский начисто переписывал приглашение, а Пепа, раскачиваясь в кресле, курила папиросу. Минуту спустя она как бы невзначай спросила:
– Ясь, ты ничего не заметил в игре Майковской?
– Нет… Разве что захлебывается немного, но это уж ее стиль.
– Немного? Она доходит до эпилепсии, даже смотреть тошно, кривляется, мечется. Редактор сказал, что в прессе обратили на это внимание.
– Побойся бога, Пепа! Лучшую актрису хочешь выжить из труппы?.. Съела Николетту, а она имела успех, и у нее была своя галерка.
– И тебе тоже страшно нравилась. Мне кое-что об этом известно.
– Я же ничего не говорю о твоем редакторе, просто не хочу скандала…
– А что тебе до этого! Разве я вмешиваюсь, когда ты с хористками по кабинетам таскаешься?
– Но и я не спрашиваю тебя, что ты делаешь! И вообще, зачем ссориться? Только Майковскую трогать я не позволю! Тебе главное – интрига, а я забочусь о деле. Отлично знаешь, такой пары, как Меля и Топольский, в провинции нигде нет, да и в Варшаве тоже. По правде говоря, на них все и держится! Хочешь выжить Мелю? Ее любит публика, хвалит пресса… У нее талант!
– У Майковской талант?.. Ты с ума сошел, директор! У Майковской неврастения, а не талант! – воскликнула Цабинская с возмущением.
– Есть талант! Провалиться мне на этом месте, но у Майковской большой талант. Из всех женщин в провинции только у нее талант и внешние данные.
– А у меня?! – грозно спросила жена, встав перед мужем.
– У тебя? У тебя, конечно, тоже талант, но… – произнес он тише, – но…
– Тут нет никаких «но», а есть только ты – безнадежный идиот, пан директор! Понятия не имеешь об игре, об искусстве, об актрисах, а берешься судить, кто хорош, кто плох… Сам-то ты хорош, тоже мне дарование! Знаешь, как ты играл Франца в «Разбойниках»? Знаешь? Нет! Так я тебе скажу… Играл как сапожник, как циркач!..
Цабинский подскочил, будто его ударили.
– Неправда! Круликовский [10]10
Круликовский Ян (1820–1886) – знаменитый артист. Одной из его лучших ролей была роль Франца Моора в «Разбойниках» Шиллера.
[Закрыть]играл так, же. Мне советовали ему подражать, и я подражал.
– Круликовский играл как ты? Милый мой, ты подмастерье.
– Пепа, замолчи, не то я скажу кое-что о тебе.
– О, скажи, прошу тебя, скажи! – злобно прошипела Цабинская.
– У тебя, дорогая, нет таланта ни великого, ни малого – никакого.
– Яснее?
– Я говорю… говорю, что ты не Моджеевская, – ядовито засмеялся Цабинский.
– Ты оставь этих… из варшавского!
– Тебя не допустили тогда дебютировать, и ты не можешь этого забыть…
– Молчи! Слышал звон, да не знает, где он. Просто я не захотела тогда и теперь не хочу! Как человек, как актриса я слишком ценю свое достоинство.
Услышав это, Цабинский расхохотался.
– Молчи, клоун! – крикнула взбешенная директорша и запустила в мужа папиросой.
– Ну, подожди, кабинетная примадонна, – прошипел директор, синея от злости.
Оба замолчали, захлебнувшись ненавистью.
Цабинский в распахнутом халате, с продранными локтями и домашних туфлях бегал по комнате; Пепа, шурша грязной белой юбкой, со следами вчерашнего грима на лице, непричесанная, со спутанными волосами, тоже носилась по комнате, не отставая от мужа.
Супруги молча перебрасывались грозными, уничтожающими взглядами. Давняя зависть соперников вспыхнула вдруг с невероятной силой. То была вражда артистов, которые не могут простить друг другу талант и успех у публики. Обычно они старались скрыть это, но в сердце каждого постоянно кровоточили раны, которые бередило малейшее слово.
Особенно бесился Цабинский, когда слышал, как жалкой, неестественной игре Пепы неистово аплодирует публика. Он-то знал истинную цену таланту своей жены. Каждый хлопок в зале был для него ударом ножа в сердце; ему казалось, что Пепа – подлая воровка, что рукоплескания принадлежат ему и только он один их достоин. И она еще смеет в глаза называть его циркачом – его, который чувствовал в себе гений художника, и если бы не интриги, он, Цабинский, играл бы все роли Круликовского в варшавских театрах.
Он забегал еще стремительней, яростно пиная все, что попадалось под ноги, а по углам было полно всякого хлама: старые башмаки, белье, театральные костюмы, детские матрацы, кипы нот, груда всяких артистических атрибутов, корзины с книгами, кучи старого тряпья. Он свирепел все больше.
– Я плохо играю? Я циркач? Чтоб тебе провалиться, негодная!
Он схватил стакан и бросил его на пол, со злостью расшвырял кипу книг, разломал плетеное кресло.
Директор уже не пытался сдерживать себя и злобу свою вымещал на вещах, впрочем, только на дешевых; но, встретив полный ненависти и презрения взгляд жены, подскочил к роялю и ударил по клавишам кулаком так, что с печальным звоном лопнуло несколько струн, потом подбежал к окну – на подоконнике стояла груда тарелок с остатками вчерашнего обеда. Пепа опередила его и заслонила тарелки своим телом.
– Отойди! – сжав кулаки, грозно прошипел Цабинский.
– Это мое! – завопила Пепа и всю гору тарелок грохнула под ноги мужу. Тарелки разлетелись на мелкие кусочки.
– Скотина!
– Шут гороховый!
Посыпались и другие ласковые словечки, супруги стояли рассвирепевшие, готовые броситься друг на друга и кусаться; глаза горели ненавистью, и только приход няни прервал их ссору.
– Хозяйка, дайте денег на продукты.
– Пусть хозяин дает! – ответила Цабинская и гордой поступью, какой Ракевич [11]11
Ракевич Александра (1840–1898) – известная польская трагическая актриса.
[Закрыть]удалялась со сцены, вышла из комнаты, хлопнув дверью.
– Пан директор, дайте же денег, пора, дети плачут, есть просят!
– Идите, няня, за деньгами к хозяйке…
– Как же! Не такая я дура. Пан тут устроил этакий содом, по всем этажам слышно, а я теперь иди к хозяйке. Дайте-ка деньги да одевайтесь скорей! Боже мой, уже десять, а вы тут слоняетесь растрепанный, как еврей перед шабашем.
– Без замечаний, няня, сколько раз тебе говорил – не вмешивайся…
– Как бы не так! А кто обо всем позаботится? Господа комедии представляют, а за детишками присмотреть некому.
– Что нужно детям? – спросил Цабинский, сразу смягчившись: дети были его слабостью.
– У Эдека башмаки сносились, Вацеку костюмчик надо, штаны-то, негодник, дотла изодрал, да и панне Яде надеть нечего… Родителям для своих комедий ничего не жалко, а для детишек и гроша не допросишься! – ворчала женщина, помогая Цабинскому одеваться.
– Узнай, няня, в магазине, сколько все это будет стоить, и скажи мне – дам денег… А вот на завтрак.
Он положил рубль, почистил рукавом порыжевший цилиндр и удалился.
Няня взяла кувшин, кошелку для хлеба и вышла.
Семья директора вела кочевой, цыганский образ жизни, и в доме царили артистические порядки. Только вечером пили они чай у себя, и то не из самовара, который пани Пепа все время обещала купить, а кипятили воду на примусе. Чтобы избавиться от хлопот по хозяйству, все семейство обедало в ресторане – директор с супругой, четверо детей, кухарка и горничная, для всех по утрам покупался кофе в буфете, а днем шли в ресторан.
О доме, так же как и о детях, думать было некогда. Поглощенные театром, ролями и борьбой за успех, супруги ни о чем не заботились. Полотняные стены кулис и декораций, имитирующие великолепные салоны и роскошные дворцы, заменяли им все; там они дышали свободней и чувствовали себя лучше. А дикий пейзаж с замком на вершине горы шоколадного цвета и с лесом, намалеванным понизу, вполне заменял живую природу, настоящие поля и леса. Запахи париков и грима были для них самыми приятными. Дома Цабинские только спали, а жили они на сцене и за кулисами.
Пепа, с ее женской впечатлительностью, настолько свыклась с театром, что если даже всерьез сердилась, или радовалась, или просто что-нибудь рассказывала – ее интонации, жесты всегда напоминали игру на сцене. Она и двух слов не могла произнести иначе, как с пафосом, словно ее слушали сотни людей.
Цабинский прежде всего был актером, а потом уж дельцом; он никогда не знал, что берет в нем верх – любовь к искусству или к деньгам. Нередко ему приходилось вести борьбу с самим собою, и не всегда побеждали деньги. Цабинский имел успех у публики, потихоньку делал накопления, но отличался привычкой вслух жаловаться на нужду и неудачи. Он обманывал всех, кого только можно: артистам старался заплатить поменьше, да и то с опозданием. Было известно, что у Цабинского есть какая-то тайная мечта, он иногда проговаривался об этом, и всякий раз, как приезжал в Варшаву, бывал у архитекторов, советовался с драматургами, слонялся по редакциям и потом что-то подсчитывал.
Цабинский верил, что понедельник – фатальный день для премьер и отъездов, что если оставить роль на кровати, то вечером зал будет пустым, что все директора – идиоты и… что у него великий талант трагика.
Двадцать с лишним лет играл он в театре, с нетерпением ждал каждой новой роли, завидовал успеху, негодовал, когда другие играли плохо, и нередко ночами думал, как бы сыграл он, и тогда вставал, зажигал свечу, с ролью в руках расхаживал по комнате и репетировал.
И в постель его загонял только окрик Пепы или попреки няни, что так, дескать, по ночам одни бездомные собаки бродят.
Несмотря на противоположность характеров и взаимную тайную ненависть, это была очень удачная пара. Ко всему, что не касалось театра, они относились с презрением или равнодушием, и оба довольствовались той жизнью, которую создали в своем воображении.
Своему мужу Пепа и завидовала, и отчасти симпатизировала, и потому только делала вид, что управляет им, зато театром она действительно управляла и всегда была главной участницей закулисных интриг и сплетен.
Она была очень легкомысленна, часто поддавалась минутному влечению, подчинялась только мужу, да и то не всегда, обожала мелодраму и острые, душераздирающие моменты, любила широкие жесты, возвышенную речь и экзотику.
На сцене Цабинская бывала излишне патетична, но играла с чувством; иногда ее так захватывала пьеса или какие-то слова и даже просто интонация, что, сойдя с подмостков, она и за кулисами продолжала плакать настоящими слезами. Роли она всегда знала отлично, потому что зазубривала их, о детях заботилась не больше, чем о старом платье; родила их, а воспитывать предоставила мужу и служанке.
Как только Цабинский удалился, она крикнула из-за двери:
– Няня, ко мне!
Няня только что вернулась с покупками, привела со двора детей и теперь кормила их завтраком, каждому сообщая интересные новости:
– Эдек! Тебе будут новые башмаки… папка обещал… Вацеку – костюмчик, а Яде – платьице… Пейте, дети!
Няня гладила их по головкам, то одному, то другому пододвигала булку, старательно вытирала их замусоленные рожицы. Она любила малышей и ходила за ними как за родными детьми.
– Няня! – позвала директорша.
Но та даже не отозвалась; сняв с младшего запачканные башмаки, она усердно чистила их щеткой.
– Эдек был на улице. Эдек не слушает няню… Няня приведет злого деда, и пусть он заберет озорника…
– Подумаешь, деда! Папка играет деда, я видел! – недоверчиво отозвался Вацек.
– Ну, так я позову еврейку, которая торгует селедкой, продам ей Эдека и Вацека, раз они такие непослушные.
– Ну, и глупая ты, няня! Евреек играет пани Вольская, а я ее совсем не боюсь.
– А я приведу настоящую еврейку, а не какую-нибудь комедиантку!
– Няня, вы все выдумываете! – назидательно сказала самая старшая, восьмилетняя Ядя, словно подчеркивая свое пренебрежение к няниным угрозам.
– Няня! – крикнула Цабинская, просунув голову в дверь.
– Слышу, слышу, да детей-то не оставишь.
– Где Антка?
– Отправилась белье гладить.
– Сходишь, няня, за моим платьем на Видок, к Совинской. Знаешь?
– Да как не знать! Такая тощая, злая, как пес…
– Ступай сейчас же, да возвращайся поскорее…
– Мамочка! Мы тоже пойдем с няней… – робко просили дети: они боялись матери.
– Няня, возьми их с собой.
– Известно, одних не оставлю!
Она принарядила детей, сама надела фуфайку из ловицкого сукна в красную и белую полоску, повязала голову платком и вышла вместе с детьми.
В театре няню звали бабой Ягой или мужичкой. Она была чем-то вроде живого ископаемого. Цабинская наняла ее во Вроцлавеке, когда у Цабинских родился первенец, так женщина и жила с тех пор у них в доме.
И эта простая женщина, которая была у всех на посылках, стала добрым духом семьи и выходила Цабинским всех детей. Было ей лет пятьдесят, она отличалась сварливым характером, истинно крестьянской добросовестностью и безмерно любила малышей; она была единственным человеком у Цабинских, на кого театр не влиял. Одна-одинешенька на всем белом свете, нянька по-собачьи привязалась к Цабинским. Она ни за что не хотела менять фуфайку на платье, разрисованный красными цветами сундук – на саквояж, сельские обычаи – на городские, не хотела менять и своего мнения о театре. Называла все распутством, комедиантством, но с огромным удовольствием смотрела представления. За кулисами над ней без конца подшучивали, иногда очень обидно, но она не сердилась.
– Безобразники! Накажет вас бог, накажет!
Была у нее своя страсть – дети, которых она любила больше всего на саете, да еще мечта о большой перине из добротного пера – о барской перине. Если у нее заводились деньги, оказывалось, что перо в перине неважное, и она слишком дорогая, а когда случалась дешевая, одолевали сомнения.
– А вдруг какой пархатый на ней окочурился! – говорила нянька.
И еще она страстно любила кур. Как ни бранили ее, к весне она всегда умудрялась раздобыть яйца и наседку; если не было места, она сажала наседку прямо на своей кровати и, как только вылуплялись цыплята, ухаживала за ними больше, чем за детьми. И ни за что на свете не позволяла их резать.
Когда цыплята подрастали, нянька отбирала трех курочек и петушка, чтобы растить их, а остальных сажала в корзинку и несла на базар. Это было для нее праздником. И случалось ли ей быть в то время в Плоцке, Люблине или Калише, она садилась рядом с деревенскими бабами и продавала цыплят.
Нужно было видеть тогда ее лицо – сияющее, гордое лицо хозяйки, или слышать, как она тоненьким голоском расхваливала товар и переговаривалась с соседками! Баба из деревни, да и только! Вся труппа тогда ходила смотреть на нее.
Ни насмешки, ни уговоры не смогли искоренить этой унаследованной от матери привычки. Никак не хотела она отвыкнуть от низких земных поклонов, целовала женщинам руки, не обращая внимания на то, что Цабинская запрещала это делать. Странно выглядела в мире грима и лжи крестьянка, простая искренняя и ясная, как летний день на селе.
Нянька вскоре вернулась с платьем и с детьми. Цабинская уже оделась и собралась уходить, как вдруг раздался звонок.
Няня пошла открывать. Вкатился низенький, тучный и необычайно подвижный человек.
Все называли его Меценат. Тщательно выбритое лицо, золотое пенсне на маленьком носике и улыбка, будто приклеенная к тонюсеньким губам.
– Разрешите войти? На минутку, я тут же удаляюсь! – предупредил он поспешно.
– О, вам, дорогой Меценат, всегда можно…
– Добрый день! Пожалуйте лапку… Как превосходно вы сегодня выглядите! Я сюда мимоходом…
– Садитесь же, прошу вас! Няня, подай стул!
Меценат сел, протер платком пенсне, пригладил жидкие, но еще не тронутые сединой черные волосы, закинул ногу на ногу, нервно поморгал глазами, достал портсигар и протянул хозяйке.
– Изумительные папиросы! Один мой приятель прислал из Каира.
– Благодарю!
Директорша взяла одну, осмотрела ее с пристрастием и закурила, слегка усмехнувшись.
– Честное слово, настоящие египетские, – заверил Меценат в ответ на ее усмешку.
– Действительно, превосходные!
– Что наша очаровательная директорша играет сегодня?
– Право, не знаю. Няня, я играю что-нибудь сегодня?
Цабинская постоянно делала вид, что не помнит о сцене и живет только детьми и домом.
– Вицек с книжкой не приходил, значит, не играете, – буркнула нянька, торопливо убирая следы недавней баталии.
– А я только что прочел в «Гонце» очень лестную заметку о вашей игре.
– Может быть, похвала и незаслуженная: я ведь знаю, эту роль надо играть по-другому.
– Вы играли чудесно, бесподобно!
– О, Меценат, комплименты ваши неискренни! – кокетливо отвечала Цабинская.
– Правду говорю, святую правду, честное слово!
– Хозяйка, а уж теперь, должно, около полудня, – сказала няня, напоминая тем самым гостю, что пора уходить.
– Вы, конечно, в театр?
– Да, взгляну на репетицию, потом ненадолго в город.
– Идемте вместе, хорошо? А по дороге поговорим о небольшом дельце…
Цабинская взглянула на гостя с тревогой. Меценат не заметил этого; положив ногу на ногу, он поправил пенсне и часто заморгал глазками.
«Должно быть, о деньгах», – подумала директорша, когда они уже спускались по лестнице.
А Меценат все суетился, улыбался и без умолку щебетал. Он действительно был меценатом труппы: всех называл по имени, всеми интересовался; не знали, кем он был, где жил и что делал, но карман всегда держал открытым.
В летнем театре он появлялся с первым представлением, исчезал с последним до следующей весны. Давал взаймы деньги, которых ему никогда не возвращали, иногда платил за ужин, угощал женщин конфетами, опекал молодых, начинающих и всегда, по-видимому, только платонически, был влюблен в кого-нибудь из актрис. Это был странный и вместе с тем очень добрый человек.
Цабинский сразу по приезде одолжил у Мецената сто рублей и при всех отдал ему в залог браслет жены, подчеркивая этим свое бедственное положение. Директорша боялась, что именно сейчас Меценат потребует свои деньги.
В зале стояла тишина – репетиция шла полным ходом, Майковская с Топольским как раз играли одну из главных любовных сцен. Меценат слушал, то и дело раскланивался то с одним, то с другим, улыбался и замечал время от времени:
– Роскошная вещь – любовь на сцене!
– И в жизни не так уж плоха…
– Настоящая любовь в жизни – редкость, я предпочитаю сцену, тут можно каждый день переживать заново, – поспешил возразить Меценат, и веки его снова начали подергиваться.