Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– О, вы, наверное, были у матери! – услышала Янка вместо приветствия.
– В этом нет ничего дурного, – ответила та с улыбкой, заметив его замешательство.
– Ей-богу, эта безумная старуха только компрометирует меня. Наверняка рассказывала про мою женитьбу, о том, какой я шалопай, и так далее. Ребячество, Не сердитесь на нее, пожалуйста.
– Я вовсе не сержусь.
– Но зато смеетесь, конечно, еще бы, это же идиотизм. Весь театр потешается надо мной, здесь перебывали уже все женщины.
– Это, конечно, чудачество, но от любви… Мать любит вас.
– Эта любовь стоит у меня поперек горла, – возразил Владек кисло и хотел еще что-то добавить, но Янка молча кивнула ему и пошла. Владек не посмел следовать за ней. Недовольный и злой, он побежал к матери. Все это напомнило Янке дом, и ей вдруг стало не по себе от неприятных воспоминаний.
«Как-то сейчас там?.. – думала она. – Что делает отец? Ведь у меня есть отец!..»
И девушка почувствовала едва уловимую симпатию к этому чудаку и тирану. Она ясно представила себе одиночество отца среди чужих, смеющихся над его причудами людей.
«Может быть, он думает обо мне?» – спрашивала себя Янка, но ей вспомнилась последняя сцена, пережитые унижения, и она вновь ощутила в себе холодное, недоброе чувство, почти ненависть.
Однако во время спектакля, на сцене, за кулисами, в уборной Янка не переставала думать об отце, о его характере и о тех необъяснимых отношениях, какие сложились между ними. Что могло сделать его таким суровым и странным? За что он ненавидел ее?
Котлицкий преподнес Янке букет роз. Янка приняла их холодно и даже не взглянула на Котлицкого – так была занята она мыслями об отце.
– Вы сегодня не в настроении, – заметил тот, взяв ее за руку.
Янка вырвала руку и спросила:
– Может ли так быть, чтобы отцы и дети ненавидели друг друга?
– Уже в самом вопросе утвердительный ответ… Правда, случается это не так уж часто, ненависть – это ведь не равнодушие, напротив, это одна из форм любви. Ненависть – это всегда крик раненого сердца.
Янка ничего не ответила, она вдруг вспомнила Совинскую и ее яростные, полные ненависти упреки сыну.
«Может быть, и меня отец любит так же? – подумала она. – Да, но я не люблю его, он для меня чужой».
«Неправда! – возразила она сама себе, – неправда, он не чужой, и мне его жаль…»
Янка так остро ощутила в себе жалость к отцу, что на глаза невольно навернулись слезы; чтобы скрыть их, Янка низко наклонила голову.
«Что же такое любовь? Что такое любовь вообще?..» – размышляла она, стоя за кулисами и глядя на сцену, где выразительно и темпераментно Вавжецкий признавался в любви Росинской.
«Комедия!»
Майковская, проходя мимо, шепнула, указывая на Росинскую:
– Что за чучело! Какой шаблон! Ни на йоту искреннего чувства.
А позади Янки, в темном углу, какой-то господин в цилиндре, пожимая ручки хористке, изливался ей в любви…
«Комедия!»
Янка отошла в сторону, эта сценка в углу показалась ей отвратительной.
«Что такое любовь?.. Как все это понять?»
Она долго не могла успокоиться.
«Что-то должно случиться… Может, отец приедет, а может, Гжесикевич?»
Но тут же рассмеялась, столь нелепой показалась ей эта мысль.
Мими подбежала к Янке и сообщила:
– Все очень хорошо складывается, завтра нет репетиции. В Беляны поедем днем. Будьте дома, мы зайдем и заберем вас…
«Что такое любовь?..» – неотвязная мысль не давала ей покоя.
– Ох, Вавжек! Мог бы этой ведьме и не строить такие глупые рожи… Какое свинство! – возмущалась Зажецкая, бросая на сцену негодующие взгляды. – Вы только посмотрите, как она кидается к нему на шею! Целует его по-настоящему… обезьяна… Ну, подожди! Я тебе покажу, – прошипела она угрожающе и побежала к двери, откуда должна была выйти Росинская.
«Комедия!»
– Я еду с вами на прогулку, – сообщил Котлицкий Янке. – Топольский намерен изложить там какой-то план. Будем обсуждать вместе, вы ведь тоже едете?
– Вероятно, но если и не поеду, прогулка от этого хуже не будет.
– Тогда я тоже не поеду, просто будет незачем…
Котлицкий склонился над ней так, что девушка ощутила на лице его дыхание.
– Не понимаю, – сказала она, отстраняясь.
– Я еду лишь ради вас, – прошептал он.
– Ради меня? – Янка бросила на Котлицкого удивленный взгляд, неприятно пораженная его тоном. Внезапно она почувствовала к этому человеку неприязнь, почти презрение.
– Да… Вы могли ведь уже понять, что я люблю вас, – произнес он, с мольбой глядя на Янку, стараясь сдержать дрожь в губах.
– Совсем как в этой комедии, только там лучше играют! – с презрением бросила Янка, указав на сцену.
Котлицкий выпрямился, мрачная тень пробежала по его лошадиной физиономии, глаза угрожающе блеснули.
– Мое чувство вы принимаете за комедию? Уверяю вас, это не так, клянусь вам!
– Хорошо, завтра в Белянах, – прервала она его, подала на прощание руку и, мурлыча под нос какую-то песенку, пошла в гардероб. Котлицкий, кусая от злости губы, похотливо смотрел ей вслед.
– Комедиантка! – заключил он, уже уходя из театра.
«Какой лжец! Да и как он смел мне сказать такое? Зачем?..» – возмутилась Янка. Со дня именин у Цабинской он вел себя довольно странно, но только сейчас Янка начала осознавать смысл его поведения. «Любит меня!»
Это было почти оскорблением и вызывало протест. Янка смутно понимала, что своим признанием он унизил ее достоинство, унизил хотя бы потому, что принял ее за такую же, как другие женщины в театре.
«Что такое любовь?» – снова спросила себя Янка, глядя на хористок; каждая торопилась переодеться, чтобы успеть на свидание; постоянной темой споров и поводом для шуток всегда были мужчины и любовь. Янка относилась к этому с иронией, но и ее неотступно преследовал тот же вопрос, ответ найти не удавалось, а это порождало неудовлетворенность и раздражение.
Вернувшись домой, Янка сразу легла в постель, но уснуть не могла и еще долго вслушивалась в неясные звуки, доносившиеся с улицы. Часы текли медленно, тревога возрастала, и появилось предчувствие чего-то недоброго.
– Что-то должно случиться! – мучительно повторяла она, вся обращаясь в слух.
С улицы доносились неторопливые звуки шагов, постукивал палкой ночной сторож. У ворот позвонили.
– Кто это? – вслух спросила Янка и подняла голову, как будто можно было увидеть кого-то сквозь стены, потом опять забылась, но одна и та же мысль не давала покоя:
«Что-то со мной случится?»
Она лежала тихо и неподвижными полузакрытыми глазами всматривалась в безбрежную даль…
Внезапно Янка вздрогнула и еще глубже забилась в подушки, напряженно всматривалась она в неясные тени, которые становились все отчетливей. Янка задрожала, будто почувствовала на себе взгляд, чужой и таинственный, устремленный откуда-то из бесконечности.
Наконец она уснула; а пробудившись через некоторое время, снова увидела те же самые тени; теперь они двигались, принимали очертания незнакомого лица, постепенно оно придвигалось все ближе и ближе. Янка проснулась, но тревожное предчувствие становилось все невыносимее. Она озиралась по сторонам, слышала чьи-то шаги, казалось, кто-то вошел в комнату, крадется на цыпочках к ее кровати, наклоняется…
Она окаменела от ужаса. Она боялась шевельнуться, привстать и напряженно думала: «Кто это? Кто?».
Янка уснула только под утро, когда первые лучи восходящего солнца проникли в комнату.
VII
Янка проснулась в половине одиннадцатого; Совинская принесла завтрак.
– Кто-нибудь приходил ко мне?..
Совинская утвердительно кивнула и подала письмо.
– С час назад вручил какой-то краснощекий господин и очень просил передать.
Янка нетерпеливо разорвала конверт и тут же догадалась, что это от Гжесикевича.
«Милостивая государыня!
Я специально приехал в Варшаву, чтобы увидеться с вами по очень важному делу. Если соблаговолите быть дома в одиннадцать, я приду. Извините мне мою дерзость. Прошу прощения, целую руки.
Ваш покорный слуга Гжесикевич».
«Что бы это значило? – спрашивала себя Янка, поспешно одеваясь. – Что за важное дело? Отец! Может быть, болен или тоскует по мне? О нет, нет!»
Янка выпила чаю, привела в порядок комнату и с нетерпением стала ждать визита. Она даже с радостью думала о том, что увидит наконец кого-то из Буковца.
«Может быть, снова посватается?» – мелькнула у нее мысль.
Перед ней всплыло его большое загорелое лицо, голубые глаза, мягко смотревшие из-под конопляной гривы волос, она вспомнила его смешную растерянность и робость.
«Хороший, милый человек!» – подумала Янка, шагая по комнате; но тут ей пришло в голову, что этот визит может помешать прогулке в Беляны, и Гжесикевич тут же отошел на второй план: разговор нужно будет кончить как можно скорее.
«Зачем я ему понадобилась?» – спрашивала себя Янка с тревогой, предполагая самые невероятные вещи.
«Должно быть, отец очень болен и хочет меня видеть», – отвечала она сама себе со страхом.
Янка остановилась посреди комнаты – такой жуткой показалась ей мысль, что, может быть, придется возвращаться в Буковец.
«Нет, это невозможно. Я бы там и недели не выдержала… К тому же он выгнал меня навсегда».
Смутная борьба между ненавистью, жалостью и робким, едва ощутимым чувством тоски зародилась в ее сердце.
В прихожей зазвенел звонок.
Янка села и стала ждать. Она слышала, как открыли дверь, как разговаривали Гжесикевич и Совинская, потом, должно быть, упала трость; Янка слышала все это, но не в силах была встать и выйти навстречу.
– Можно? – раздался за дверью голос.
– Прошу, – промолвила Янка и встала со стула, ей было трудно говорить – страх сдавил горло.
Вошел Гжесикевич.
Лицо его загорело еще больше, и глаза от этого казались еще голубее. Он был очень взволнован, держался скованно и был похож на мясную тушу, которую неизвестно зачем втиснули в узкий сюртук. Он не глядя бросил в угол шляпу, и она чуть не полетела в стоявшую у дверей корзину. Целуя Янке руку, сказал:
– Добрый день!
Затем выпрямился, несмело взглянул Янке в лицо и тяжело опустился на стул.
– С трудом нашел вас, – начал он уже громче и тут же осекся, попытался было отодвинуть стул, который явно мешал ему, но сделал это так неловко, что стул перевернулся.
Покраснев, Гжесикевич вскочил и начал извиняться.
Янка улыбнулась, до того живо припомнилось ей его сватовство. Был момент, когда Янке казалось, что именно сейчас происходит это объяснение, что сидят они в маленькой, тихой гостиной в Буковце. Янка не могла в точности определить, каково то впечатление, которое произвел на нее сегодня Гжесикевич: ввалившиеся щеки, открытое честное лицо, светлые глаза. Он принес с собой эхо родных полей и лесов, задумчивых оврагов, отблески солнца и буйной, вольной природы. Но это продолжалось лишь мгновение, затем ей пришли на память все ее мучения, отъезд из дому…
Янка подвинула гостю папиросы и сказала, прервав затянувшееся молчание:
– Нужно отдать должное вашему мужеству и… вашей доброте, если после всего, что было, вы навестили меня.
– Вы помните, что я сказал в нашу последнюю встречу? – спросил Гжесикевич тихим, мягким голосом. – Никогда и всегда! Никогда не перестану и всегда буду любить вас.
Янка нетерпеливо передернула плечами; ее ранила глубокая искренность Гжесикевича.
– Простите… Если вас это сердит, более о себе ни слова.
– Что слышно дома? – спросила Янка, подняв на гостя глаза.
– Что слышно? Содом и Гоморра! Вы бы сейчас не узнали отца: сделался на службе невыносимым педантом, после работы ходит на охоту, ездит к соседям, посвистывает… Но так похудел и так плохо выглядит, вы не можете себе представить. Сосет его горе, как червь.
– Отчего? Какое же у отца может быть горе?
– Боже мой! Вы еще спрашиваете отчего? Какое у него горе? Вы или шутите, или у вас совсем нет сердца! Отчего? Да оттого, что вас нет… И он сохнет, как и все мы, с тоски по вас!
– А Кренская? – спросила Янка спокойно, в то время как внутренняя тревога все возрастала.
– Что там Кренская! Прогнал ее к чертям на другой же день после вашего отъезда. Потом взял отпуск и уехал… Через неделю вернулся, но такой несчастный, осунувшийся, мы едва узнали его. Чужие, глядя на него, плачут, а вы не сжалились, пошли по свету, да еще куда? К комедиантам!
Янка порывисто встала.
– Пусть вы на меня сердитесь, пусть, но я слишком люблю вас, мы все очень любим вас и оттого страдаем, и я имею право это говорить. Вы можете приказать вышвырнуть меня отсюда. Пусть! Я подожду где-нибудь у ворот, встречу и буду говорить о том, что отец умирает без вас, что он болен и сильно болен! Моя мать недавно видела его в лесу: старик лежал в кустах и плакал, как ребенок. Вы губите его. Вы оба убиваете друг друга своей гордостью и жестоким упрямством. Вы лучшая, прекраснейшая из женщин; я знаю, чувствую, вы не оставите его, вернетесь, бросите этот гнусный театр. И вы не стыдитесь жить с этой бандой прохвостов? Как вы можете показываться на сцене!
Он не мог говорить дальше и, тяжело дыша, вытер платком глаза. Никогда не высказывал он столько одним духом и не знал, откуда нашлись у него эти резкие, жестокие слова.
Янка сидела, опустив голову, бледная как полотно, с плотно сжатыми губами, и сердце ее преисполнилось страдания и протеста. В голосе Гжесикевича было столько горечи и участия, особенно когда он говорил: «Отец страдает… отец плачет… отец тоскует, любит!». Эти слова пронизывали острой болью, и Янке хотелось вскочить и броситься туда, к нему, но воспоминания прошлого снова всплыли, и Янка остыла. Она представила себе театр, и прежняя холодность вернулась к ней.
«Нет! Отец выгнал меня навсегда… я одна и останусь одна… Без театра я теперь не могу жить!» – думала Янка, и опять поднималось в ней это бешеное желание завоевать мир.
Гжесикевич тоже молчал; на глаза то и дело навертывались слезы, и он чувствовал, как нарастает в нем порыв жалости и любви к Янке. Он не отрываясь смотрел на девушку и чувствовал непреодолимое желание пасть перед ней на колени, целовать ей руки, ноги, краешек платья и молить… Потом настроение вдруг резко изменилось: он уже не испытывал жалости, напротив, хотелось громить и ломать все, что попадется под руку. Но это длилось только минуту, гнев прошел, и, опять расчувствовавшись, Гжесикевич готов был рыдать и в отчаянии биться головой об стену.
Он сидел и смотрел на любимое лицо, бледное и похудевшее: городской воздух и ночная лихорадочная жизнь уже наложили на него отпечаток. Если бы Янка захотела, он немедля отдал бы ради нее кровь свою и жизнь.
Янка посмотрела ему прямо в лицо, ее глаза снова горели твердой и непоколебимой решимостью.
– Вы должны знать, как отец ненавидит меня. Когда я отказалась выйти замуж, он навсегда выгнал меня из дома… Почти проклял и выгнал, – повторила Янка с горечью. – Я ушла – пришлось уйти – и теперь уже не вернусь никогда, не променяю свободу и театр на домашнее рабство. Случилось то, что должно было случиться. Отец сказал мне тогда, что у него нет дочери; теперь я говорю: у меня нет отца. Мы расстались и никогда не встретимся. Мне достаточно самой себя – искусство заменит мне все.
– Значит, вы не вернетесь? – спросил Анджей. Из ее слов он понял только одно: она останется здесь.
– Нет. У меня нет дома, и театр я не брошу, – спокойно ответила Янка, холодно глядя на Гжесикевича, ее бледные губы дрожали, быстро поднималась и опускалась грудь, выдавая внутреннюю борьбу.
– Вы убьете его… Он любит вас… и не перенесет этого, – мягко убеждал Гжесикевич.
– Нет, пан Анджей, отец не любил меня и не любит… Кого любят, того не мучают всю жизнь, не выбрасывают из дома как ненужную вещь. Даже собака не гонит своих щенят из конуры… Даже собака, животное, никогда не делает того, что сделали со мной!
– Панна Янина, я глубоко убежден, что, хотя в момент возбуждения и гнева отец велел вам оставить его дом, он ни на минуту не думал об этом серьезно, не допускал даже, что вы примете это всерьез. Надо его видеть сейчас, чтоб понять, как он жалеет о своих неосторожных словах, как тяжело ему без вас… Панна Янина, клянусь, вы осчастливите его своим возвращением! Вернете ему жизнь!..
– Он просил вас вернуть меня в Буковец? Может быть, вы привезли мне письмо от него? – неожиданно спросила Янка. – Только говорите правду, прошу вас.
Гжесикевич ответил не сразу и помрачнел еще больше.
– Нет… не говорил и не писал, – признался он; его голос едва можно было услышать.
– Значит, так он любит меня и так жаждет видеть? – И Янка засмеялась неестественным смехом.
– Разве вы его не знаете? Старик умрет от жажды, но ни у кого не попросит стакана воды. Когда я уезжал и сообщил ему об этом, он не сказал ни слова, но так посмотрел, с такой силой пожал мне руку, что я все понял…
– Нет, пан Анджей, вы его не поняли. Тут не во мне дело, а в том, что все в округе судачат о моем отъезде и о том, что я поступила в театр. Кренская не теряла времени. Отца беспокоит, что обо мне распускают сплетни, треплют его имя, отец хотел бы увидеть меня сломленной и уничтоженной, ему нужно насытить свою ненависть, терзать и мучить меня как прежде. Вот что ему нужно!
– Вы не знаете отца! Такое сердце…
Янка прервала его:
– Не будем вспоминать о сердце, которого нет. Да, сердца нет, а есть только одно сумасбродство.
– Так что же вы мне скажете? – спросил Анджей, поднимаясь. Его душили спазмы гнева.
В прихожей раздался звонок.
– Не вернусь никогда.
– Панна Янина! Вы должны пожалеть…
– Жалости для меня не существует, – ответила девушка твердо, – повторяю: никогда! Разве что… после смерти.
– Не торопитесь, ведь бывают такие минуты…
Он не договорил – двери распахнулись, и в комнату влетели Мими и Вавжецкий.
– Ну, поехали! Собирайтесь и едем! Ах, простите! Я не заметила, – сказала Мими, с интересом взглянув на Гжесикевича. Тот взял шляпу, рассеянно поклонился и, ни на кого не глядя, бросил:
– Прощайте!
И вышел.
Янка вскочила, словно желая остановить его, но Котлицкий с Топольским уже стояли на пороге и весело приветствовали ее. За ними шел еще какой-то мужчина.
– Что это за толстяк? Чтоб мне сдохнуть, первый раз вижу столько мяса в сюртуке! – сказал незнакомец.
– Глоговский! Через неделю играем его пьесу, а через месяц – европейская слава! – представил литератора Вавжецкий.
– А через три – буду знаменит на Марсе и в его окрестностях! Уж если врать, так не стесняясь.
Янка поздоровалась со всеми и вполголоса ответила на вопросы Мими, которую очень интересовал Янкин гость.
– Старый знакомый, сосед наш, порядочный человек.
– Парень, должно быть, не из бедных… Во всяком случае, не выглядит бедняком! – заметил Глоговский.
– Очень богат. Владелец огромной овчарни…
– Овцевод! А выглядит так, будто имеет дело со слонами! – съязвил Вавжецкий.
Котлицкий, как всегда с недоброй усмешкой на губах, исподтишка наблюдал за Янкой.
«Тут что-то произошло… Взволнована и не стесняется в выражениях. Может, бывший любовник?..»
– Надо идти – Меля ждет в бричке.
Янка поспешно оделась, и все разом вышли. Доехали до Вислы, оттуда на лодке отправились в Беляны. Настроение у всех было весеннее, только Янка не принимала участия в общем оживлении, а сидела мрачная и задумчивая.
Котлицкий весело болтал, Вавжецкий с Глоговским наперебой острили, им вторили развеселившиеся женщины, но Янка ничего не слышала. Утренний разговор оставил после себя тяжелый след.
– Что-нибудь случилось? – участливо поинтересовался Котлицкий.
– Со мной? Ничего! Просто задумалась о бренности этого мира, – ответила она, глядя на волны, тихо несшие их вперед.
– Все, что не дает наслаждения, полноты жизни и молодости, не заслуживает внимания…
– Не говорите глупостей! Слизывать масло с хлеба, а потом мечтать с пустым хлебом в руках – не слишком ли это наивно? – возразил Глоговский.
– Вы, я вижу, не любите есть, а любите только слизывать.
– Пан…
– Котлицкий! – небрежно отрекомендовался тот.
– Имею честь знать это со второго класса. Дело в том, что вы предлагаете вещи слишком наивные, давно известные, и вы, уже наверное, на себе могли испытать печальные последствия этой веселой теории.
– Вы, как всегда, парадоксальны – и в литературе и в жизни.
– Чтоб мне сдохнуть, если у вас нет туберкулеза, артрита, сухотки, неврастении и…
– Считай до двадцати.
Начали спорить, а потом даже чуть не поссорились.
Миновали железнодорожный мост. Вокруг стояла глубокая тишина. Солнце светило ярко, но от мутных вод реки веяло холодом. Мелкие волны, напоенные светом, как змеи с лоснящимися спинами плескались в солнечных лучах. Полосы песчаных отмелей напоминали каких-то морских гигантов, греющих на солнце свои желтоватые туши. Вереница плотов тянулась по реке, старший плотовщик на маленькой, как скорлупка, лодчонке лавировал впереди и время от времени что-то кричал, его крик тут же рассеивался, долетая до компании прерывистым эхом. Несколько десятков плотовщиков размеренно работали веслами, заунывная песня плыла над ними, и от этого тишина казалась еще более глубокой.
Ласковая зелень берегов, вода, переливающаяся мягкими красками, легкое покачивание лодки, ритмичные всплески весел, ленивая меланхолия окружающего пейзажа заставили всех притихнуть. Все замерли и не шевелились, погруженные в полузабытье.
Можно было сидеть, ни о чем не думая, уйти в созерцание и ничего не чувствовать, кроме наслаждения жизнью. Хорошо было плыть, отдаваясь мыслям ни о чем.
«Не вернусь! – думала Янка, невольно вспоминая о пережитом; она всматривалась в синеватую даль и следила взглядом за волнами, торопливо убегавшими в бесконечность. – Не вернусь».
Янка чувствовала себя все более одинокой, не от кого было ждать поддержки, нужно идти одной навстречу неведомому будущему. Ее горе, отец, Гжесикевич, все старые знакомые – все ее прошлое, казалось, отплывает куда-то назад и едва-едва виднеется вдали, за серым туманом; только временами нечто похожее на мольбу или плач долетает оттуда, подобно слабому эху.
Нет! Не было сил вернуться и плыть против течения, которое несло ее. И в то же время Янка чувствовала, как непрошеная горечь заполняет и жжет сердце.
В Белянах на пароходной пристани компания высадилась и не спеша направилась под гору. Янка пошла вперед с Котлицким, который не отставал от нее ни на шаг.
– За вами долг – ваш ответ, – напомнил он ей, придавая своему лицу нежное выражение.
– Я ответила вам вчера, а сегодня вы должны объясниться, – сухо ответила Янка. После разговора с Гжесикевичем, после стольких волнений она испытывала физическое отвращение к этому наглому и неприятному человеку.
– Объясниться? Разве можно объяснять любовь, анализировать чувства? – начал Котлицкий, нервно покусывая тонкие губы. Ему не понравился ее тон.
– Будем откровенны: то, что вы сказали… – возбужденно заговорила Янка.
– …как раз и есть откровенность.
– Нет, это фарс! – резко бросила девушка, и ей вдруг захотелось ударить его по лицу.
– Вы оскорбляете меня… Можно верить, не разделяя чувств другого, – говорил Котлицкий тихо, чтобы идущие позади не услышали его.
– Извините, но эта комедия не только скучна – она начинает раздражать. К несчастью, я не стала истеричкой, я все еще обыкновенная, нормальная женщина, и подобная игра едва ли может меня увлечь. Ни мать, ни тетки, ни опекунши никогда не посвящали меня в секреты обращения с мужчинами, не предостерегали от их коварства и низости. Я сама все это увидела и наблюдаю ежедневно за кулисами. Вы полагаете, каждой женщине, если она в театре, можно без стеснения говорить о своей любви – авось удастся! Артистки такие забавные и глупые, не правда ли? – говорила Янка, все более ожесточаясь. – Разве вы посмели бы сказать мне то же самое, живи я дома? Нет, не сказали бы, если б не любили по-настоящему: там я была бы для вас женщиной, а здесь только актриса. Тогда за мной стояли бы отец, мать, брат или наконец правила приличия, которые не позволили бы вам унизить молодую и еще очень наивную девушку. А тут вы не колебались ни минуты. Еще бы! Здесь меня некому защитить, к тому же я артистка, то есть женщина, которой можно безнаказанно лгать, которую можно беспрепятственно взять, потом бросить и идти себе дальше, не роняя репутации человека достойного и честного! О, можете быть спокойны, пан Котлицкий, я не стану вашей любовницей, да и вообще ничьей, если не полюблю… Я слишком многое поняла, чтобы позволить обольстить себя словами! – Резкие, даже грубые слова, как удары топора, падали на голову Котлицкого. Они звучали так безжалостно, что Котлицкий начинал уже нервничать; растерянно и удивленно смотрел он на девушку. Оказывается, он совсем не знал ее, не допускал мысли, что когда-нибудь встретит актрису, которая прямо в глаза скажет ему что-либо подобное. Он поеживался, щурился, почти задыхался, Янка нравилась ему все больше и больше. Она очаровывала его силой и благородством, ее слова, выражение лица, отражавшее малейшие внутренние движения, искренность, с которой она говорила, – все выдавало в ней натуру чистую и незаурядную; к тому же Янка была так хороша!
– Кнут у вас ременный, со свинчаткой на конце. Били вы с женским остервенением виновных и невиновных, – произнес Котлицкий и, не услышав ответа, добавил: – Может быть, еще мало? Если б можно было все время, пока вы говорили, целовать вам ручки, я готов был бы слушать еще и еще…
Видя, как помрачнела Янка, он попытался все обратить в шутку.
– Котлицкий! Подождите же, уважаемые господа, помогите нести корзины! – окликнул их Вавжецкий. Как раз в этот момент Янка замедлила шаг, чтобы в еще более резких словах выразить Котлицкому свое презрение, но так и не успела.
Мужчины несли корзинки с провизией; шли сейчас крутым берегом, выбирая подходящее место для привала.
В лесу никого не было, и только шелестели дубы молодой листвой, перешептывались между собой кусты можжевельника.
Вся компания расположилась под молодым развесистым дубом. За спиной стоял притихший лес, внизу сверкала на солнце, била волнами о берег Висла.
Выпили вина, закусили и сразу оживились,
– Теперь выпьем за здоровье инициаторов прогулки! – предложил Глоговский, наполняя рюмки.
– Лучше выпьем за успех вашей пьесы.
– Это ей не поможет, все равно провалится…
– Может быть, теперь Топольский раскроет свой план, – предложил Котлицкий, безмятежно растянувшись на пледе рядом с Янкой.
– Еще успеем! Поедим как следует, выпьем еще, тогда, пожалуйста. Дамы, развяжите же пакеты и угостите нас как полагается, – просил Вавжецкий.
Расстелили на траве скатерть, разложили на ней провиант, при этом все дружно смеялись и подшучивали над беспомощностью Мими и над Майковской, которая упорно отказывалась заниматься хозяйством. Наконец Янка с Глоговским взяли все в свои руки и навели порядок.
– Прекрасно, а чай? – напомнила Янка.
Котлицкий тут же вскочил с места.
– Чай есть, самовар есть, а пан Котлицкий принесет нам воды. Пойдемте к Висле! – позвала его Майковская и, вытряхнув уголь из кувшина, направилась к реке.
Котлицкий недовольно поморщился, но пошел. Глоговский умело и быстро разжег самовар. Через несколько минут он уже нагревался.
– Это моя специальность! – заявил литератор, работая легкими, как мехами. – Должен вам сказать, что часто, гораздо чаще, чем хотелось бы, у меня не оказывается угля; вот тогда дает о себе знать мой гений изобретателя – я разжигаю бумагу, выдираю половицы из пола, и чай готов.
– Не можете купить себе примус?
– Ба! Предпочитаю старинные приспособления… А, кроме того, если не будет бензина, тут уж никакие щепки, даже от дивана, не помогут.
– Вы, стало быть, ведете очень разнообразную жизнь! – со смехом заметил Топольский.
– Отчасти! Но не скажу, чтобы мне это очень нравилось.
– Объявляю всем вообще и каждому в частности: можно начинать. Сударыня, изобразите Гебу.
Янка налила всем чаю и сама с чашкой в руках села неподалеку от Мими.
Самое подходящее время для разговоров, – заметил Котлицкий.
– Говори, Топольский. Мы все внимательно слушаем! – отозвался Вавжецкий.
– Я хочу основать драматическую труппу, – начал Топольский.
– Предлагаю тебе единственно верный способ: набираешь полтора десятка театральной братии, обещаешь большое жалованье, даешь маленький аванс; ищешь кассиршу настолько умную, чтобы имела в запасе денежки, и столь же наивную, чтобы внесла их под залог; забираешь всю театральную утварь и отсылаешь наложенным платежом – ну, и готово, можно объявлять о банкротстве, а через два месяца все сначала, и так до тех пор, пока не явится успех.
– Вавжек, не паясничай! – прикрикнул на него Топольский, уже изрядно захмелевший. – Такую труппу соберет каждый идиот, всякий Цабинский. Мне не нужна банда, которая сразу же сбежит туда, где больше платят. Мне нужна сильная организация, с верным планом и крепкая, как стена!..
– Ты не раз сам разбивал труппы, а еще рассчитываешь поладить с актерами?
– Да, рассчитываю. Вот послушайте! Делаю так: добываю для начала пять тысяч рублей, сманиваю лучшие силы, самое большее – человек тридцать, плачу не очень щедро, но аккуратно, назначаю дивиденды…
– Ах, только ради бога оставьте эти мечты о дивидендах! – буркнул Котлицкий.
– Будут дивиденды! Непременно! – настаивал Топольский, загораясь все больше. – Выбираю пьесы: несколько бытовых и классических – это фундамент и стены моего здания; затем все самые интересные новинки и народные пьесы. Долой оперетту, долой зубоскальство и цирк, пусть будет место только подлинному искусству!
– Я хочу театр, а не балаган! – распалялся Топольский все больше, – артистов, а не клоунов! Ничего показного на сцене! Единство замысла – мой идеал! Правда на сцене – моя цель! Театр – это алтарь! Каждое представление – священная мистерия в честь божества! А нынешний театр – это шутовство! Я еще не знаю, что нужно, чтобы создать образцовый, совершенный театр, но временами я чувствую – я создам его, ибо наш нынешний смешон, это аттракцион для детей, кривляние кукол. Когда-то театр был институтом религии, культом и должен стать им снова!
Топольский закашлялся так, что жилы на его шее напряглись, как постромки. Кашлял он долго, потом выпил водки и снова заговорил, но уже тише и спокойнее, ни на кого не глядя и ничего не видя, кроме своей мечты.
– Нужно выбросить всю нынешнюю бутафорию, фальшивую и глупую: падуги, кулисы, рисованные зеркала и прочее дешевое шарлатанство. Если на сцене салон, пусть будет салон, а если бал, так пусть танцуют, флиртуют, толкутся, пусть будет настоящий бал, а не пародия, если хлев, пусть будет хлев со всем содержимым – пусть все будет реальным… А игра на сцене! Разве теперь играют! Декламируют, образы искажают, с искусством кокетничают, лепечут роль, как зазубренный урок. Артист должен забыть, что на него смотрит зритель, и не кривляться, подобно шуту; артист – не открыватель миров, он только средство, орудие. Артист должен отойти на второй план, ибо через него вещает идея – автор. Итак, я создаю настоящую труппу, истинный театр, ставлю только подлинные творения таланта и вдохновения и с таким театром выхожу в свет – успех обеспечен! Я объезжаю всю страну, потом Россию, Европу – вы будете свидетелями триумфа! Я покорю Америку! Вы увидите победу настоящего искусства! – Топольский уже кричал охрипшим голосом. Ослепленный блеском будущей победы, он никого и ничего перед собой не видел.