Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Комедиантка
I
Буковец – местечко живописное!.. Поросшие буком и сосной холмы прорезает колея домбровской железной дороги. С одной стороны от станции огромная лесистая гора, посвечивающая лысинами выветренных уступов, с другой – узкая заболоченная лощина. Кирпичное двухэтажное здание вокзала с квартирами начальника и его помощника наверху, чуть поодаль деревянный дом для телеграфиста и прочих служащих, другой точно такой же на окраине станции для смотрителя, в разных местах три будки для стрелочников, погрузочная платформа – вот и весь Буковец.
За вокзалом и перед вокзалом лес. Усеянное серыми облаками голубое полотнище неба распласталось вверху, словно широко натянутая крыша.
Солнце, поднимаясь к зениту, светит все ярче и пригревает все сильнее; бурые склоны каменистой горы с изрытой весенними потоками вершиной залиты ярким солнечным светом.
Тишина весеннего полдня. Неподвижные и безмолвные, замерли деревья. Зеленые шершавые листья буков, напоенные светом и теплом, сонно обвисли книзу.
Крик лесной птицы доносится изредка из чащи, с болот – покряхтывание водяной; в воздухе тихо позванивают комары.
Над бесконечной синей полосой рельсов со всеми ее зигзагами и поворотами висит раскаленная фиолетовая дымка.
Из кабинета начальника станции выходит приземистый, почти квадратный мужчина со светлой, как конопля, шевелюрой. Он одет, вернее – втиснут в элегантный сюртук; шляпу держит в руке; он надевает пальто, которое подает ему один из служащих.
Рядом стоит начальник станции и, поглаживая длинную с проседью бороду, дружелюбно улыбается. Он тоже коренаст, тоже крепкого сложения, лоб массивный, голубые его глаза, весело поблескивая из-под косматых бровей, говорят о решительном, сильном характере. Нос прямой, губы полные, особая манера хмурить брови и острый, пронизывающий взгляд свидетельствуют о вспыльчивости.
– До свидания, до завтра! – весело говорит блондин, протягивая собеседнику свою широкую руку.
– До свидания! Ну, поцелуемся, что ли… Завтра пьем за помолвку!
– Побаиваюсь я этого завтра…
– Смелее, дружище! Не робей. Все будет в порядке! Сейчас скажу ей обо всем… Приедешь завтра отобедать, сделаешь предложение, Янка даст согласие, через месяц свадьба… И будем соседями… Ха! Люблю тебя, пан Анджей! Всегда мечтал о таком сыне – не довелось! Ничего не поделаешь… Хоть зять будет!..
Они поцеловались, молодой человек вскочил в бричку, ожидавшую на подъездном пути, и по узенькой дорожке покатил в сторону леса. Оглянулся на хозяина, приподнял шляпу, еще более учтивый поклон послал окнам второго этажа и скрылся за деревьями. Там соскочил с брички, велел кучеру ехать домой, а сам в одиночку побрел по лесу.
Начальник, как только гость скрылся из виду, вернулся в канцелярию и занялся служебной корреспонденцией.
Он был очень доволен сватовством и обещал Гжесикевичу руку дочери, заранее уверенный в ее согласии.
Жених красавцем не был, но был человеком рассудительным и очень богатым. Леса вокруг станции и несколько соседских фольварков принадлежали его отцу.
Старик Гжесикевич как был мужиком, так мужиком и остался. Только из корчмаря превратился в предпринимателя, сколотив на вырубке леса и торговле фуражом кругленькое состояние.
Многие в округе помнили, что смолоду старик назывался просто Гжесик. Насчет перемены фамилии злословили, но не очень, потому что старик не корчил из себя барина и богатством не кичился.
Был мужиком, мужиком и остался. Сын получил хорошее образование и теперь помогал отцу. С дочерью начальника станции молодой Гжесикевич познакомился два года назад, когда та вернулась из Кельц, где училась в гимназии, и влюбился в нее без памяти. Старик этой любви не препятствовал, заявив, что если сын хочет жениться, то он, отец, согласен на это.
С девушкой Гжесикевич виделся часто, и чувство его крепло, однако заговорить о своей любви он не осмеливался. Янка держалась приветливо, была всегда рада ему, но ее удивительная откровенность и простота всякий раз останавливали готовые сорваться с языка слова признания.
Он чувствовал в ней женщину какой-то высшей расы, недоступную для «хама», как он сам себя называл нередко, но сознание своей неполноценности еще больше разжигало любовь к Янке.
Наконец он решился сказать обо всем ее отцу.
Орловский принял Гжесикевича с распростертыми объятиями и сразу же со свойственной ему решительностью заверил, что все будет в порядке. Теперь Гжесикевич полагал, что и Янка не откажет: отец, наверное, обо всем уже переговорил с нею.
– Да и почему бы этому не случиться! – старался успокоить себя Гжесикевич.
Он был молод, богат и очень любил ее.
– Через месяц свадьба! – бормотал Гжесикевич. Он был вне себя от счастья: ломая ветки, расшвыривая на ходу гнилушки, сбивая шляпки весенних грибов, он почти бежал по лесу, насвистывал что-то, улыбался, представляя себе, как новость обрадует мать, – та страстно желала этого брака.
Мать его была старая крестьянка: разбогатев, она сменила только наряды, но сохранила прежние привычки и образ мыслей. Янка представлялась ей королевой. Она лелеяла мечту о невестке – настоящей пани, шляхтянке, чьей красотой и родовитостью можно будет гордиться. Муж, его богатство, почтение, с каким кланялись ей люди в округе, – все это не давало старухе удовлетворения. Она неизменно чувствовала себя мужичкой и относилась ко всему с истинно крестьянским недоверием.
– Ендрусь! – не раз говорила она сыну. – Ендрусь, женись на Орловской. Настоящая пани! Глянет на человека – мурашки по коже пробегают со страху. Так бы ей в ноги и поклонился. И, должно, добрая – всякий раз, как в лесу встретит кого, поздоровается, поговорит, детей приласкает… Другая бы так не стала! Порода есть порода. Послала я ей раз грибов корзинку, потом, как меня повстречала, руку мне поцеловала… Да и не глупая. Углядела, что сынок-то у меня – картинка. Женись, Ендрусь! Куй железо, пока горячо!
Ендрусь смеялся в ответ, целовал матери руку и говорил, что постарается.
– Королевной у нас будет, в светлицу посадим! Не бойся, Ендрусь, не дозволю ей ручки пачкать. Сама буду ходить вокруг, прислуживать, подавать… Пусть себе только читает по-французски да на пианино играет. На то она и пани! – продолжала мать, размечтавшись о будущем своем счастье. – Старая уж я, Ендрусь, внучат бы мне… – с грустью повторяла она сыну.
Ендрусь тоже остался мужиком. Под лоском цивилизованного человека с хорошим образованием скрывалась неуемная энергия и таилась мечта жениться на шляхтянке. Чтобы изнурить себя и утихомирить бешеную жажду жизни и бурное, накопленное десятками поколений волнение здоровой крови, этот богатырь без труда закидывал на телегу шестипудовые мешки с зерном, работая как поденщик. И в то же время он грезил о Янке, сходил с ума, очарованный ее прелестью, – ему необходим был хозяин, который тиранил бы его своей слабостью.
И вот он вихрем летит по лесу, мчится по зеленым от всходов полям, торопится рассказать матери о своем счастье. Он знает, что застанет мать в ее любимой комнате с тремя рядами икон в позолоченных рамах – единственная роскошь, которую старуха себе позволяла.
Тем временем начальник станции настрочил рапорт, подписал его, отметил в журнале, вложил бумагу в конверт, надписал адрес – «Экспедитору станции Буковец» – и крикнул:
– Антоний!
На пороге появился рассыльный.
– Передай экспедитору! – приказал Орловский.
Рассыльный молча взял конверт и с самым серьезным видом переложил на стол, стоявший по другую сторону окна.
Орловский поднялся, одернул китель, снял с головы фуражку начальника с красным верхом и направился к другому столу. Надев обыкновенную фуражку с окантовкой, он с важностью распечатал свое собственное послание. Прочел и на обратной стороне набросал немногословный ответ. Снова расписался, написал на конверте «Начальнику станции» и велел отнести бумагу обратно.
Это был маньяк, над которым потешалась вся железная дорога. В Буковце не было экспедитора, и Орловский исполнял обе должности: за столом начальника – одну, за столом экспедитора – другую.
В качестве начальника станции он являлся своим собственным шефом, и не раз переживал минуты истинного, прямо-таки безумного наслаждения, когда, найдя ошибку в расчетах или обнаружив упущение по части экспедиторской службы, писал на виновника рапорт и сам себя отчитывал.
Над ним все смеялись. Орловский, не обращая на это ни малейшего внимания, действовал по-прежнему и лишь твердил в свое оправдание:
– Жизнь держится на порядке и систематичности, без этого все пойдет прахом!
Орловский закончил работу, запер шкафы, высунувшись из двери, осмотрел перрон и отправился домой. Явился он не через прихожую, а через кухню: ему нужно было знать, что, где и как делается. Заглянув в топку, от ткнул в огонь кочергой, выругал кухарку за пролитую воду и прошел в столовую.
– Где Янка?
– Панна Янина сейчас выйдет, – ответила Кренская – белокурая миловидная дама с подвижным лицом, исполняющая обязанности не то экономки, не то компаньонки в доме Орловского.
– Что на обед? – спросил хозяин инквизиторским тоном.
– То, что вы любите: жареный цыпленок под coyсом, щавелевый суп, котлетки…
– Расточительство!.. Ей-богу, расточительство! Супа и мясного блюда на второе хватило бы и королю! Честное слово, вы меня разорите!..
– Но, пан начальник… Я специально для вас велела приготовить такой обед.
– Чушь, ей-богу, чушь! Вам, женщинам, только бы лакомства, сладости да деликатесы. Одна блажь в голове!
– Вы о нас несправедливо судите. Мы, женщины, всегда экономим больше мужчин.
– Экономите, чтобы накупить потом тряпок. Знаю я эти штучки!
Кренская ничего не ответила и стала накрывать на стол.
Вошла Янка, девушка двадцати двух лет, стройная, высокая, широкая в плечах, с гордым и вместе с тем приветливым взглядом. Черты лица не очень правильные; глаза карие, крутой, пожалуй, широковатый лоб, темные густые брови, римский нос. Задумчивое выражение глаз выдавало склонность к самосозерцанию; плотно сжатые сочные, алые губы говорили о необъяснимой неприязни к чему-то. Две морщины прорезали чистый лоб. Великолепные светлые волосы с рыжеватым отливом пышной короной обрамляли маленькую головку. Щеки были золотистые, словно персик, голос удивительный – альт, переходящий порой в мужские баритональные ноты.
Девушка кивнула отцу и села по другую сторону стола.
– Был сегодня Гжесикевич, – начал Орловский, медленно разливая по тарелкам суп. Он всегда сам хозяйничал за столом.
Янка спокойно посмотрела на отца, ожидая, что будет дальше.
– Был и просил твоей руки, Яня.
– Что же вы ему сказали? – не сдержала любопытства Кренская.
– Это наше дело, – отрезал Орловский. – Наше дело. Я ответил, что согласен. Завтра он будет к обеду, вот вы и договоритесь…
– Лишнее! Раз ты, отец, дал согласие, так сам завтра и примешь его и от моего имени передашь, что я несогласна… А мне не о чем говорить с ним. Я завтра еду в Кельцы! – вспылила Янка.
– Вот как! Залез на грушу, рвал петрушку, а лук уродился, – язвительно ответил Орловский. – Не будь сумасбродкой, пойми, какой это человек, что за партия для тебя… Гжесикевич хоть и мужик, а получше иного князя… К тебе сватается, а все потому, что глуп, – не такую мог бы взять! Ты должна благодарить его. Завтра он сделает тебе предложение, через месяц будешь пани Гжесикевич.
– Не буду пани Гжесикевич! Если может взять другую – пусть берет…
– Я тебе говорю – пойдешь за Гжесикевича!
– Нет! Ни за кого не пойду. Не выйду замуж, не хочу!..
– Дура! – грубо оборвал ее отец. – Выйдешь, потому что надо есть, одеваться, жить где-то, быть кем-то… Не вечно же мне гнуть спину на работе. А когда меня не будет, тогда что?
– У меня есть приданое. Обойдусь как-нибудь без Гжесикевичей. Что же, ты браком решил обеспечить мне содержание?.. – спросила с насмешкой Янка и с вызовом посмотрела на отца.
– Конечно, черт побери! А для чего еще выходят женщины замуж?
– Выходят по любви, выходят за тех, кого любят.
– Дура! – не выдержал Орловский и принялся накладывать себе жаркое. – Любовь – это только соус; цыпленка можно съесть и без него; соус – глупость, модный предрассудок!
– Человека нельзя продавать первому встречному, у кого есть деньги на содержание!
– Дура, честное слово, дура! Все так делают, все себя продают. Любовь – чепуха, выдумка девиц из пансиона, клянусь богом! И не раздражай меня…
– Тут дело не в раздражении и не в том, глупость любовь или нет; речь идет о моем будущем, которым ты так легко распоряжаешься. Еще когда Зеленкевич делал предложение, я сказала тебе, что не собираюсь замуж.
– Зеленкевич – это только Зеленкевич, а Гжесикевич – парень что надо. Сердце золотое, умница – не зря Дубляны [2]2
Имеется в виду сельскохозяйственная школа в Дублянах, под Львовом.
[Закрыть] кончил… Сильный как бык. Такой мужик с самой норовистой лошадью справится; раз съездил батрака по морде – шесть зубов выбил. И он тебе не подходит! Идеал из идеалов, лучше не сыщешь!
– Хорош идеал, людей калечит. В цирке его только показывать!
– У тебя не все дома, как у матери. Подожди. Наденет на тебя Ендрек удила, покажет тебе… Кнута не пожалеет…
Янка порывисто поднялась, бросила на стол ложку и вышла, хлопнув дверью.
– Нечего глаза пялить, велите подавать котлеты! – обрушился Орловский на Кренскую, которая страдальчески глядела вслед Янке. Кренская подобострастно пододвинула хозяину блюдо и вздохнула:
– Не доведут до добра все эти неприятности.
– Что правда, то правда, – прошипел тот в ответ. – Поесть спокойно не дадут, вечно скандалы!..
И он пустился сетовать на упрямство Янки, на ее характер и на вечные хлопоты с ней. Кренская поддакивала ему, время от времени вспоминая кое-какие подробности, жаловалась на обиды, которые приходилось терпеть от Янки, тяжело вздыхала и все время старалась чем-нибудь угодить хозяину. Она принесла кофе и ром, сама налила и подала Орловскому, не переставая при этом кокетничать, то и дело будто невзначай касалась то его руки, то плеча, словно желая напомнить о том, что рядом женщина. У нее была своя цель.
Орловский уже не бранился и, допив кофе, сказал:
– Ей богу, только вы меня понимаете. Хорошая вы женщина…
– О, пан начальник, если б я могла выразить свои чувства, если бы… – залепетала Кренская, опустив глаза.
Орловский с чувством пожал ей руку и пошел к себе в кабинет подремать.
Кренская велела убрать со стола: оставшись одна, она взяла рукоделие и села у окна, выходившего на перрон. Она поглядывала то на лес, то на полотно дороги – всюду было пусто. Не в силах усидеть на месте, Кренская встала и бесшумно, по-кошачьи начала кружить вокруг стола, улыбаясь своим мыслям:
«Будет он моим… будет! Вот тогда я отдохну! Кончатся мои страдания!..» – думала Кренская, воображая себя супругой начальника станции.
Она уже видела себя хозяйкой. С неизъяснимым облегчением сбросит она маску добродушия, покорности, не будет больше думать об экономии. Теперь она возьмет свое, в этом она уверена. Это была единственная цель, к которой женщина настойчиво стремилась вот уже два года.
В памяти всплывали картины прошлого: несколько лет скиталась она с провинциальным театром… Потом бросила театр – удалось поймать юнца, который на ней женился. Кренская прожила с ним целых два года. Два года, о которых вспоминала с горечью. Муж был до безумия ревнив и даже бил ее, когда она пускалась в различные похождения.
Но вскоре муж умер, и Кренская снова осталась одна, в театр она больше не стремилась: ей пришлось по душе сытое благополучие мещанской жизни. Ее бросало в дрожь при одной мысли о бесконечных переездах из города в город, о постоянных лишениях. К тому же она подурнела и постарела. Кренская распродала имущество, получила вспомоществование от учреждения, где служил покойный супруг, и полгода играла роль вдовы, решив во что бы то ни стало выйти замуж вторично. Но напрасно она расставляла сети. Ее несдержанный темперамент путал все карты. Появившиеся у Кренской деньги возродили в ней актрису, легкомысленную, взбалмошную, жадную до развлечений. Вдова была еще привлекательна, и ее окружил рой поклонников; с ними она прокутила все состояние и лишилась репутации, которую сумела составить себе при помощи мужа.
Кренская ничего не умела делать, но духом не пала. Как только последний из поклонников бросил ее, со свойственной ей изворотливостью она нашла выход из положения, поместив в «Газете келецкой» объявление о том, что пожилая вдова чиновника ищет место компаньонки или управительницы в доме вдовца.
Ждать пришлось недолго. Явился Орловский, которому нужна была экономка. Янка училась еще в гимназии, а сам он не мог управиться с прислугой. Кренская прикинулась такой кроткой и тихой, и была так опечалена смертью мужа, что он, ни о чем не расспрашивая, тут же забрал ее с собой.
Орловский был вдов, получал хорошее жалованье, скопил тысяч пятнадцать. Его единственной дочери, которую он не слишком баловал своей любовью и вниманием, дома тогда не было. Сначала Кренская заигрывала со служащими станции, но вскоре разобралась в ситуации, вошла в новую роль и уже не выходила из нее, решив непременно довести дело до счастливого финала – замужества.
Орловский привык к ней. Кренская сумела стать необходимой в доме и сделала это так умело, что никому не казалась навязчивой.
Длинные зимние вечера, осеннее ненастье еще больше приблизили ее к цели: Орловский в свои пятьдесят восемь лет страдал ревматизмом; его характер был и без того невыносимым, а во время приступов болезни он становился совсем невменяемым. Кренская умела отвлечь хозяина и умиротворить с житейской ловкостью, изощренной годами театральной практики.
Оставалось единственное препятствие – Янка. Кренская поняла, что, пока в доме Янка, свой замысел ей осуществить не удастся. Она решила ждать и ждала терпеливо. Орловский любил свою дочь и в то же время ненавидел. Ненавидел за то, что родила ее та женщина, которую даже после ее смерти он неустанно проклинал. Эта женщина после двух лет замужней жизни убежала с ребенком к родителям, не в силах больше сносить его причуды и тиранство. Орловский затеял тяжбу, хотел вернуть супругу силой, но развод разъединил их навсегда. Он приходил в исступление от злости, его ожесточенность, неслыханное упрямство, бешеная гордость не позволяли просить жену вернуться, хотя, возможно, та и пошла бы на уступки. Она была доброй женщиной. Но ее постоянно мучили болезни, которых не могли вылечить провинциальные врачи. У нее была душа мимозы, и каждая слеза, малейшее огорчение, печаль приводили ее в отчаяние. Она боялась грозы, дождя, лягушек, темных комнат, роковых дней и громких звуков; грубость мужа, естественно, убивала ее.
Прошло несколько напряженных, мучительных лет после бракоразводного процесса, и она умерла, оставив десятилетнюю Янку. Отец силой отобрал дочь у родственников жены, которые добровольно отдать ее не хотели, зная тяжелый характер Орловского и считая, что девочке нужно иное воспитание, нежели мог дать ей деспотичный отец.
Орловский ненавидел Янку еще за то, что она была девчонкой. Человеку с таким необузданным характером нужен был сын, на котором можно было бы испытывать кулаки и удовлетворять свои бесконечные прихоти. Орловский мечтал о сыне, представлял его себе рослым парнем, полудиким, неутомимым, могучим, как дуб, а тут родилась девчонка. Все бы он простил жене, но этого простить не мог.
Отец сразу отдал Янку в пансион и виделся с нею лишь раз в году, во время летних каникул; рождественские праздники она проводила у родителей матери.
Уже на третий год Орловский с нетерпением ожидал каникул. Он томился на безлюдной станции от одиночества, ни с кем не сближался; однако стоило приехать Янке, как между ними начиналась война.
Янка быстро росла и развивалась, но, зачатая, рожденная и выросшая среди постоянных ссор и скандалов, вскормленная на слезах и жалобах матери, она ненавидела отца, страшилась его издевок. Это породило в ней замкнутость, упрямство. Она бунтовала против отцовского деспотизма и скупости.
От матери Янке осталось несколько тысяч рублей, и отец заявил, что она должна жить процентами с этой суммы; сам же он не собирается давать ни гроша.
После платы за обучение в перворазрядном пансионе, а позднее в гимназии, девушке оставалось так мало на самые необходимые расходы, что она едва сводила концы с концами, стыдилась то драных туфель, то поношенного платья, а иногда ей недоставало какой-нибудь безделушки, и от этого тоже было стыдно. Служащие на станции смеялись над Янкой, и это ее особенно унижало.
Через несколько лет Янку стали побаиваться ее подруги; даже классные дамы часто уступали ее вспыльчивому, как у отца, характеру, не выносившему никаких удил. Она не плакала, не жаловалась, но от несправедливости готова была защищаться кулаками, ничуть не заботясь о последствиях.
Янка числилась самой способной ученицей. Ее откровенно недолюбливали, но вынуждены были признать за ней первенство, которое девушка завоевала, почувствовав превосходство над толпой однокашниц; они относились к ней, дочери чиновника, с высокомерием, смеялись над ее рваными туфлями, платьями и старались держаться от нее подальше. В ответ на насмешки Янка с яростью преследовала этих господских дочек.
Дикая натура развивалась в одиночестве. У Янки была только одна подруга, и та на правах собачонки, встававшей на задние лапки при первом оклике.
Янка никого не любила, и даже мать в ее нелюдимом сердце занимала очень мало места.
– Твой отец такой… Твой отец это сделал! Твой отец подлец! Твой отец… – беспрестанно стонала мать, захлебываясь потоками слез, а то даже впадая в истерику.
Эти припадки вызывали у девочки отвращение и воспитали в ней презрение ко всякой слабости. Зато фигура отца выросла в воображении Янки до огромных размеров. Он представлялся ей злобным, подлым, но в то же время большим и сильным человеком.
После смерти матери, узнав отца ближе, она возненавидела его за тот страх, который прежде перед ним испытывала. На каникулы Янка приезжала в Буковец: тут были густые леса, скалистые горы, стремительные потоки, девственная природа. Все это гипнотизировало и усмиряло буйный нрав Янки. Город она не любила – он напоминал одноклассниц, гимназию и пережитые унижения. Здесь девушка чувствовала себя свободной, несмотря на бесконечные ссоры с отцом: Орловский во время каникул становился невыносимым, а Янка ни в чем не хотела ему уступать. Он сознательно раздражал дочь, вызывая у нее приступы гнева, и безмерно радовался, когда, разъяренная, она становилась похожей на молодую пантеру, готовую в любую минуту броситься на него.
Преклоняясь перед силой, он с горестным наслаждением отмечал, что Янка обладает недюжинным темпераментом, и тогда старика особенно угнетало сожаление: девчонка!
Он открыто говорил дочери, что презирает ее за то, что она женщина и ничего, кроме вязального крючка да книжки, держать в руках не умеет; он показывал дочери свое ружье, но тут же с грустью откладывал его в сторону – ведь только сын мог бы оценить такие вещи.
Словно удары хлыста, эти упреки ложились на душу Янки жгучими рубцами.
Тогда она срывалась с места, как огретый плетью молодой жеребенок, хватала ружье и целыми днями бродила по болотам и лесным чащобам в поисках дичи. Янка так хорошо научилась стрелять, что приносила домой целые связки диких уток и бекасов и с триумфом бросала их под ноги отцу.
Орловский сходил с ума от ярости, чувствуя себя униженным и бессильным против ее силы; он не знал, чем сломить ее, как покорить. Еще обиднее было сознавать, что столько непоколебимого упорства именно в ней, в девчонке!
Случалось, что он испытывал гордость за дочь и горячо защищал девушку перед знакомыми, когда в округе возмущались Янкиными похождениями. Она встречалась людям в лесу, ночью, в дождь, в непогоду, всегда одна, словно кабанчик, отбившийся от стада. Она не стеснялась лазить по деревьям за гнездами или скакать наперегонки с деревенскими мальчишками на неоседланной лошади.
Убегая из дома на целые дни, Янка мечтала о возвращении в пансион, в пансионе же вспоминала Буковец и желанное одиночество.
Так росла девушка до восемнадцати лет. Окончив гимназию, Янка приехала к отцу навсегда.
Внешне она казалась довольной и спокойной, зато в голове роем кружились мысли. Она отдалась мечтам, начались неясные поиски какой-нибудь цели, идеи собственной жизни.
С приятельницей, Хелей Вальдер, красавицей, увлеченной идеалами женской независимости, Янка рассталась. Хеля уехала в Париж на естественный факультет; Янка же не чувствовала ни малейшей тяги к наукам. Ее темперамент требовал более мощных искусов, чего-нибудь такого, что бы захватило ее всю и навсегда.
Янка осталась совершенно одна и невольно стала присматриваться к людям. Местное общество было слишком далеко от ее идеалов и вызывало смертельную скуку. Янке тесно было в родных местах, среди деревенских знакомых с их убогими развлечениями.
Тихая, однообразная жизнь, когда строго по часам вставали, завтракали, обедали и ужинали, с преферансом в четверг у Орловского, в субботу – у помощника, в воскресенье – у смотрителя, – такая жизнь убивала своей размеренностью, душила.
Мужчин Янка избегала – они раздражали ее неприкрытой наглостью, женщины докучали бесконечными сплетнями и жалобами. Все стали ее чураться. О Янке ходили самые нелепые слухи, как о человеке со странностями.
А она тем временем тщетно боролась с собой, пыталась разобраться в своих желаниях, которых не умела даже определить, старалась понять, ради чего живет… Она занимала себя чтением, но этого было мало. Хотелось найти что-то такое, что бы захватило и увлекло. Девушка чувствовала, что со временем это придет, а пока мучилась бесплодными ожиданиями.
Посватался к ней Зеленкевич, владелец деревеньки, отягощенной долгами. Янку рассмешило это предложение, и она откровенно заявила деревенскому «аристократу», что не собирается своим приданым покрывать его долги.
Девушке пошел двадцать первый год, и бесконечное ожидание стало тяготить ее.
Заурядный случай решил Янкину судьбу. В ближнем местечке устроили любительский театр. Выбрали три одноактные пьески, распределили роли, и… дело остановилось: ни одна из дам не захотела играть Павлову в «Мартовском женихе» Близинского. [3]3
Близинский Юзеф (1827–1893) – представитель группы галицийских писателей-реалистов, автор многочисленных драм.
[Закрыть]
Основатель театра, он же режиссер, решил поставить непременно эту пьесу, желая досадить кому-то из соседей, но ни Павлову, ни Евлалию ни одна из дам играть не соглашалась.
Тут вспомнили про Орловскую, все знали, что с пересудами она не считалась. Янка приняла роль Павловой довольно равнодушно, зато Кренская решила тряхнуть стариной и устроила так, что Орловский сам поехал в театр и предложил ее на роль Евлалии…
Репетиции длились почти три месяца, так как несколько раз менялся состав участников. Как обычно бывает в провинциальных театрах, ни одна актриса не хотела играть злых, сварливых старух или служанок, все хотели играть героинь.
Хотя к Кренской Янка относилась сдержанно, не откровенничала и никогда не обращалась к ней с просьбами, репетиции их заметно сблизили. Кренская стала давать Янке уроки сценической игры и была неутомимой наставницей. Именно под ее влиянием Янка заинтересовалась ролью и спектаклем.
Начинающая актриса так вошла в образ и так тонко почувствовала характер героини, что игра получилась очень удачной. Янка так правдиво изобразила крестьянку Павлову, что к концу спектакля зал гремел аплодисментами.
Вот когда девушка почувствовала неистовую, дикую радость от минутного господства над толпой; со сцены она сходила, чуть не плача оттого, что все кончилось, и радуясь появлению чего-то нового и неизведанного…
Кренская тоже произвела фурор! Это была роль, которую она когда-то с успехом играла на профессиональной сцене. В антрактах только и говорили о ней да о Янке.
– Комедиантка! Прирожденная комедиантка! – пренебрежительно перешептывались дамы.
Орловский, которого благодарили и поздравляли с успехом, только отмахивался:
– Был бы у меня сын, не то б еще показал!..
И все же, очень довольный, он пошел за кулисы, погладил Янку по голове, а Кренской поцеловал руку.
– Хорошо, хорошо! Невелика, правда, потеха, но хоть краснеть не пришлось, – скупо похвалил он обеих.
После спектакля Янка еще больше сблизилась с экономкой, и та в минуту слабости рассказала ей о своем прошлом, которое до этого времени тщательно скрывала. Сердце Янки лихорадочно забилось – перед ней раскрылся новый, удивительный и заманчивый мир.
С благоговением слушала она рассказы о сцене, гастролях, триумфах, о яркой жизни актеров. Забыв о горестных минутах прошлого, Кренская увлеченно рисовала перед ошеломленной Янкой лишь самые светлые картины своей жизни. Она достала из сундука пожелтевшие тетради игранных когда-то ролей и, предавшись воспоминаниям, с воодушевлением читала их вслух. Все это волновало Янкино воображение, но не было тем, о чем она мечтала.
Янка играла еще несколько раз, и лихорадочная театральная жизнь понемногу увлекла ее.
Девушка стала внимательно следить за театральной критикой, выискивала в газетах заметки об актерах. Наконец, то ли от скуки, то ли по неосознанному побуждению, она начала читать Шекспира, и это решило ее судьбу. Теперь она нашла и своего героя, и мечту, и смысл жизни – всем этим был театр. С присущей ее натуре одержимостью Янка залпом проглотила всего Шекспира.
Трудно описать, как стремительно возродилась ее душа, в каком бешеном ритме заработало воображение, какой богатой и сильной она себя почувствовала. Ее окружил рой душ злобных и низких, героических и страждущих, но всегда великих, словом – титанов, каких уже мало осталось на свете. Янку пронизывали слова, мысли и чувства столь могучие, что, казалось, она ощущает в себе всю вселенную.
Перечитав несколько раз бессмертные творения Шекспира, Янка сказала себе, что станет актрисой, должна стать ею. Будничные заботы представились ей теперь такими никчемными, а люди такими ничтожными, что девушка не могла понять, как она раньше этого не заметила.
Янка почувствовала себя прирожденной актрисой, невидимое пламя молнией озарило ее, пробудило к жизни; искусство – вот чего она жаждала, к чему так стремилась. Между тем театральная горячка захватывала ее, стремление к необычному возрастало.
Зима уже казалась слишком теплой, снег – скудным, весна тянулась медленно, жара была не знойной, осень – чрезмерно сухой и не по-настоящему пасмурной; хотелось, чтобы краски были ярче, ощущения – сильнее и чтобы все приняло титанические размеры: красота стала бы беспредельной, зло – преступлением.
– Мало! Еще! – повторяла Янка в осеннюю непогоду, когда вихрь с шумом гнул буки и их красные листья кровавыми пятнами ложились на землю, а дождь лил не переставая; дороги, канавы и низины стояли под водою, а ночи пугали чернотой и яростью стихии.