Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
– «Заработайте», – повторила Янка, остановившись перед Большим театром. Она не заметила, как оказалась здесь.
Серая громада здания погружалась в ночной сон, мрачные силуэты колонн вырисовывались в темноте.
Окинув взглядом каменную громаду, Янка пошла дальше.
Нестерпимая боль раскаленным обручем сдавила голову: Янка чувствовала себя такой измученной, что ей хотелось сесть где-нибудь у водосточной трубы и уже не вставать. Положение казалось таким безвыходным, что она готова была отдаться первому встречному, лишь бы тот пожалел ее, лишь бы избавиться от мучительного состояния, от умирания, какое она в себе ощущала.
Янка брела по улицам, не зная, что делать, куда деться; ночной холод, тишина и смертельная усталость вызывали необъяснимую боль. Перед глазами мелькали блики, возникали странные видения. Она уже не могла сообразить, где она, что с ней. Чувствовала лишь одно – больше ей не выдержать.
– Что делать? – снова спрашивала она себя, глядя в пространство.
Лишь тишина засыпающего города и безмолвие синего неба были ей ответом.
Янке казалось, будто она стремительно катится куда-то по склону: летит, падает, а где-то там, в конце пути, маячит распростертый труп Недельской.
«Смерть! – эхом отзывалось в ее голове. – Смерть!» Янка всматривалась в мертвое строгое лицо старухи, со слезами, застывшими на щеках, и тревога сменилась чувством глубокого покоя.
Янка огляделась вокруг, пытаясь понять, отчего стоит такая тишина. Она вспомнила об отце, о театре, о себе как о чем-то очень далеком, что когда-то видела или о чем только читала.
– Что же дальше? – вслух спрашивала себя Янка, очутившись дома; она не могла представить себе своего завтра.
– В таком положении я не могу оставаться в театре, не могу быть нигде. Что же дальше? – этот вопрос, возникавший помимо ее воли, как удар молота отдавался в голове.
Наступил день и залил комнату мутным светом, а Янка с глубоко впавшими глазами все еще сидела на прежнем месте и красными от жара губами шептала, бессмысленно уставившись в окно:
– Что дальше? Что дальше?
XI
Сезон кончился.
Цабинский уезжал в Плоцк с новой труппой: самые лучшие силы забрал у него Топольский, остальные разбрелись по другим театрам.
В кондитерской на Новом Святе Кшикевич, порвавший с Чепишевским, собирал людей для своей труппы. Станиславский тоже пытался сколотить свою.
Топольский намеревался отправиться с труппой в Люблин.
Летний театр заполнила гробовая тишина. Сцена была заколочена досками, уборные и двери заперты, на верандах валялись поломанные кресла и всякий хлам.
С деревьев осыпались листья, тоскливо шелестели на ветру обрывки афиш.
Сезон кончился.
Никто уже не заглядывал в театр, готовились в путь перелетные птицы, и только Янка еще по привычке приходила взглянуть на пустой зал.
Цабинская написала ей письмо, в котором просила непременно зайти к ней. Янка пошла. Там уже собирались в дорогу. В комнатах стояли огромные сундуки, корзины, множество различных театральных принадлежностей вместе с матрацами и тюфяками лежало на полу; весь хаос кочевой жизни еще с порога бросался в глаза.
В комнате Цабинской Янка уже не увидела ни венков, ни мебели, ни кровати с пологом; остались только голые стены с отбитой штукатуркой; там, где еще совсем недавно висели картины, теперь были лишь следы от вырванных крюков. Посреди комнаты стояла огромная корзина; няня, измученная хлопотами, укладывала в нее гардероб Пепы. Цабинская с папиросой во рту давала указания, то и дело покрикивая на детей, которые, разыгравшись, катались по матрацам и разбросанной на полу соломе.
Янку Цабинская встретила с наигранным радушием.
– Здесь такая пыль, просто невыносимо. Няня, осторожней, помнутся платья. Идемте на улицу, – обратилась она к Янке, надевая плащ и шляпу.
Они вышли, Цабинская потянула Янку в свою кондитерскую и там за чашкой шоколада долго извинялась за мужа.
– Поверьте мне, директор был тогда раздражен, он не думал, что говорит. И ничего удивительного: так старается, отдает в заклад собственные вещи, лишь бы труппа ни в чем не нуждалась, и вдруг Топольский подстраивает такие штучки, разбивает труппу. Тут и святой потерял бы терпение, да к тому же Топольский сказал ему, что вы едете с ними.
Янка ничего не ответила, ей было уже все равно. Но когда Цабинская попросила, чтобы Янка сию же минуту шла упаковывать вещи – после обеда они выезжают в Плоцк и пришлют за ней извозчика, она, не колеблясь, сказала:
– Благодарю вас за вашу доброту, но я не поеду.
Не поверив своим ушам, Цабинская воскликнула:
– Как, вы получили ангажемент! Но где?
– Нигде. Я совсем не буду играть.
– То есть как? Бросаете сцену, вы, с вашим талантом?
– Наигралась досыта, – с горечью ответила Янка.
– Не вините в этом меня: вы первый год на сцене, вам нигде бы не дали сразу больших ролей.
– О! Я уже больше не стану их добиваться.
– А я полагала, что в Плоцке вы будете жить вместе с нами, так было бы лучше для вас и для моей девчурки. Подумайте хорошенько, я обещаю давать вам роли.
– Нет, нет! Достаточно натерпелась я нужды, у меня не хватит сил переносить это дальше, и вообще я не могу, не могу, – едва слышно повторила Янка со слезами на глазах: предложение Цабинской, как луч света, возродило надежду на будущее, пробудив на мгновение прежний огонь, мечты о победах; но Янка тут же вспомнила о своем положении, о страданиях, которые ждут ее, и еще решительней добавила:
– Не могу, не могу! – И слезы неудержимо покатились по ее щекам; Цабинская, придвинувшись к ней, с участием спросила:
– Ради бога, что с вами? Скажите мне, может быть, я сумею помочь?
Янка покраснела, молча пожала Цабинской руку и поспешно вышла из кондитерской. Ее душили слезы, душила жизнь.
Вскоре к ней пришел Станиславский и стал уговаривать поехать с ним в провинцию. Он основал труппу из восьмидесяти человек, отдавал Янке первые роли, обещая несомненный успех в небольших городах. Он перечислил всех, кого ангажировал к себе: в основном это была молодежь, начинающие актеры, полные сил, огня и таланта. Станиславский надеялся, что это будет драматическая школа, и он поведет всех дорогой подлинного искусства, будет учителем и отцом, воспитает настоящих мастеров, достойных театра и его лучших традиций.
Янка решительно отказалась. Искренне поблагодарив за участие, какое ей старый актер оказывал летом, Янка очень тепло, словно навсегда, распрощалась с ним.
Когда Станиславский ушел, Янка решила свести с жизнью счеты. Она еще не сказала себе – умру! Если бы даже кто-то угадал в ней подобные мысли, она бы искренне запротестовала, но эти мысли, еще не отчетливые и неосознанные, уже зародились.
В час, когда уезжали Цабинские, Янка пошла на пристань.
Она стояла на мосту и смотрела на удаляющийся пароход, на серые волны Вислы, с плеском бившиеся об устои моста, на затуманенный осенней мглой горизонт. Ее охватила такая странная тоска, что, казалось, нет сил ни пошевелиться, ни оторвать от воды взгляда.
Наступала ночь, а Янка все еще стояла, глядя в пустоту; ряды фонарей на набережной светились в сумраке, отливая золотым блеском и бросая на подвижную зеленоватую поверхность воды бледные дрожащие пятна. Сзади наплывал шум города, извозчики с грохотом проносились по мосту, звонили трамваи, со смехом проходили люди, где-то звучала мелодия песенки, слышались игривые звуки шарманки, наплывали теплые порывы ветра, сменялись холодным дыханием водной глубины, и все это как бы отражалось от нее, словно от полированной поверхности камня.
Вода внизу причудливо меняла свои краски, она была то совсем черной, то вдруг появлялись на ней какие-то отблески, красные языки пламени, фиолетовые полосы, желтые лучи. Там, должно быть, жизнь была полнее и лучше: весело перешептывались волны, разбиваясь об устои моста, о каменные набережные, с безудержным хохотом сливались, громоздились одна на другую и катились дальше. Янке казалось, будто она слышит их беззаботный смех, призывы и радостные голоса.
– Что вы тут делаете?
Янка вздрогнула и медленно обернулась. Сзади стояла Вольская и с тревожным любопытством наблюдала за Янкой.
– Ничего, смотрю, – тихо ответила та.
– Идемте, здесь нездоровый воздух, – сказала Вольская, взяв Янку под руку: в потускневших глазах Янки она безошибочно угадала мысль о самоубийстве.
Янка позволила себя увести. Они обе долго молчали, затем Янка едва слышно спросила:
– Вы не уехали?
– Не могла. Знаете, мой Янек снова расхворался. Доктор запретил поднимать его с кровати, да и самой мне ясно – это может его погубить, – с тоской в голосе пояснила Вольская. – Пришлось остаться; что делать, не отдавать же его в больницу. Если суждено чему случиться, так умрем оба, одного не оставлю. Доктор говорит, есть надежда, что он поправится.
Янка с каким-то странным чувством всматривалась в лицо женщины, изможденное, но светившееся такой огромной любовью. Вольская была одета как нищая: темный, весь в пятнах плащ, серое изношенное платье, порыжевшая шляпа, черные заштопанные перчатки, вылинявший зонтик, и на фоне этого убожества, как солнце, светилась любовь к ребенку. Мать ни с чем не считалась: что не касалось ребенка, не имело для нее никакого смысла.
Янка шла рядом, с восхищением глядя на эту женщину. Она знала ее историю.
Девушка из богатой, интеллигентной семьи влюбилась в актера и то ли по этой причине, то ли из любви к театру поступила на сцену. Вскоре любовник ее бросил, и начались дни испытаний, нужды, унижения, но бросить сцену она уже не смогла, а теперь всю свою любовь, все надежды обратила на сына, который тяжело болел с самой весны.
«Откуда у нее берутся силы?» – думала Янка.
– Что вы сейчас делаете?
Вольская вздрогнула, легкий румянец пробежал по исхудавшему лицу, губы ее задрожали.
– Пою… Что же мне оставалось делать, надо ведь жить, надо лечить Янека, надо… Мне ужасно стыдно, но надо. Ах! доля моя, доля!
– Но я ничего не понимаю. – Янка удивилась, почему Вольская стыдится петь.
– Панна Янина, обещайте, что не скажете никому ни слова, хорошо? – со слезами в голосе попросила Вольская.
– Ну конечно, обещаю, да и кому рассказывать, я же совсем одна.
– Пою в ресторане на Подвалье, – тихо, чуть ли не скороговоркой сообщила Вольская.
– В ресторане! – прошептала Янка и от неожиданности остановилась.
– А что мне оставалось делать? Ну скажите, что? Нужно ведь есть, где-то жить… А чем я могу заработать? Шить я не умею. Дома немного играла на рояле, немного говорила по-французски, но этим, пожалуй, и гроша не заработаешь. Нашла в «Курьере» объявление: требуются певицы, и вот пою. Платят мне рубль в день, питание и… но… – Слезы помешали ей говорить, Вольская схватила Янкину руку и лихорадочно стиснула ее. Та ответила пожатием, и они молча пошли дальше.
– Пойдемте со мной, мне будет легче, хорошо?
Янка согласилась.
Они вошли в ресторан «Под мостом» на Подвалье. Это был узенький садик с несколькими хилыми деревцами. Рядом с входом – колодец. Слева из-за беленого забора торчали балки – там находился, по-видимому, дровяной склад. Керосиновые фонари тускло освещали сад. Десятка три белых лакированных столиков да стулья грубой работы составляли всю обстановку ресторана. Справа был расположен одноэтажный флигель, над которым висела кровля соседнего дома. Прямо перед входом вздымалась неоштукатуренная с решетчатыми оконцами задняя стена бывшего дворца Кохановских, построенного на углу Медовой и Капитульной улиц.
Возле забора – небольщая в виде ниши эстрада с полотняной крышей, с двух сторон открытая для публики и обитая внутри дешевой голубой бумагой с серебряными звездами.
Возле дряхлого рояля коптили керосиновые горелки. Тапер с седой взлохмаченной бородой, в засаленном сюртуке, подергивая головой и плечами, равнодушно молотил по клавишам дряхлого рояля. Летний ресторан был заполнен мещанами и ремесленниками.
Янка и Вольская пробрались к флигелю, где находится гардероб, разделенный красным кретоном на две половины: мужскую и дамскую.
– Я жду! – раздался чей-то хриплый, испитой голос из-за перегородки.
– Можете начинать, я сейчас выйду, – ответила Вольская, торопливо облачаясь в какой-то странный красный костюм. Через несколько минут она была уже готова.
Янка села напротив эстрады. Вольская, возбужденная от спешки, застегивая последние пуговицы, появилась на эстраде и глубоким реверансом приветствовала публику. Музыкант ударил по желтым клавишам, и зазвучала песня:
На пенечке меж дубами,
Не беда, что невелички,
Голубочки целовались —
Две веселых птички.
Это была старая сентиментальная песенка из «Краковчан и горцев», [39]39
«Краковчане и горцы» – точнее «Мнимое чудо, или Kpaковчане и горцы» (1794) – комическая опера Войцеха Богуславского.
[Закрыть]часто перебиваемая криками «браво», стуком кружек, звоном тарелок, хлопаньем дверей, выстрелами в тире. Фонари рассеивали мутный, грязный свет; девицы в белых фартуках, с кружками в руках, протискивались между столиками, громко пересчитывали деньги, со звоном бросали сдачу, кокетничали с посетителями, то и дело отпускали циничные шутки в ответ на ухаживания. Грубые остроты, которым вторил громкий гогот, сыпались со всех сторон.
Публика очень своеобразно выражала свое поощрение певице: захмелевшие слушатели кричали, отбивали такт кружками и тросточками. Иногда ветер заглушал пение, с шумом гнул жалкие деревца, сыпал пожелтевшие листья на головы посетителей и на эстраду.
Телка раз от нас сбежала… —
пела Вольская. Ее красный шутовской наряд с глубоким вырезом на груди выделялся ярким пятном на голубом фоне раковины, подчеркивая худое, сильно накрашенное лицо, впавшие, подведенные глаза и заостренные, как у покойника, черты. Певица тяжело покачивалась в такт песенке:
Такой любовью воспылала,
Что Стаха я к груди прижала.
Голос ее звучал глухо и, словно какое-то ворчание, вливался в пьяный гомон.
Пение сопровождалось грубым хохотом публики. Хриплые крики «браво» вперемежку с пьяной икотой щедро сыпались на эстраду. Не жалели для певицы и насмешек.
Но она ничего не слышала и пела, равнодушная ко всему, машинально выдавливая из себя звуки, слова, жестикулируя, как загипнотизированная, и только время от времени искала Янкиного взгляда, будто умоляя посочувствовать ей.
Янка сидела бледная. Пропитанный алкоголем воздух, пьяный угар вызывали в ней тошноту и отвращение.
«Лучше умереть, – думала она. – Нет, я не стала бы их забавлять, плюнула бы им в глаза, отхлестала бы себя по щекам, а потом хоть в Вислу!»
Вольская кончила петь, и ее партнер, в крестьянском костюме, с нотами в руках, стал обходить посетителей. Он выслушивал циничные насмешки, омерзительно грубые остроты с неизменной улыбкой закоренелого пропойцы и униженно кланялся, благодаря за гроши, которые бросали ему на ноты.
Вольская, прищурив глаза, стояла возле рояля и нервно теребила золотую оборку на платье. С тоской и болезненным напряжением она пересчитывала про себя медяки, которые партнер положил перед ней на нотах. Музыкант снова ударил по клавишам, и теперь они вдвоем, сонно пританцовывая, начали петь на мотив краковяка комические куплеты.
Янка едва дождалась конца, и, даже не поделившись своим впечатлением от всего увиденного, попрощалась с Вольской и почти убежала из сада, от этой публики и этого унижения.
Весь следующий день она не выходила из дому, ничего не ела, ни о чем не думала; она лежала на кровати и, бессмысленно глядя в потолок, следила глазами за последней сонной, полумертвой мухой.
Вечером пришла Совинская, села на сундук и напрямик, без предисловий заявила:
– Квартира уже сдана, завтра отправляйтесь себе с богом; вы задолжали пятнадцать рублей, извольте за это отдать свои тряпки, вернете долг – получите все обратно.
– Хорошо, – ответила Янка, глядя на нее так спокойно, будто та не сказала ничего особенного. – Хорошо, отправлюсь себе с богом! – добавила она еще тише и поднялась с кровати.
– Ну, я думаю, все устроится. И вы еще проездом ко мне заглянете, – сказала Совинская, и ее круглые глаза загорелись нескрываемой ненавистью.
– Хорошо, – снова повторила Янка и принялась ходить по комнате.
Совинская, не дождавшись ответа, вышла.
– Конец! – прошептала Янка, и в ее мозгу всплыла отчетливая неотвратимая мысль о смерти.
«Что такое смерть? Забытье, забытье!» – отвечала она сама себе, мысленно всматриваясь в неведомую, мрачную, открывавшуюся перед ней бесконечность.
– Да, забытье, забытье! – снова повторяла Янка и сидела не шевелясь, уставившись на пламя лампы.
Наступала ночь, дом затихал, один за другим гасли огни в длинных рядах окон, тишина сгущалась, все утопало в сонном покое, и только у ворот время от времени раздавался звонок да с улицы доносился стук проезжающих пролеток.
Постепенно прояснился горизонт, обозначились очертания крыш; Янка очнулась, осмотрелась вокруг и вся встрепенулась; вскочив со стула и подталкиваемая какой-то неясной мыслью, странно осветившей ее глаза, она быстро направилась к двери; треск щеколды пронзил Янку необъяснимым страхом: она вся затрепетала и, опершись о косяк, тяжело дыша, остановилась; затем сняла ботинки, уже смелее, но очень осторожно прошла через прихожую и очутилась в большой комнате, прилегающей к кухне. Эта комната была и столовой и мастерской, а ночью служила спальней для учениц. Воздух здесь был спертый. Протянув вперед руки, сдерживая дыхание, Янка пробиралась к кухне, секунды казались ей вечностью. Иногда она останавливалась, пыталась подавить в себе дрожь, прислушивалась к посапыванию спящих и, плотно сжав зубы, шла дальше. От напряжения и страха на лице выступили крупные капли пота, где-то в горле ощущалось замедленное и болезненное биение сердца. Двери в кухню были приоткрыты; Янка, как тень, проскользнула туда и вдруг споткнулась о кровать, стоявшую возле самого порога. Янка оцепенела от ужаса и замерла, некоторое время она стояла, не спуская глаз с кровати, стараясь не дышать и боясь пошевельнуться; затем, собрав весь запас мужества, решительно направилась к кухонным полкам. Ощупывая по очереди все банки, Янка нашла наконец плоский четырехгранный флакон с уксусной эссенцией; она приметила его еще раньше. Она так порывисто схватила его, что нечаянно уронила жестяную крышку и та со звоном покатилась по полу. Янка съежилась, как под ударом, наклонила голову, звон жестянки отдался в ее мозгу громовым эхом, как будто на нее обрушилось небо.
– Кто там? – спросила кухарка, разбуженная шумом. – Кто там? – повторила она уже громче.
– Это я… пришла напиться, – помедлив, ответила Янка сдавленным голосом и прижала к груди флакон. Кухарка пробормотала что-то невнятное и больше уже не отзывалась. Янка, гонимая необъяснимой сверхъестественной силой, уже не заботясь о том, что кто-то ее услышит и проснется, побежала в свою комнату, заперлась на ключ и еле живая упала на кровать. Она дрожала всем телом так, что, казалось, вот-вот разорвется сердце; Янка не чувствовала, как по лицу струйками сбегают слезы. От слез стало легче, и она уснула. Утром снова явилась Совинская и, распахнув двери, грубо приказала убираться. Янка торопливо оделась и, не говоря ни слова, ушла в город.
Она бродила по улицам, бездомная, с таким чувством, будто ее все глубже и глубже затягивает омут. Пройдя Новый Свят и Уяздовскую аллею, Янка очутилась возле пруда в Лазенках.
Деревья поникли, пожелтевшие листья золотистым ковром устлали дорожки. В воздухе стояла тишина осеннего дня, время от времени с чириканьем пролетала стайка воробьев, да лебеди с жалобным криком били крыльями по мутно-зеленой глади воды, похожей на полинявший бархат.
Желтая безжалостная осень усыпляла все живое: от ее холодного прикосновения высыхали и опадали листья, чернела трава, а последние астры склоняли мертвые головки и, как предсмертные слезы, роняли капли росы.
– Смерть, – прошептала Янка, зажав в руке флакон. Она села на скамейку, может быть, на ту самую, где сидела весной. Янке казалось, что она засыпает, мысли исчезали, уходило сознание, она уже ничего не видела и не чувствовала.
В ней все умирало, как в природе, которая, угасая, испускает последний вздох. Отрадное чувство тишины и покоя наполнило сердце; все осталось позади – нужда, разочарования, борьба, будто обескровленное бледным осенним солнцем, все тускнело, бледнело и рассыпалось; нет, она этих мук не знала, никогда не страдала…
Янка почувствовала себя такой же ничтожной и жалкой, как тот след на воде, что остается от лебединой груди, – вот он сейчас разойдется и, слегка подрагивая, пропадет. Казалось, будто она замкнулась в себе, съежилась, как листок, застрявший на шипах ограды; он шелестит едва слышно, дрожит, вот-вот упадет, легкий ветерок дунет и сбросит его туда… в пропасть… в небытие… Вот она превратилась в паутинку, взлетает с травы, поблескивающей нитью плывет в воздухе, растягивается и растягивается, волокна становятся все тоньше, истончаются до бесконечности… Янка ощутила жалость к самой себе и растрогалась до слез.
– Бедная! Несчастная! – шептала Янка, будто это вовсе не она страдала, а кто-то другой, а она сама лишь сочувствовала и разделяла чужое горе. Спазмы невыразимой боли сжимали сердце, муки становились все нестерпимее.
Душа ее металась в такой муке, что Янка уже не в силах была понять, какие беды ее одолели, какие несчастья поразили, почему она плачет и кто она такая?
– Смерть, – как эхо, повторила Янка, и это слово болью отозвалось в ее голове, и на глазах снова выступили слезы. Сама не зная зачем, она остановилась перед пляшущим сатиром.
От дождя его каменное тело стало темным, пряди волос, переплетенные как цветы гиацинта, порыжели, лицо, изборожденное потоками воды, будто вытянулось за эти месяцы; лишь в глазах, как тогда, весной, искрился язвительный смех, кривые ноги все так же корчились в бешеном танце.
– Эвоэ! Эвоэ! – казалось, пел он, потрясая флейтой, смеялся и глумился над всеми, задорно поднимая к солнцу голову, которую, как венок Бахуса, обрамляли опавшие листья.
Янка долго смотрела на него, но так ничего и не вспомнив, пошла дальше.
На Новом Святе, в одной из дешевых гостиниц, она сняла номер, попросила чернил, почтовой бумаги и конверт, заперлась и написала два письма: одно, короткое, печально-ироническое – отцу; другое, большое, совершенно спокойное – Глоговскому; обоих она уведомляла о своем самоубийстве. Затем четким почерком вывела адреса и положила конверты на видное место.
После этого не спеша достала из кармана флакон, откупорила, посмотрела жидкость на свет и, не раздумывая, выпила до дна…
Вдруг она раскинула руки, на какой-то момент на иссиня-бледном лице блеснула тревога, глаза, испуганные беспредельной пустотой, закрылись, и Янка упала навзничь, корчась от страшной боли.
Несколько дней спустя Котлицкий, вернувшись из Люблина, где он вместе с Топольским устраивал дела новой труппы, сидел в кондитерской и просматривал газеты; в рубрике происшествий он случайно прочитал:
«Самоубийство актрисы.
Во вторник в гостинице на Новом Святе коридорные услышали стоны, доносившиеся из номера, который за час до этого сняла неизвестная женщина. Взломав двери, они увидели страшную картину.
На полу в судорогах извивалась молодая красивая женщина. Из писем, оставленных несчастной, стало известно, что это некая Орловская, хористка труппы, дававшей в прошлом сезоне, под руководством Цабинского, спектакли в летнем театре.
Вызвали доктора; женщину без сознания доставили в больницу «Младенец Иисус». Больная находится в тяжелом состоянии, однако есть еще небольшая надежда. Орловская отравилась уксусной эссенцией, бутылка из-под которой была найдена в номере. Причина этого отчаянного шага неизвестна. Следствие продолжается».
Котлицкий перечитывал заметку несколько раз, бледнел, морщился, нервно теребил усы, читал снова и наконец, скомкав газету, со злостью бросил ее на пол.
– Комедиантка, комедиантка! – кусая губы, прошептал он с презрением.