Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Суфлируй! Суфлируй!
Хор начал сбиваться, из-за кулис кто-то громко подавал слова несчастной песенки, но Гляс, вспотевший, красный от злости и возбуждения, повторял все то же: «Моя прекрасная Роза!», уже ничего не слыша и не понимая, что творится вокруг.
– Суфлируй! – прошипел он еще раз с отчаянием: в оркестре и в публике уже сообразили, в чем дело, послышались смешки.
Гляс пнул Добека в лицо и вдруг застыл на месте, бессмысленно уставившись на публику.
Суфлер, получив удар в зубы, схватил актера за ногу.
– Смотри, сынок, не брыкайся! – шептал Добек, вцепившись в ногу врага так, что тот не мог пошевелиться. – Понадеялся на авось! Размалевал Добека, и Добек в долгу не останется. Теперь мы квиты.
Положение спасли Хальт и Качковская, начав следующий номер.
Добек отпустил ногу Гляса, спрятался поглубже в будку и, как ни в чем не бывало, продолжал суфлировать по памяти, добродушно улыбаясь хористкам и Цабинскому, грозившему из-за кулис.
Янка не успела толком сообразить, что произошло на сцене, как вдруг увидела Гжесикевича с огромным букетом в руках.
Он сел на прежнее место, а когда хор снова вышел на авансцену, Гжесикевич встал, подошел совсем близко к рампе и бросил цветы к ногам Янки; потом он неторопливо повернулся, прошел через зал и исчез, совсем не заботясь о том, какое произвел впечатление.
Янка подняла цветы и спряталась от взглядов публики за спины хористок.
– Записка есть? – шепнула Зелинская.
– Поищите в середине, в цветах, – подсказала другая.
Искать Янка не стала, но почувствовала к Анджею глубокую благодарность.
Со сцены она убежала, не обращая внимания на бурную баталию между Глясом и Добеком, разразившуюся после того, как опустился занавес.
Гляс подпрыгивал от злости, а Добек не спеша натягивал пальто и насмешливо цедил:
– Око за око. Сладка месть сердцу человеческохму.
Накануне Гляс споил его и пьяного с помощью Владека загримировал под негра. Протрезвев, Добек вышел из пивной и преспокойно направился в театр, ничего не подозревая о своем перевоплощении. За кулисами над ним вдоволь посмеялись. Добек поклялся отомстить и сдержал слово; нужно было еще рассчитаться с Владеком.
Взбешенный Цабинский обрушил на Гляса поток брани, но тот даже не отозвался, глубоко удрученный своим провалом.
Когда Янка, уже одетая, ожидала Совинскую, чтобы вместе отправиться домой, к ним подошел Владек и учтиво спросил:
– Разрешите проводить вас?
– Я иду с Совинской, вам ведь в другую сторону…
– Совинская просила передать, чтоб вы ее не ждали, она в дирекции и вернется не раньше чем через час…
– Ну что ж, идемте.
– Может, вам мешает букет? Я могу понести, – предложил Владек, протягивая руку к цветам.
– О нет! Благодарю.
– Дорогой подарок! – сказал тот и многозначительно улыбнулся.
– Мне неизвестно, сколько он стоит, – возразила Янка холодно, совершенно не проявляя интереса к разговору.
Владек рассмеялся, потом заговорил о матери и наконец спросил:
– Не заглянете ли вы к нам? Мама больна, уже несколько дней не встает с постели…
– Мама больна? Я сегодня видела ее в театре.
– Не может быть! – воскликнул он, не на шутку растерявшись. – Даю слово, я был уверен… Мать говорила, что уже несколько дней не встает… Она что-то подстраивает… – добавил он мрачно.
Недельская неустанно шпионила за сыном, она всегда хотела знать, с кем у него роман, и очень боялась, что Владек женится на какой-нибудь актрисе.
Возле самых ворот он с величайшим почтением распрощался с Янкой, сказав, что должен бежать к матери и справиться о ее здоровье.
Как только Янка скрылась, он снова вернулся в театр, отыскал там Совинскую, и они долго о чем-то разговаривали. Старуха снисходительно посматривала на собеседника и обещала помочь.
Затем Владек помчался к Кшикевичу, там часто устраивались картежные вечера, на которых всегда был кто-нибудь из публики.
Янка, войдя в свою комнату, поставила цветы в воду, а ложась спать, еще раз взглянула на розы и прошептала:
– Добрая душа!
VIII
– Пожалуйте, уведомление! – сказал Вицек, обращаясь к Янке.
– И что же там?
– Чтение пьесы или что-то в этом роде! – ответил тот, обшаривая глазами комнату.
Янка расписалась на уведомлении – режиссер созывал всю труппу к двенадцати часам дня на чтение пьесы Глоговского «Хамы».
– Шикарный букет! – сказал Вицек, посматривая на цветы в вазе. – Можно было бы сплавить.
– Говори толком, чего ты хочешь, – сказала Янка, возвращая подписанное уведомление.
– Можно еще продать букет, если б вы его дали мне.
– Кто же продает такие букеты и кто покупает?
– Ой, какая вы еще деточка! Другие, как получат цветы, сразу продают их цветочнице, та по вечерам в… саду торгует… Ого! Сколько на них можно еще заработать, если мне их…
– Нет уж… Вот возьми и ступай!
Вицек взял дарованный рубль, раболепно поцеловал Орловской руку и выбежал.
Янка сорила деньгами неосмотрительно.
После ухода Вицека она сменила воду в вазе с цветами и едва поставила их на столик, как явилась Совинская с завтраком.
Сегодня старуха прямо-таки сияла; бесцветные, круглые глаза ее светились необычной доброжелательностью. Янка смотрела на нее с удивлением.
Совинская поставила кофе на стол и, указав на букет, с улыбкой заметила:
– Красивые цветы! От того господина?..
– Да, – ответила Янка.
– Я знаю кое-кого, кто с большим удовольствием присылал бы такие каждый день, – как бы невзначай начала Совинская и принялась подметать комнату.
– Цветы?
– Ну… и кое-что поценнее, если б вы это принимали.
– Скажите этому человеку, что он наивен и совсем не знает меня…
– Ах, милая, от любви каждый глупеет.
– Возможно! – отвечала Янка коротко, но слушала внимательно, предчувствуя какое-то предложение.
– Не догадываетесь, о ком речь?
– Меня это совершенно не интересует.
– Вы его хорошо знаете…
– Благодарю вас, но я не нуждаюсь ни в какой информации.
– Пожалуйста, не сердитесь. Что же в этом плохого? – не унималась Совинская.
– Да, вы так думаете?
– Я же добра вам желаю, как дочери родной.
– Желаете мне, как родной дочери? – спросила Янка, отчеканивая каждое слово и глядя на Совинскую в упор.
Та не выдержала взгляда, опустила глаза и молча вышла из комнаты, но за дверью остановилась и погрозила в Янкину сторону кулаком.
– Подожди! Святая! – прошипела она с ненавистью.
День был пасмурный и холодный, не переставая моросил дождь, тротуары покрылись толстым слоем грязи, по небу медленно ползли серые тучи, предвестники осени.
В театре Янка застала лишь Песя, Топольского и Глоговского. Глоговский, улыбаясь, подошел к ней и протянул руку:
– Добрый день! Я вчера думал о вас, и вы меня непременно должны поблагодарить за это.
– Спасибо! Но все же очень любопытно…
– Я не думал плохо, нет… Не думал так, как думает наш брат о таких красивых женщинах, нет, пусть я сдохну, нет! Я думал… Бог ты мой! Никак не вылезти из «я думал»… Откуда в вас столько силы? Откуда?
– Должно быть, оттуда же, откуда и слабость: врожденное, – ответила Янка усаживаясь.
– Наверно, у вас есть какой-то пунктик и вы, уцепившись за него, идете вперед, – вмешался Топольский. – И у этого пунктика желто-рыжие волосы, около десяти тысяч рублей годового дохода, пенсне и…
– И можешь не кончать! Глупость сказать никогда не поздно – она не старится, – прервал Глоговский Топольского.
– Четыре коньяка! Вы ведь тоже выпьете с нами?
– Благодарю! Никогда не пила и не пью.
– Но тут просто необходимо… хотя бы пригубить. Пусть это будет началом поминок по моей пьесе.
– Преувеличение! – буркнул Песь.
– Увидим! Что ж, господа, еще по одной… на помин души! – Глоговский снова разлил коньяк по рюмкам.
Он смеялся, острил, приглашал входивших актеров в буфет, шутил, но чувствовалось, что под этой деланной веселостью кроются беспокойство и неуверенность в успехе.
На веранде стало шумно: Глоговский каждого угощал, и все было бы очень хорошо, если бы не плохая погода, – она явно портила настроение.
Цабинский то и дело смотрел на небо; сняв цилиндр, он озабоченно почесывал голову; директорша ходила мрачная, как осенний день; Майковская метала огненные взгляды на Топольского, ей не терпелось устроить ему сцену, губы у нее посинели, глаза были красны не то от слез, не то от бессонницы. Гляс тоже бродил как отравленный. После вчерашнего провала он не рассказал еще ни единого анекдота; Разовец рассматривал в зеркале свой язык и жаловался жене Песя; даже Вавжецкий был не в настроении, в чем он и не замедлил признаться.
Сонливость разлилась в воздухе, всех заразила скука.
– Половина первого… Пошли читать, – сказал Тобольский.
Выдвинули на середину сцены стол, расставили стулья, и Топольский, вооружившись карандашом, начал чтение.
Глоговский не стал садиться, он ходил, описывая огромные круги вокруг стола, и всякий раз, приближаясь к Янке, шепотом делился с ней своими впечатлениями, та вполголоса смеялась, а Глоговский снова отходил. Он явно нервничал: то сдвигал шляпу на затылок, то ерошил волосы, курил одну папиросу за другой; все это, однако, не мешало ему внимательно наблюдать за происходящим.
Дождь не прекращался, вода ручейком текла из водосточных труб. День тусклым светом заливал сцену. Было так тоскливо, что будучи не в силах усидеть спокойно на месте, актеры начали перешептываться. Гляс пытался попасть окурками Добеку в нос, а Владек потихоньку дул в голову дремавшей Мировской. Из гардероба доносился визг пилы и стук молотка: это машинист сцены мастерил на вечер подставки.
– Пан Глоговский, здесь нужно немного сократить, – замечал время от времени Топольский.
– Пожалуйста! – отвечал Глоговский, не прекращая своей прогулки.
Шум становился все громче.
– Каминская, идешь со мной в Налевки? Хочу купить себе отрез на платье.
– Хорошо, заодно посмотрим осенние плащи.
– Это что будет? Вставка? – спросила Росинская у жены Песя, усердно орудовавшей вязальным крючком.
– Да. Смотрите, какой красивый рисунок. Директорша дала образец.
Потом ненадолго установилась тишина, отчетливо зазвучал спокойный, звучный голос Топольского. С улицы доносились хлюпанье дождя и скрежет пилы.
– Дай папиросу, – обратился Вавжецкий к Владеку. – Выиграл вчера?
– Проигрался, как всегда. Понимаешь, – зашептал Владек, пододвинувшись ближе, – поставил на четверку двадцать пять рублей. Удвоил ставку – выиграл. Опять удвоил – мое! Котлицкий предлагает скинуть половину. Отказываюсь. Все бросают играть – запахло жареным. Тяну дальше: шестой раз, седьмой, восьмой, десятый – мое! Остальные только смотрят. Котлицкий злится – уже три сотни моих; тяну одиннадцатый – мое! Все кричат мне, чтобы снял половину! Не желаю! Тяну двенадцатый раз – и срезался. Несколько сот рублей псу под хвост, вот не везет, а? Есть тут у меня одна идея.
Он наклонился и стал с таинственным видом шептать что-то Вавжецкому на ухо.
– Ну, как с квартирой? – спросил Кшикевич у Гляса, угостив его папиросой.
– А ничего! Живу как жил.
– Платишь?
– Нет, но придется! – отвечал комик, прищуривая глаз.
– Слушай, Гляс! Цабинский, кажется, покупает дом в Лешне.
– Сказки! А то, ей-богу, тут же переехал бы к нему жить в счет заработка. Только все пустое! Где ему взять столько денег?
– Чепишевский видел его с агентами по продаже недвижимости.
– Няня! – позвала Цабинская.
Няня торопливо шла, неся в фартуке какое-то письмо.
– Это не я, это Фелька разбила зеркало, она целилась бутылкой в подсвечник, а попала в зеркало… Бац! – и тридцать рублей к счету. Ее толстяк даже сморщил физиономию.
– Не ври! Я была не пьяная: хорошо помню, кто разбил.
– Помнишь? – А ты забыла, как прыгала со стола, потом сняла туфли и… ха-ха-ха-ха!
– Тише! – резко бросил Топольский в сторону хористок, которые вслух начали делиться впечатлениями вчерашнего вечера.
Хористки притихли, но тут Мими почти в полный голос начала рассказывать Качковской про новый фасон шляпы, какую она видела на Длугой улице.
– Если так пойдет и дальше, я не выдержу. Хозяин требует за квартиру. Вчера последние тряпки заложила – пришлось купить вина для Янека. Бедняга с таким трудом поправляется, пытается уже вставать, похудел, капризничает, нужно бы кормить его получше, а тут едва на чай хватает. Если не поступлю к Чепишевскому и не получу аванса, хозяин выбросит нас на улицу – нечем платить.
– А он собирает труппу?
– Да, я должна на днях подписать с ним контракт.
– И уйдете от Цабинского?
– Так ведь он же не платит даже за прошлое, – вставила Вольская.
Ей можно было дать тридцать лет – таким изможденным, измученным было ее лицо. Толстый слой пудры и румян не мог скрыть морщин, в глазах светилась тревога. У нее был шестилетний сын, болевший с самой весны. Женщина отчаянно выхаживала его, голодала, – отказывала себе во всем, только бы спасти ребенка – и спасла, зато сама превратилась в щепку.
– Меценат! Пожалуйста, к нам! – крикнул Гляс, увидев старика, который уже несколько недель не показывался в театре.
Меценат вошел и поздоровался со всеми. Артисты повскакивали с мест, чтение прервалось.
– Добрый день! Добрый день! Я не помешал?
– Нет, нет!
– Садитесь же, Меценат, – пригласила Цабинская, – будем вместе слушать.
– А, молодой маэстро! Мое почтение!
– Старый идиот! – буркнул Глоговский, кивнул ему и спрятался за кулисы; его уже начинали бесить беспрерывные разговоры и паузы.
– Тише! Ей-богу, настоящая синагога! – возмущался Топольский, пытаясь продолжить чтение.
Но его никто не слушал. Директорша вышла с Меценатом, за ней стали потихоньку выползать и остальные.
Хлынул ливень, капли его забарабанили по жестяной крыше театра, заглушая все остальные звуки.
Стало темно, и Топольский не смог читать дальше.
Перебрались в мужскую уборную; там было теплее и светлее, но и там разговоры продолжались.
Янка стояла с Глоговским в дверях и возбужденно толковала о театре; к ним подошла Росинская и заметила:
– То-то в голове один театр! Не поверила бы, если б не видела.
– Театр для меня – все, – ответила Янка.
– А я, наоборот, только и живу вне театра.
– Почему бы вам тогда не бросить сцену?
– Если б могла вырваться, и часа бы здесь не осталась, – ответила Росинская с горечью.
– Мы только так говорим! Каждая из нас могла бы, да не оторваться от театра, – тихо вставила Вольская. – Мне труднее приходится, чем другим, знаю, бросила б сцену – стало бы легче, да всякий раз, как подумаю, что не придется больше играть, такой страх берет, что, кажется, умру без театра.
– О, театр! Медленное отравление и ежедневное умирание! – плаксиво жаловался Разовец.
– Не хнычь, ты-то болен не театром, а желудком.
– Все же в этом медленном отравлении и умирании таится какая-то отрада! – снова начала Янка.
– Какая там отрада – только голод, постоянная зависть и невозможность жить иначе.
– Счастлив тот, кто не поддался этой болезни или вовремя умыл руки.
– А я готова страдать всю жизнь и даже умереть, но только знать, что цель жизни – искусство. Лучше жить так, чем пресмыкаться, быть у мужа прислугой, рабой у детей, служить домашней утварью и жить без забот, – выпалила Янка.
Владек с комическим пафосом начал декламировать:
Тебе, о жрица,
Отроковица,
Алтарь курится!
– Прошу простить меня. Но я сам говорю, что вне искусства… нет – ничего! И если б не театр…
– То быть тебе сапожником! – вставил Гляс.
– Так могут рассуждать только молодые и очень наивные! – ядовито заметила Качковская.
– Или те, которые еще не знают, как «щедро» платит Цабинский.
– О женщина, достойная жалости! В тебе есть энтузиазм – его пожрет нужда, есть в тебе огонь – его поглотит нужда; любовь, талант, красоту – все поглотит нужда! – пророчил Песь.
– Все это полбеды! Но такое общество, такие артисты, такие пьесы погубят ваш талант. Вы, если выйдете невредимой из этого ада, – станете великой актрисой! – основа сетовал Станиславский.
– Учитель изрек истину, а потому, толпа, склони голову и признай – быть по сему! – издевался над ним Вавжецкий.
– Скоморох! – буркнул Станиславский и вышел.
– Мамонт!
– Расскажу вам, как я начинал, – произнес Владек.
– Известно, у цирюльника.
– Не дурачься, Гляс!.. Ты непременно хочешь казаться глупее, чем ты есть на самом деле.
– Был я в четвертом классе, когда увидел в «Гамлете» Росси [25]25
Росси Эрнесто (1829–1896) – знаменитый итальянский актер-трагик. Выступал в Варшаве в 1877 и 1879 годах.
[Закрыть]– и погиб! Крал у отца деньги и покупал трагедии, ходил в театр, днем и ночью учил роли. Мечтал завоевать мир…
– А теперь ты уже на побегушках у Цабинского, – съязвил Добек.
– Прослышал я, что Рихтер [26]26
Рихтер Юзеф (1820–1885) – один из лучших польских артистов своего времни. Был также профессором Варшавской драматической школы.
[Закрыть]приехал в Варшаву и собирается открыть драматическую школу. Направился к нему – я уже чувствовал в себе талант и хотел учиться. Жил он на Светоянской. Прихожу, звоню. Открывает мне сам, выпускает и запирает двери на ключ. Меня в жар бросило от страха. Не знаю, с чего начать… Переминаюсь с ноги на ногу. А он преспокойно моет какую-то кастрюлю, потом заправляет примус, снимает сюртук, надевает куртку и начинает чистить картошку. Молчим оба, потом чувствую, что так, пожалуй, ничего не добьюсь, и давай бормотать о призвании, о любви к искусству, о желании учиться и так далее. А он чистит картошку. Наконец я осмелел и попросил давать мне уроки. Посмотрел он на меня и говорит: «А сколько вам, молодой человек, лет?». Я очень удивился, а он продолжает: «Вы пришли с мамой?». У меня слезы на глазах, а он опять: «Папа выпорет, пожалуй… Да, выпорет! Из гимназии выставят». Так плохо мне стало, таким обиженным почувствовал я себя, что и слова вымолвить не могу. «Прочтите мне, молодой человек, какой-нибудь стишок, например «Стасик платье замарал…», «Ночь темна…». Что-нибудь из хрестоматии Лукашевского…» – говорит он, не переставая чистить картошку. Я не понял иронии: передо мной открылось небо. Читать ему! Я же мечтал об этом… Думал ослепить и покорить: ведь мои кузины и вся гимназия восторгались моим голосом.
– Так это еще с тех времен осталась у тебя привычка орать на сцене?
– Гляс, не мешай…
– Ха, думаю, нужно показать себя сразу!.. И хоть трясло меня от волнения, все же встал в трагическую позу и начал. С чего бы? «Черная шаль» [27]27
«Черная шаль» – произведение польского поэта Корнеля Уейского (1823–1897), написанное по мотивам стихотворения Пушкина.
[Закрыть]была тогда в моде… Оправился от нервной дрожи и с места в карьер, с пафосом, извиваюсь, выворачиваю суставы, кричу, разошелся, как Отелло, закипаю ненавистью, как самовар, и, обливаясь потом, заканчиваю. «Что еще?» – спрашивает он, не переставая чистить картошку, лицо при этом каменное – невозможно понять, что он обо мне думает.
А мне кажется, дело идет хорошо, выбираю «Агарь» [28]28
«Агарь в пустыне» – стихотворение Корнеля Уейского.
[Закрыть]и дую дальше: мечусь в отчаянии, как Ниобея, проклинаю, как Лир, молю, угрожаю и уже под конец бьюсь чуть не в истерике, а он говорит: «Еще!». Покончил с картошкой и принялся рубить мясо. Ослепленный и этим «еще!» и поощрением, которое, казалось мне, звучало в его голосе, выбираю из «Мазепы» Словацкого сцену в тюрьме из четвертого акта и читаю ее целиком. Изображаю стоны Амелии, брюзжание Хмары, проклятия Збигнева, рычание Воеводы. Вкладываю в это столько чувства и столько голоса, что начинаю уже хрипнуть, волосы на голове встают дыбом, дрожу, забываю, где я, весь предаюсь вдохновению, огонь рвется из меня, как из печки, в голосе – слезы, в груди – колики от натуги, а я все свое. Уже проклял и отвергнул Амелию, терзаюсь от жалости и любви, кончаю четвертый акт и без передышки гоню пятый. Трагизм захватывает меня, возносит чуть не под потолок, комната начинает танцевать, в глазах круги, задыхаюсь, слабею, чувствую – душа сейчас разорвется на части, почти теряю сознание. Тут начинает он чихать и слезы рукавом вытирает. Я замолкаю. А он порезал лук, отложил в сторону, сунул мне в руки кувшин и, как ни в чем не бывало, приказывает: «Принеси воды». Я принес. Он залил водой картошку, поставил ее на примус, разжег горелку. Спрашиваю робко, можно ли приходить на занятия? «Приходи, приходи! – говорит. – Подметешь у меня, воды принесешь. А по-китайски говорить умеешь?». «Нет», – отвечаю, не догадываясь, к чему он клонит. «Так научись, а как научишься, приходи ко мне тогда, поговорим о театре». Вышел я от него в отчаянии. Правда, это мой пыл не охладило. Но минуты той не забуду никогда в жизни…
– Не сентиментальничай, Глоговского на мякине не проведешь.
– Говорите что хотите, а только благодаря искусству жизнь стоит чего-то.
– И вы больше не встречались с Рихтером? – с любопытством спросила Янка.
– Он же еще не научился говорить по-китайски.
– Нет, не встречался; а тут еще, как выгнали меня из школы, сбежал от родителей и поступил к Кшижановскому. [29]29
Кшижановский Владислав – директор провинциальных театров.
[Закрыть]
– Ты был у Кшися?
– Целый год «ходил» с ним, с его супругой, с бессмертным Леосем, его сыном, и еще с партнершей; говорю – «ходил», потому что транспортом мы тогда не пользовались. Частенько нечего было есть, зато играй и декламируй сколько душе угодно. Репертуар был огромный. Вчетвером играли Шекспира и Шиллера, их Кшись переделал специально для нас, да еще так презабавно! У него были и свои пьесы, под тремя, а то и четырьмя названиями каждая. Кшижановский сам носил их в сундучке и нередко с гордостью говорил о своих сокровищах: «Здесь и польский Шекспир, и Мольер. Нужда – это пустяки, когда обеспечено бессмертие. Помни, Леось, что говорит отец!».
Последние слова почему-то всех рассмешили. Янку неприятно задел этот смех; она вспомнила, как издевались над Станиславским, и заметила:
– Стоит ли смеяться над нуждой и талантом?
– Да, добрая душа!.. Это был апостол искусства, гений в рваных башмаках! Дворовый Шекспир! Тальма [30]30
Тальма Франсуа (1763–1826) – великий французский трагик.
[Закрыть]кабацкий! – провозгласил Гляс.
– Скоты! Прохвосты! И… считай до двадцати, – ворчал Глоговский, потому что вся комната уже сотрясалась от веселья.
– Какие мы с ним комедии разыгрывали, какая у меня была компания! Вам таких никогда не видать! – с горечью заметил помощник режиссера.
Все начали издеваться над его «галицийской компанией».
– Комедианты вы, не артисты! – с горечью изрек помощник и вышел в сад.
Артисты по очереди стали рассказывать анекдотические случаи, запас их был неисчерпаем, и всегда находились охотники рассказать и любители послушать.
Дождь не переставал, становилось все холодней и сумрачнее, актеры сгрудились потеснее и слушали.
Громкие крики со сцены внезапно прервали беседу.
– Тише! Что там такое? А! Майковская и Топольский – проявление свободной любви.
Янка вышла посмотреть, что там происходит.
В полутьме сцены бранилась героическая пара труппы.
– Где ты был? – кричала Майковская, наскакивая на Топольского с кулаками.
– Оставь меня в покое, Меля.
– Где ты был всю ночь?
– Прошу тебя, отойди. Если больна, ступай домой.
– Картежничал, да? А у меня платья нет! Вчера мне не на что было поужинать!..
– Значит, не хотела…
– Зато ты бы хотел, я знаю! Ты бы хотел, чтобы у меня были деньги, было бы что проигрывать… Ты бы даже помогал их добывать. Негодяй! Подлец!
Вне себя от ярости она набрасывалась на Топольского.
Ее красивое лицо пылало бешенством, классические черты исказились от гнева, из горла вырывалось сдавленное шипение. Началась истерика: Меля схватила Топольского за руку, щипала, трясла его, не соображая, что делает.
Топольский, выведенный из терпения, ударил ее и с силой оттолкнул от себя.
Майковская с воплями, не похожими даже на человеческий голос, смеясь и плача, трагически заламывая руки, упала перед ним на колени.
– Морис! Любовь моя, прости! Солнце мое! Ха-ха-ха! Собака, мерзавец! Ты, ты… Дорогой мой, прости меня!
Она прижалась к его ногам, целовала ему руки. Топольский стоял мрачный; ему было жаль ее и стыдно за свою несдержанность; он только жевал папиросу и тихо просил:
– Встань… Не разыгрывай комедии. Постыдилась бы! Сейчас все сюда сбегутся.
Прибежала мать Майковской, старуха, очень похожая на ведьму, и принялась поднимать дочь с полу:
– Меля! Доченька!
– Заберите вашу истеричку и пусть не устраивает здесь скандалов, – посоветовал ей Топольский и вышел на улицу.
– Доченька! Вот видишь… Говорила я, просила – не бери его. Такой разбойник! Не ценит он тебя, погубит, тот совсем другое дело… Ну, хватит, Меля! Встань, доченька, встань!
– Ах, мать, отвяжись! – прикрикнула на нее Майковская.
Оттолкнув старуху, она вскочила, вытерла лицо и принялась бегать взад и вперед по сцене.
Это ее окончательно успокоило, злости как не бывало. Майковская заулыбалась, запела, а потом совсем спокойным голосом обратилась к Янке:
– Не хотите пойти со мной в город?
– Хорошо, как раз и дождь перестал… – согласилась Янка. А сама все смотрела, смотрела на нее.
– Ну что! Видели, каков фрукт?
– Видела и все не могу успокоиться от возмущения.
– Глупости!
– Здесь, в театре, столько странного, теперь я хоть и с трудом, но многое уже поняла и объяснила себе, как могла, а вот такой сцены не пойму. Как вы можете терпеть?
– Я слишком его люблю, чтобы принимать всерьез такие мелочи.
Янка невесело рассмеялась.
– Только в оперетте да за кулисами можно увидеть что-либо подобное.
– О, я еще отомщу!
– Отомстите? Очень интересно. Я бы никогда, никогда не простила.
– Я выйду за него. Он женится на мне.
– Это будет местью? – изумилась Янка.
– Лучше не придумаешь. Уж я ему тогда устрою жизнь. Знаете, зайдемте сначала в кондитерскую, нужно купить шоколаду.
– Но у вас же не было на ужин! – невольно вырвалось у Янки.
– Ха-ха, ну какая вы наивная! Видели того, что присылает мне букеты? И думаете, я сижу без гроша? Ха-ха! Где вы только выросли? Просто бесподобно.
И Майковская снова захохотала, да так громко, что прохожие на улице стали оглядываться. Неожиданно она переменила разговор и с интересом спросила:
– У вас есть кто-нибудь?
– Есть… Искусство, – серьезно ответила Янка, даже не обидевшись: она уже знала, что в театре такие вопросы весьма обычны.
– Вы или очень честолюбивы, или себе на уме. Не думала я, что вы такая, – сказала Майковская и стала слушать Янку внимательней.
– Честолюбива – может быть! У меня одна цель в театре – искусство!
– Бросьте меня дурачить! Ха-ха! Искусство – цель жизни! Модный мотив из старого фарса.
– Для кого как…
Майковская замолчала и погрузилась в свои невеселые думы. Звезда провинциального театра угадывала в Янке соперницу, к тому же умную, а значит, опасную.
– О, дорогие мои, едва догнал вас! – окликнул их кто-то сзади.
– Меценат! Вы не на службе? – ядовито заметила Майковская, намекая на его постоянное внимание к директорше.
– Хочу сменить повелительницу… И вот как раз ищу вакантное место.
– У меня вам придется туго.
– О, это мне не подходит! Я уже слишком стар… Но есть женщины, более снисходительные к моим годам. – И он галантно поклонился Янке.
– Вы, Меценат, с нами?
– Да, с вашего разрешения, я провожу вас.
– Будем очень рады.
– Предлагаю закусить в «Версале».
– Я должна вернуться, – возразила Янка, – ведь еще не кончили читать пьесу.
– Кончат и без вас. Идемте.
Шли они медленно: дождь совсем перестал, июльское солнце уже подсушивало на улицах грязь. Меценат изощрялся в ухаживаниях, заглядывал Янке в глаза, многозначительно улыбался и с победоносным видом смотрел на молодых людей, проходивших мимо. В «Версале» было пусто. Они сели возле балюстрады, Меценат заказал роскошный завтрак.
Янка поначалу немного конфузилась, но Майковская держалась так непринужденно, что Янка, глядя на нее, повеселела и уже не обращала внимания ни на официантов, ни на посетителей, которые с усмешкой посматривали в их сторону.
Меценат ухаживал лишь за Янкой, не оставляя ее без внимания ни на минуту, засыпал комплиментами. Это очень забавляло Майковскую. Янка сначала хотела рассердиться, но Меценат со своими ухаживаниями выглядел так комично, что она тоже развеселилась и искренне смеялась над ним вместе с Мелей.
Завтрак был превосходный, с отборными винами, за окном весело сияло солнце, и Янка почувствовала, как ее пронизывает какое-то волнующее тепло; было так хорошо сидеть, ни о чем не заботясь, ни о чем не думая, и развлекаться. И все же Янка вспомнила про репетицию.
– Пусть подождут! Неужели я стану под них подлаживаться? – Майковская часто бывала деспотичной и капризной и тогда не церемонилась с театром, требовала, чтобы ставили такие пьесы, где бы она могла проявить свой талант. Цабинский вынужден был уступать, он очень ценил ее и Топольского и боялся, как бы они посреди сезона не оставили труппу.
Был уже четвертый час, когда Янка и Майковская вернулись в театр. Репетиция вечернего спектакля шла полным ходом.
Цабинский попытался было выразить неудовольствие, но Майковская посмотрела на него таким уничтожающим взглядом, что директор только поморщился и убрался восвояси.
Мать прибежала к Меле с каким-то письмом. Майковская прочитала, набросала несколько слов в ответ и отдала старухе.
– Отнеси, мать, только сейчас же.
– Меля, а если его не будет? – спросила мать.
– Нужно подождать и отдать самому. Вот тебе на это…
И, щелкнув по горлу жестом заправской пьянчужки, сунула матери монету. Зеленоватые глаза старухи сверкнули благодарностью, она поцеловала дочери руку и убежала.
Янка пошла искать Глоговского, но того уже не было; тогда она отправилась в зал и села рядом с Меценатом. Она вдруг вспомнила его давнишнее гадание по руке.
– Меценат… вы мне кое-что обещали… – начала она, усаживаясь рядом.
– Я? Я? Ей-богу, что-то не припомню. Разве что…
– Вы мне гадали по руке, обещали сказать, что меня ждет.
– Помню, но нужно взглянуть еще раз…
– Только не здесь. Идемте лучше в уборную, там по крайней мере на нас не обратят внимания.
Они поднялись в уборную хористок.
Меценат довольно долго изучал обе ее ладони и наконец как-то нерешительно произнес:
– Даю честное слово, впервые вижу такие странные линии… Право, не знаю даже…
– Я прошу сказать мне абсолютно все, ничего не скрывая. Может быть, это смешно, но, должна вам признаться, я верю в гадание, верю в сны и предчувствия. Вас это удивляет, но я действительно верю.
– Не могу, я сам не убежден, правда ли это.
– Все равно, правда или нет, но, Меценат, дорогой, вы непременно должны сказать. Торжественно обещаю вам, каким бы ни было предсказание, я не приму его близко к сердцу, – ласково просила Янка, снедаемая любопытством и необъяснимым страхом.
– Ждет вас какая-то болезнь, может быть, что-то будет с головой. – Я не знаю, не верю этому, даю честное слово. Говорю, что вижу, но… но…
– А театр?
– Вы станете известной. Станете очень известной! – поспешил он утешить ее и отвел взгляд в сторону.
– Неправда, этого вы там не видели! – сказала Янка. Она не могла не заметить, что глаза его лгут.
– Слово! Честное слово, все это есть! Вы достигнете славы, но на пути к ней будет много страданий и слез. Не доверяйтесь мечтам.
– Пусть хоть сквозь пекло, лишь бы дойти! – сказала девушка с силой, и глаза ее заблестели.
– Позвольте мне служить вам советом, дружеской помощью. Если у человека есть сердце, он должен поддерживать ближнего.
И Меценат с благоговением поцеловал девушке руку.