Текст книги "Комедиантка"
Автор книги: Владислав Реймонт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Порой, когда казалось, будто и на земле и в небе все погасло, стерлось, перемешалось в серую пыль разбитых миров и отовсюду сочится унылая хмурь, терзающая душу беспредельной скорбью умирания, Янка убегала в лес, ложилась возле мутного потока на голый, пустынный холм и, отдав себя холодному дождю и ветру, уносилась воображением в мир чудес и едва не теряла сознание. Она была счастлива, она неистовствовала вместе с ураганом, который бился в жестоком поединке с лесом, завывал и скулил в листве деревьев, как дикий зверь в неволе.
Янка любила ненастные дни, мрачные ночи, любила пронзительный, жалобный, умирающий плач осенней природы. В такие минуты она представляла себе короля Лира и трагическим голосом, тщетно стараясь перекричать бурю и шум леса, бросала в сумрачный мир грозные проклятия…
Ее душа была переполнена образами Шекспира. Со всей страстью полюбила Янка его великие, трагические фигуры. Это стало похоже на благородное помешательство.
Орловский догадывался о «болезни» дочери и потешался над ее страстью.
– Комедиантка! – бросал он ей в лицо прямо и грубо.
А Кренская раздувала огонь, стремясь во что бы то ни стало выжить Янку из дома. Она говорила девушке о ее таланте, на все лады расхваливала театр.
Но на серьезный шаг Янка еще не могла решиться, ее пугали смутные, мрачные и порой тревожные предчувствия.
Она понимала, что настало время порвать с жизнью, которой она жила, и вступить в мир, которого инстинктивно боялась. Но она еще никогда не была одна, и сейчас ее пугала мысль о том, что нужно самой пробивать себе дорогу. До сих пор ее вела отцовская рука, правда, не только твердая, но и безжалостная, но все же вела и даже опекала. У нее был свой угол, родной лес, заветные места, с которыми она сжилась, а там, в скитаниях по свету, что ждет ее?
Нет, трудно решиться! Вот если бы налетела буря, подхватила ее и унесла далеко отсюда, как она вырывает деревья и разбрасывает по пустынным полям. Оставалось ждать только случая. Кренская тем временем постоянно рассказывала девушке о провинциальных труппах. Из газет Янка узнавала имена театральных директоров и черпала сведения о них. Она уже делала кое-какие приготовления, откладывала сбережения. Орловский регулярно выплачивал дочери проценты с приданого, и она сумела за год накопить более двухсот рублей.
Сватовство Гжесикевича и отцовские заверения, что дело можно считать решенным, встревожили Янку.
«Нет, нет и нет! – упрямо твердила она, шагая по комнате. – Замуж – ни за что!»
Про семейные радости она никогда не думала всерьез, мечтала, правда, о большой, необыкновенной любви; но о замужестве даже не помышляла.
И Гжесикевич-то нравился ей только потому, что ни разу не напомнил о своих чувствах, не разыгрывал перед ней любовных комедий, подобно прежним поклонникам. Ей нравилась простота, с какой он рассказывал о своих школьных злоключениях, о том, как унижали его, называя хамом, сыном корчмаря, и как он расплачивался со своими мучителями кулаками – по-мужицки. Анджей при этом смеялся, но в смехе звучали нотки горечи и обиды.
Янка не раз ходила с ним на прогулки, бывала с отцом у Гжесикевичей в доме, очень любила мать Анджея, но стать его женой! Эта мысль рассмешила Янку – такой забавной и нелепой она ей показалась.
И Янка отворила двери в комнату отца, чтобы решительно и прямо заявить: Гжесикевичу незачем сюда ездить! Но Орловский уже спал в своем кресле, положив ноги на подоконник. Солнце светило ему прямо в лицо, почти медное от загара.
Девушка вернулась к себе. По нараставшему в душе беспокойству она чувствовала, что столкновение будет ужасным, – ни отец, ни она не захотят уступить друг другу.
– Нет, нет и нет! Пусть даже придется бежать из дома – только не замуж!
Но тут решительность снова уступала место женской беспомощности; Янка со страхом представляла себе, как покидает отчий дом и уходит в пустоту.
– Поеду к дядям… да! А оттуда в театр. Никто не заставит меня остаться здесь.
Она задыхалась от негодования при мысли, что ее хотят к чему-то принудить, и готова была сопротивляться, чего бы это ей ни стоило.
Янка слышала, как встал отец, слышала звонки, лопотанье суетящихся при посадке евреев, видела из окна, как отправляется пассажирский поезд, как мелькает красная фуражка отца, видела желтые канты телеграфиста, говорившего через окно вагона с какой-то дамой. Все это она видела и слышала, но ничего не понимала. Мысль о том, что решительная минута приближается, загипнотизировала ее.
Явилась Кренская и, по своему обыкновению, прежде чем заговорить, начала тихо, по-кошачьи, кружить по комнате. На лице было написано сочувствие, в голосе звучала нежность.
– Панна Янина!
Янка взглянула на Кренскую и безошибочно разгадала ее опасения.
– Нет! Можете мне верить – нет! – сказала девушка твердо.
– Отец дал слово… и потребует послушания. Что же дальше будет?
– Нет! Только не замуж! Отец может взять слово обратно, он меня не заставит…
– Ох, и начнется теперь война, ох, начнется!
– Немало я перетерпела, перетерплю и больше.
– Боюсь, что не кончится это добром. Отец такой вспыльчивый… Даже не знаю, как вы могли перенести столько… Я бы на вашем месте знала, что делать… И сейчас же, не теряя ни минуты!
– Интересно, что же вы сделали бы на моем месте?
– Прежде всего уехала бы от скандала. Поехала бы в Варшаву…
– Ну, а дальше? – Голос у Янки дрогнул.
– Ангажировалась бы в театр, и будь что будет,
– Да, это хорошая мысль, но… но…
И Янка не договорила – прежняя беспомощность и прежний страх вернулись снова; теперь она уже сидела молча, не отвечая Кренской, и та, видя, что замысел ее не удался, раздосадованная, вышла из комнаты.
Янка надела жакет, фетровую шляпу, взяла палку и пошла в лес, но сегодня она не могла бродить бесцельно и предаваться своим мыслям, даже мечтать о сцене была не в силах.
Девушка поднялась на вершину каменистой горы, с которой открывался широкий вид на леса, деревни, на все необозримое пространство. Янка смотрела вдаль, но беспокойная тишина просторов, тревожное предчувствие бури взволновали ее. Она знала – завтра что-то решится, произойдет что-то такое, чего она и желала и боялась.
Уже затемно Янка вернулась домой. Не разговаривая ни с отцом, ни с Кренской, сразу после ужина пошла в свою комнату и очень долго читала «Консуэло» Жорж Санд.
Ночью девушку мучили кошмары, каждую минуту она просыпалась вся в поту и задолго до рассвета, пробудившись окончательно, уже не могла уснуть. Янка лежала с широко открытыми глазами и смотрела в потолок, куда падал луч света от уличного фонаря. Прогромыхал поезд, но еще долго слышался ритмичный стук колес и сквозь стекла пробивались отголоски каких-то неопределенных звуков.
В глубине сумрачной комнаты, среди мерцающих бликов, будто оставшихся от угасших светильников, маячили призраки, контуры неясных сцен, фигур, слышались странные звуки. В усталом мозгу рождались галлюцинации. Вот появилось из темноты огромное здание с рядами колонн и стало обозначаться все явственней. Янка пристально всматривалась в него, но так и не могла понять, что это такое.
Потом перед глазами мелькали какие-то сцены, трагические образы, залитое светом пространство, большой город, бесконечные улицы, высокие дома, толпы людей, звучала музыка.
Встала Янка рано, но чувствовала себя такой разбитой, что с трудом передвигала ноги.
Она слышала, как отец отдает распоряжения к званому обеду, как готовятся к торжественному приему. Кренская ходила на цыпочках и ехидно улыбалась, чем ёще больше раздражала Янку, и без того измученную внутренней борьбой. Девушка смотрела на все равнодушно, не переставая думать о предстоящей схватке с отцом. Она пыталась читать, чем-нибудь заняться, но все валилось из бессильных рук.
Зачем-то пошла было в лес, но тут же вернулась обратно. Тревога переполняла сердце, и не было сил сладить с нею.
Янка села за рояль и стала машинально повторять гаммы, но монотонные, усыпляющие звуки раздражали ее еще больше.
Потом она стала играть ноктюрны Шопена; играла долго, и ей казалось, что мелодии Шопена полны страдания и безнадежного отчаяния. В них было и сияние лунных ночей, и предсмертные стоны, переливы света, улыбка разлуки, и ропот, и трепет жизни, надломленной и печальной…
И Янка вдруг разрыдалась. Она плакала долго, не понимая, отчего плачет, она, которая ни одной слезинки не проронила после смерти матери.
Впервые девушка почувствовала себя измученной; до сих пор жизнь ее была постоянным бунтом и поиском. Теперь в ней проснулось глубокое желание поделиться с кем-то своей печалью, найти чуткое сердце и раскрыть ему безумные помыслы, порывы, неосознанные муки и опасения. Она жаждала сострадания, догадываясь, что мучения были бы легче, боль не столь острой и слезы не такими жгучими, если бы она смогла излить тоску близкому человеку.
Теперь Янка поняла, что в подобном состоянии одиночество – это несчастье.
Кренская позвала Янку обедать, сообщив, что Гжесикевич уже приехал. Янка вытерла слезы, поправила прическу и пошла в столовую.
Гжесикевич поцеловал ей руку и сел рядом.
Орловский, не скрывая праздничного настроения, то и дело бросал на дочь торжествующие, выразительные взгляды.
Анджей был молчалив и взволнован, время от времени вставлял слово, но так тихо, что Янка едва могла его расслышать. Кренская тоже казалась встревоженной. Какая-то гнетущая атмосфера довлела над всеми.
Обед тянулся медленно и скучно. Орловский то и дело морщил лоб, о чем-то сосредоточенно думал, нервно подергивал бороду, многозначительно смотрел на дочь.
После обеда все перешли в гостиную. Подали черный кофе и коньяк. Орловский торопливо проглотил кофе, поцеловал Янку в лоб и, пробормотав что-то невнятное, вышел.
Молодые люди остались одни. Янка смотрела в окно, а Гжесикевич, красный, возбужденный, завел о чем-то речь, отпивая кофе маленькими глотками. Потом он допил его залпом и отодвинул чашку так резко, что та перевернулась на столе вместе с блюдцем.
И его неловкость и то, как он старательно и неуклюже оправдывался, – все это рассмешило Янку.
– Не осудите, в такую минуту человек лампу проглотит – и то не заметит…
– Представляю себе эту картину, – сказала Янка и снова залилась бессмысленным смехом.
– Вы смеетесь надо мной? – спросил Анджей, настороженно посмотрев девушке в глаза.
– Нет, просто смешно представить себе, как глотают лампы.
Они замолчали. Янка теребила абажур, Гжесикевич – свои перчатки. Он нервно покусывал усы и, казалось, задыхался от волнения.
– Тяжело мне… чертовски тяжело! – начал было он и умоляюще посмотрел на Янку.
– Отчего? – спросила она уклончиво.
– Да оттого, что… потому что… Ей-богу, не выдержу дольше! Нет, не могу больше мучиться, скажу прямо: я люблю вас и прошу быть моей женой! – воскликнул он и даже вздохнул от облегчения. Потом взял Янкину руку и снова заговорил: – Я люблю вас давно, только боялся заикнуться об этом, да и теперь говорю с трудом – не умею выразить этого, как хотел бы. Я люблю вас и умоляю: будьте моей женой…
Он поцеловал Янке руку и посмотрел на нее голубыми, чистыми глазами, в которых светилась слепая привязанность и глубокая, искренняя любовь. Губы у него дрожали, лицо побледнело.
Янка поднялась со стула и, глядя ему прямо в глаза, негромко и неторопливо произнесла:
– Я не люблю вас.
Волнение куда-то исчезло. Она знала: наступила неотвратимая минута, и Янка приготовилась ее встретить. Взгляд стал холодным и решительным. Гжесикевич отпрянул, словно его ударили в грудь, потом снова подался вперед и, еще не веря тому, что услышал, пробормотал дрожащим голосом:
– Панна Янина… Будьте моей женой… Я люблю вас!..
– Я не люблю вас и потому не могу за вас выйти… Я вообще не выйду замуж, – ответила девушка прежним тоном, но при последних словах голос ее дрогнул от жалости.
– О боже! – вскрикнул Гжесикевич, сжимая руками голову. – Что вы сказали? Что это?! Вы не пойдете замуж? Не хотите быть моей женой?! Вы меня не любите?!
Он упал перед Янкой на колени, схватил ее за руки и, покрывая их поцелуями, чуть не плача, снова стал умолять. В голосе то звучала покорность, то слышались сдавленные рыдания; не хватало дыхания, и Анджей умолкал, чтобы вздохнуть и собраться с мыслями.
– Не любите меня? Но вы еще полюбите меня. Клянусь, и я, и мать, и отец – все мы будем вашими рабами. Я могу подождать. Скажите – когда, через год… два… пять… Я буду ждать. Я клянусь, мы будем ждать! Только не говорите «нет»! Во имя всевышнего, не говорите этого, я сойду с ума! Как же это? Вы не любите меня? Но я люблю вас… Мы все любим… Мы не хотим жить без вас! Нет… Ваш отец сказал мне, что… что… а тут! О Господи! Я с ума сойду! Что вы со мной делаете! Что делаете!
Он сорвался с места и, обхватив свою взлохмаченную голову руками, чуть не кричал от боли.
В глазах у Янки стояли слезы, ей было жаль Гжесикевича, его искреннее, беспредельное отчаяние странно подействовало на нее. Был момент, когда его горе и слезы девушка ощутила в собственном сердце, прониклась к нему жалостью и симпатией и готова была протянуть ему руки и дать согласие; но это было только мгновение.
Она стояла, все еще взволнованная, со слезами на глазах, но сердце уже сковало равнодушие, и взгляд снова стал ледяным.
– Панна Янина, умоляю, согласитесь! Подумайте, ваш отказ убивает меня, мою мать, отца, всех…
– А вы хотите, чтобы я погубила себя ради всех вас! – ответила она холодно и снова села.
– А-а! – вскрикнул Анджей и запрокинул голову так, будто над ним рушился потолок.
Сорвав с рук перчатки, он разодрал их в клочья и швырнул на пол, потом, застегнув сюртук на все пуговицы и силясь сохранить спокойствие, сказал, вернее – прохрипел:
– Прощайте, панна Янина… Но… всегда… повсюду… никогда… – И, опустив голову, направился к двери.
– Пан Анджей!.. – окликнула его Янка. Гжесикевич обернулся, и в его глазах блеснула надежда.
– Пан Анджей, – проговорила девушка, – я не люблю вас, но я вас уважаю… Я не могу стать вашей женой, но постоянно буду помнить о вас как об очень хорошем человеке. Вы же понимаете, было бы подло идти за нелюбимого. Вы сами не терпите лжи и лицемерия. Простите меня, но и я тоже страдаю… Я тоже несчастна!..
– Панна Янина… Если бы только… если бы…
Она посмотрела на Гжесикевича с такой горечью, что он замолк, а затем медленно вышел из комнаты.
Янка еще сидела, глядя на двери, за которыми скрылся Гжесикевич, еще в ушах звучал его голос, когда в комнату вошел Орловский. Он встретился с Гжесикевичем на лестнице и по его лицу все понял.
Янка даже вскрикнула, так страшно изменился отец: лицо посинело, глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, голова тряслась.
Он сел за стол и сдавленным, приглушенным голосом спросил:
– Что ты сказала Гжесикевичу?
– То, что говорила тебе вчера, отец: сказала, что не люблю и не пойду за него, – решительно ответила Янка, испугавшись ледяного спокойствия отца.
– Почему? – спросил тот коротко, словно не понимая.
– Я же сказала – не люблю и вообще не хочу замуж.
– Дура! Дура! Дура! – процедил он сквозь зубы, медленно поднимаясь со стула.
Девушка смотрела на отца спокойно; давнишнее упорство возвращалось к ней.
– А я сказал – пойдешь за него… Дал слово, что пойдешь, значит, пойдешь!
– Не пойду! И никто не сможет меня заставить! – угрюмо ответила Янка, глядя прямо в отцовские глаза, светившиеся недобрым светом.
– Я силой потащу тебя к алтарю. Заставлю! Силой… – повторил он глухо.
– Нет!
– Выйдешь за Гжесикевича! Я тебе говорю, я, твой отец, приказываю тебе это сделать! И ты подчинишься мне немедленно, а нет – я убью тебя!
– Хорошо, убей, но я все равно не подчинюсь.
– Выгоню из дома! – закричал он, судорожно сжимая ручку кресла.
– Хорошо!
– Отрекусь от тебя!
– Хорошо! – ее ответ прозвучал еще тверже.
Янка чувствовала, что с каждым словом отца ее душа наполняется холодом и решимостью.
– Выгоню! Слышишь? Будешь подыхать с голоду, скулить у двери не впущу, никогда не признаю тебя!
– Хорошо!
– Янка! Не доводи меня до крайности. Я прошу тебя, выйди за Гжесикевича, доченька, дитя мое! Для твоего же блага я хочу этого. Кроме меня, у тебя нет никого на свете, а я уже старый… Умру – останешься одна, без опеки, без средств. Янка, ты никогда меня не любила! Если бы знала все мои несчастья в жизни, ты бы надо мной сжалилась! – Он умолял, но в голосе слышалась скрытая угроза.
– Нет! Никогда! – ответила Янка. Ни настойчивые просьбы, ни жалобы отца не тронули ее.
– Последний раз спрашиваю! – крикнул он, выведенный из себя упрямством дочери.
– Последний раз отвечаю – нет!
Орловский с такой силой хватил креслом об пол, что оно разлетелось вдребезги; старик разорвал ворот рубашки – его душили спазмы бешенства, – с подлокотником в руке он бросился на Янку, но холодное, презрительное выражение на лице дочери мгновенно отрезвило его и заставило отбросить в сторону свое оружие.
– Вон!! – закричал Орловский, указывая на дверь. – Вон! Слышишь? Прочь из моего дома! Пока я жив, ты не переступишь этого порога, убью как бешеную собаку, выброшу за ворота! Нет у меня больше дочери!
– Хорошо, я уйду, – машинально отозвалась Янка.
– Нет у меня больше дочери! Не хочу тебя знать, не хочу о тебе слышать! Пропади ты! Убью! Убью! – кричал он в бешенстве, бегая по комнате. Теперь он уже не в силах был сдержать ярость. Он выскочил из комнаты, и Янка увидела в окно, как отец побежал к лесу.
Девушка сидела, ничего не слыша, онемев и похолодев от ужаса. Всего ожидала она, но чтоб родной отец выгнал из дому… Янка почувствовала, что ее глубоко обидели, но слез в ее глазах не было. Взгляд ее бесцельно блуждал по комнате, а в ушах все еще звучал хриплый крик отца: «Вон!».
– И уйду, уйду! – покорным и каким-то чужим голосом сквозь слезы повторяла Янка. – Уйду…
Однако на душе было так тяжело, так невыносимо тяжело, что Янка сидела не двигаясь, замерев от боли. Казалось, отцовское «вон!» до крови хлещет ее железным прутом.
– Боже мой! За что? Почему я такая несчастная? – спрашивала она себя.
Прибежала Кренская и со слезами в голосе принялась утешать Янку, но та отстранила ее. Девушке нужны были не такие слова, не такое утешение!
– Отец меня прогнал… Надо уезжать, – сказала Янка, недоумевая, как могут эти скупые слова заключать в себе так много.
– Но это невозможно! Отец должен простить…
– Нет, больше я здесь не останусь, довольно помучилась, довольно…
– К родственникам поедете?
На минуту Янка задумалась, но вдруг ее сумрачное лицо просветлело:
– Поеду в театр. Быть тому!
Кренская, изобразив удивление, посмотрела на Янку и стала ее отговаривать.
– Помогите лучше упаковать вещи. Я уеду с первым же поездом.
– Пассажирский теперь не идет в Кельцы.
– Доеду до Стшемешиц, а оттуда по венской дороге в Варшаву.
– Подумайте хорошенько. Такой шаг – это на всю жизнь. Не пришлось бы жалеть…
– Нет, решено! Так должно было случиться, и так будет.
Янка тут же, не отвечая Кренской, начала торопливо собирать вещи. Белье, платья, книги, ноты, разные мелочи – все это она старательно уложила в свой ученический чемоданчик, так, как будто возвращалась в пансион после каникул.
Сейчас девушка уже ничего не чувствовала и думала только о том, что должна уехать немедленно, и как можно дальше от Буковца. Ее подгоняли опасения, что потом на это не хватит сил и отваги.
С Кренской простилась она равнодушно, казалась спокойной – да так оно, пожалуй, и было, – и только внутренняя дрожь, которую никак не удавалось унять, свидетельствовала о недавней буре.
До поезда оставался целый час. Янка велела отнести вещи вниз и пошла в лес; там она села под развесистым буком и долго смотрела перед собой неподвижным взглядом.
– Навсегда! – вполголоса ответила она веткам, которые, склонившись над ней, зашелестели, зашумели листьями.
– Навсегда! – повторила Янка, всматриваясь в красноватые блики, которые заходящее солнце роняло на землю сквозь переплетенные ветви бука.
Лес замер в великом молчании, словно вслушиваясь в прощальные слова и недоумевая, как может человек, который вырос здесь, в лесу, жил с ним одними чувствами, пролил столько слез в его объятиях, так много передумал в его тиши, – как может он проститься и уйти навсегда, искать новых друзей и лучшей доли.
Жалобно зароптали деревья… Что-то похожее на грустную прощальную песню пронеслось по лесу; дрогнули зеленые лапы папоротника, затрепетали молодые листья лещины, тихо прошелестели сосны тонкими иглами, лес вздохнул, отозвался протяжным стоном. Птицы запели прерывистыми испуганными голосами, а по небу, по земле, устланной листьями, белыми коробочками ландыша и золотыми мхами, пробежали смутные тени и пронеслись глухие стоны, подобные эху горьких рыданий.
«Останься! Я заменю тебе все… Останься!» – с отцовской нежностью умолял лес.
А рядом шумел, бушевал ручей, подмывая пни и камни, встававшие на его пути, кружил, извивался, бросался с уступов, падал, разбитый в пену, в каскады пыли, переливался на солнце всеми цветами радуги, неудержимо бежал вперед и, победно журча, манил:
– Иди… иди…
Потом наступила глубокая тишина, прерываемая лишь звоном комаров и стуком падающих прошлогодних шишек. Где-то далеко куковала кукушка.
«Навсегда! – прошептала Янка.
Она поднялась и пошла на станцию. Шла не спеша, с любовью в последний раз глядя на деревья, тропинки, откосы холмов. Ее душили слезы, горько было сознавать, что нужно навсегда покинуть места, к которым она так привыкла…
Только сейчас поняла Янка, как тяжело уезжать, как заблуждалась она, думая, что не оставляет здесь ничего дорогого. Ей придется покинуть то, что было частицей ее существа, покинуть горы, луга, чистое небо, тревожную, но правильную жизнь, неповторимые минуты одиночества – все свое прошлое, полное борьбы, гнева, надежд и восторгов.
Она и не предполагала, что теряет так много. Было тоскливо и обидно смотреть на этот дорогой ей кусочек земли, где по-прежнему будет светить солнце, по-прежнему будет шуметь лес и завывать тысячами голосов ненастной осенней ночью, будут приходить весны, распускаться цветы, и эти благодатные родные места, полные меланхолии, эти лунные ночи, задумчивые рощи – все это будет существовать. А она должна уйти. Ее, совсем одну, судьба бросает куда-то в неведомое и… навсегда.
Янка старалась представить себе ту новую жизнь, навстречу которой она шла: сожаление о прошлом стало утихать, силы постепенно возвращались. Теперь Янка могла выпрямиться, поднять голову и смотреть перед собой смелей и уверенней.
Заметив на перроне отца, девушка даже не вздрогнула: между ними уже стоял новый мир, в который она сходила, этот мир манил, сулил счастье и славу.
Знакомые подходили к Янке, здоровались, спрашивали, как она поживает, куда едет. Не теряя самообладания, она отвечала – к родственникам. Девушка уже настолько овладела собой, что смогла сама пойти в кассу. Янка стала перед окошком и потребовала билет.
Орловский (он же был и кассиром) резким движением поднял голову, и, казалось, багровая тень легла на его лицо. Не проронив ни слова, он отсчитал сдачу, поглаживая бороду, спокойно и холодно посмотрел на дочь, будто они не были даже знакомы.
Отойдя от кассы, Янка обернулась и встретилась с горящим взглядом отца. Орловский отшатнулся от окна, громко выругался, а Янка пошла дальше, только ноги теперь дрожали и сделались чужими и непослушными. Отцовские глаза, будто застланные кровавыми слезами, поразили ее, оставив на сердце тяжесть.
Пришел поезд. Янка села в вагон и стала смотреть на станцию. Кренская, махая из окна квартиры платком, делала вид, будто вытирает слезы.
Орловский, в красной фуражке, в ослепительно белых перчатках, с неподвижным лицом ходил по перрону и ни разу не взглянул на дочь.
Ударил колокол, раздался гудок паровоза, свисток главного кондуктора, и поезд тронулся.
Телеграфист поклонился на прощание. Янка не заметила этого, видела только, как отец медленно и тяжело повернулся и вошел в канцелярию.
– Навсегда! – повторила Янка.
Леса, деревни, холмы и болота, похожие на фантастические тени, пронеслись мимо окна вагона. Янка не могла оторвать от них взгляда. Казалось, неотвратимая, могучая сила подхватила ее, вырвала из родного гнезда и несет теперь в чужой мир, навстречу неведомой судьбе.
Наступила ночь. Подобно серебристой лодке, затерявшейся в море бесконечности, по темно-синему небу плыл месяц. А Янка, высунувшись из окна, все смотрела в сторону Буковца и время от времени беззвучно повторяла:
– Навсегда! Навсегда!
Орловский к обычному часу пришел на ужин. Кренская, несмотря на свою радость, была неспокойна; тревожно заглядывая хозяину в глаза, кошачьим шагом ступала по комнате, еще более покорная, чем прежде.
Орловский словно боролся с собою – он не сыпал проклятиями и не вспоминал о Янке. Только запер на другой день комнату дочери и ключ спрятал в письменный стол.
Лицо его после бессонной ночи было мертвенно-бледным, глаза ввалились. Кренская слышала, как он до утра ходил взад и вперед по комнате. Однако службу Орловский исполнял, как всегда, добросовестно. За обедом Кренская осмелилась о чем-то заговорить.
– Ах, да… Мне нужно с вами кое-что уладить…
Кренская побледнела, забормотала о Янке, о своей привязанности к ней, о том, как уговаривала ее не уезжать, как умоляла…
– Не болтайте глупостей!.. Захотела уехать и уехала, пусть свернет себе шею!
Кренская завела речь о его одиночестве.
– Сука! – буркнул Орловский, брезгливо сплюнув. – Сегодня же извольте отсюда убраться. Заплачу что причитается, и вон из моего дома, а не то велю рассыльному вышвырнуть за двери! Один так один… без опекунш! Сука! Клянусь богом!
Он со злостью швырнул стакан на стол, тот разлетелся вдребезги. Орловский вышел из комнаты.