412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Илюшин » Письма осени » Текст книги (страница 8)
Письма осени
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:53

Текст книги "Письма осени"


Автор книги: Владимир Илюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Глаза Папаши затуманились, он откинулся на спинку стула, сплел на животе толстые пальцы.

Китаец молчал, спичкой вычерчивая узоры на бумажной салфетке. В кейсе под столом лежали деньги, он был должен Папаше пару сотен, ради этого и пришел сюда, загодя, с вечера, созвонившись, а кроме того, он хотел прощупать Папашу на тот случай, если действительно придется уходить на дно. Связи старика, как он догадывался по намекам и слухам, такую возможность давали. Но тогда придется идти в кабалу, и первому начинать разговор не стоило, надо было ждать, когда старик наговорится, поругает как следует современную молодежь. Он и впрямь был одинок, этот престарелый делец, и может быть поэтому на него время от времени находили приступы альтруизма. Но было и еще одно обстоятельство, заставлявшее терпеть эти скучные проповеди и душевные излияния. Четыре года назад Папаша Китайца спас. Помог сойти с иглы. Китаец тогда крепко «подсел», так крепко, что забросил все дела и, был уже на грани того, чтобы караулить в подворотнях ночных прохожих. Денег не было. И тогда ему дали телефон Папаши. Чем-то он старику приглянулся. Китайцу (он понял это позже) с Папашей крупно повезло: старик не давал деньги наркоманам ни под какие проценты, по его мнению, это было все равно, что швырять их на ветер. Китайцу он денег дал и одновременно дал поручение. Обычное свое поручение: отнести то-то туда-то и тому-то. Китаец поручение выполнил и ушел на два дня в туман, в тот же день добыв «ханки». Когда Папаша разыскал его, Китайца ломало так, что он выл и грыз подушку. Папаша привел ему врача. Это был Папашин врач, очевидно, здорово ему обязанный, потому что в те времена еще и слуху не было об анонимном лечении, наркоманов сажали безжалостно, и человек этот отчаянно рисковал. Врач приходил утром и вечером и колол Китайца импортным заменителем… В общем, если бы не старик, Китаец бы просто загнулся. Папаша любил время от времени делать добрые дела, как будто даже и себе в убыток.

Гораздо позднее Китаец понял, что тут не просто старческая сентиментальная прихоть, а далекий и умный расчет. Не просто погоня за репутацией, которая, конечно, тоже дорого стоит, это был заход широким неводом: Папаша будто бы метил приглянувшихся ему людей, на время отпускал их, ожидая, когда они сами к нему потянутся. Человек, желающий отблагодарить за добро, гораздо надежнее купленного, сколько бы этому купленному ни заплатили. Конечно, иной раз Папаша и терял на этом, но деньги у него были, и он никогда не экономил на спичках. Вокруг было много людей, которым Папаша помог: очевидно, это и было его основным занятием в том деле, которое он представлял, – искать нуждающихся людей и делать их неявными должниками, иному даже простить долг, но таким образом взять в заложники его совесть. Китаец догадывался, что среди Папашиных должников были не только мелкие дельцы, слухи кое-какие доходили.

Китаец под столом открыл кейс, взял заранее приготовленную пачку и положил на скатерть перед Папашей, набросив сверху салфетку.

– Что это? – рассеянно покосился старик и пальцем откинул салфетку. – Ах, деньги… Ну вот, я-то думал, ты просто вспомнил старика, а ты с этими бумажками. Игорь, Игорь… И ведь нет, чтобы просто зайти, посидеть…

Голос старика обиженно задребезжал, и Китайцу на мгновение стало неловко, но ощущение это мелькнуло и тут же ушло: слишком хорошо он знал, с кем имеет дело.

– Я понимаю, что такой деликатный человек как вы сам никогда не намекнет, но надо ведь и честь знать! – Китаец улыбнулся как прилежный школьник, узя глаза и цепко всматриваясь в обиженное лицо Папаши.

Старик, застигнутый врасплох этой интонацией и вдруг забыв про свою маску, глянул пристально, насквозь и тут же опять задребезжал надтреснутым тенорком:

– Ну что ж, дела, все дела да дела… Я поражаюсь вам, молодым, куда вы все спешите, куда торопитесь? Да вот будь я в твоих годах, разве стал бы я всем этим заниматься!

– Но ведь занялись же, Сергей Николаевич.

– Так то жизнь вынудила, жизнь! Это вы сейчас живете как у царя за пазухой, а когда я начинал, то приходилось общаться с такими людьми – не приведи господи! Фатальное хамство и голые инстинкты. Они понятия не имели, что в жизни может быть что-то еще!

– Ну, а чем вы занялись бы на моем месте, Сергей Николаевич? Подскажите, раз на то пошло.

Старик опять остро глянул из-под бровей и отвел глаза, вздохнул, проморгнул набежавшую слезу и всасывающе причмокнул, покручивая в пальцах зубочистку.

– Я уже говорил тебе, что ты связался не с теми людьми, – медленно сказал он. – Этот твой Егерь, понимаешь… как бы тебе объяснить… Он не просто романтик, эту глупость еще как-то можно понять, она от молодости, от безнаказанности, что ли. Им просто не занимались как следует. Но есть и другой… – Папаша причмокнул, – аспект. Он начинает кое-кому наступать на пятки, а этого, поверь, не прощают. Он наивен, этот твой Егерь, он считает, что деньги дают ему право на безнаказанность. Может, он и платит какому-то там милиционеру, но я думаю, не выше чем участковому, я же вижу и слышу, как он себя ведет, только дурак может брать деньги у такого человека. В общем, – но я надеюсь, это останется между нами, – он стал мешать. Наверно, ему скоро придется переместиться туда, где у него будет время подумать о многом.

Китаец поймал на себе быстрый, скользящий Папашин взгляд.

– А с чего вы взяли, что я имею с ним дело? – спросил Китаец, глядя на скатерть.

– Но, милый мой! – Папаша развел руками. – А как же еще это назвать? Ты берешь у него тряпки. Эти самые, как их, – кассеты. И прочее. Ну, не у него, так у того, кто на него работает… Значит, ты – его человек.

«Он что-то знает, – подумал Китаец, – он следил за мной, старый пень!»

– А почему это вообще надо быть чьим-то? – жестко спросил он, глядя на старика в упор. – Почему вдруг нельзя быть одному?

– Потому что не получится! – Папаша развел руками, чуть выпучив слезящиеся старческие глазки. – Не получится, милый мой, поверь стреляному воробью! Кажется, Достоевский сказал: мол, деньги – это чеканенная свобода. Может быть, где-то и так, только не у нас. У нас деньги – это, конечно, много, но это не главное. Надо еще иметь возможность их тратить. Стало быть, первый вопрос – на что? Второй – как? Значит, как тратить их, чтобы не вызвать законного подозрения завистливых нищих? В открытую пойти против них не может никто, это самоубийство. Значит, надо заслужить право у тех, кто решает, что считать грехом, а что нет.

– А это возможно?

– А ты думаешь, нет? Все ведь люди. Кто-то не имеет денег, но зато имеет нечто большее, надо помочь ему иметь деньги, и в благодарность за услугу он одарит тебя своей благосклонностью. А благосклонность эта не только в том, чтобы что-то делать, а зачастую в наших условиях – не делать того, что положено против услужившего человека. Понимаешь меня? Это практически беспроигрышный вариант, если вести себя тихо и не откупать рестораны на ночь. Я давно всем говорю, мы живем в уникальное время, его надо использовать. Люди задыхаются от недостатка услуг, от недостатка самых обычных вещей. Надо помочь им, а не кидаться в наркобизнес. Не надо искать легких денег.

– Все-таки мне казалось, что это дело и есть свобода, именно поэтому я и один, Сергей Николаевич, – осторожно сказал Китаец, наблюдая за стариком. Он знал, что Папашу надо раззадорить, тогда он сам все скажет.

– Ах, Игорь, Игорь! – Папаша вылил в рюмку остатки коньяка, выпил, промокнул губы и, порывшись в кармане, достал серебряный портсигар. Щелкнул крышкой, извлек папиросу, размял ее в пальцах, с удовольствием понюхал и осторожно прихватил зубами. Китаец поднес ему зажженную спичку.

– Всем ты хорош! – сказал Папаша, попыхивая дымком. – И силен, и неглуп, и не жаден, но, извини меня, ты – люмпен, ты асоциален, не доведет тебя это до добра. Ты считаешь, что есть как бы два мира, и уйдя из одного, ты уходишь в беззаконие, столь тебе милое… Но ведь это не так. Я тебе еще раз скажу: смысл нашего дела не в противопоставлении, а, скажем так, в дополнении. Мы должны заполнять тот вакуум, который в нашем нерасторопном обществе сплошь и рядом. Более того, в идеале мы должны помогать определенным людям этот вакуум создавать.

– Но ведь это уже политика…

– Так что с того? Не надо бежать политики! Это все равна, что прятать в песок голову, оставив снаружи зад. В политике – гарантия безопасности, как ты не хочешь этого понять? – Старик, почти обиженно всплеснул руками. – Общество взяло курс на полное равенство. Хорошо? Я тебе скажу – прекрасно, я бы хотел дожить, но куда уж… Но пока мы живем в довольно странной моральной атмосфере: в ориентации на равенство за образец, взят лентяй. А что делать человеку энергичному, сильному? Который умеет и хочет работать, для того, чтобы кушать, – ну вот икорку, скажем, или когда-никогда выпить стопку коньяку? Что ему делать с его деньгами? И вот тут заключено громадное поле деятельности, мой мальчик. Пусть оно будет, равенство, хотя бы внешне, уже сейчас, чтобы не тревожить лентяя и не будить в нем зависть. Но при этом пусть будут возможности для человека с деньгами исполнить свою маленькую прихоть. Ведь человек слаб! И, кроме того, каждый должен быть вознагражден за свой труд. И каждый должен чувствовать себя счастливым. Как это сделать? Я тебе скажу – просто. На прилавках не должно быть икры. На прилавках не должно быть ничего, что не смог бы купить лентяй. Потому что, увидев вещь, которую он не сможет купить, лентяй будет чувствовать себя обойденным, и ведь бесполезно ему объяснять, что он же в этом и виноват. Работай! Но, милый мой, есть люди, которые попросту не знают, что это такое – хорошо работать и хорошо отдыхать, и для них надо создать иллюзию равенства, то есть создать определенное качество жизни, которая будет считаться вполне достойной. Ты замечал гневные письма в газетах по поводу базарных цен? Люди требуют покарать спекулянтов, им легче остаться вовсе без персиков или абрикосов, скажем, чем видеть их на прилавках по двенадцать рублей за килограмм, и еще видеть, что кто-то, – старик затряс пальцем, – что кто-то все же покупает! Это психология, понимаешь ты меня? Человек может обойтись малым, совсем малым и быть вполне довольным жизнью, но вот лишний рубль в кармане у соседа для него не-вы-но-сим!

– Да вы прямо философ, Сергей Николаевич! – усмехнулся Китаец.

– Я не философ, – сказал старик, утирая платком раскрасневшееся от коньяка лицо и вспотевшую лысину. – Просто я старый, битый жизнью человек, и для меня человеческая нужда, если только она не порочна, всегда казалась вещью естественной, да и не один я так считаю. Пока живешь – живи! В конце концов, жизнь так коротка, что просто глупо проводить ее на сухом пайке.

– Это что же, – значит, помогать каждому, кто хочет пожить?

– Ну уж нет! – Папаша затряс головой и застучал пальцем по столу, будто вколачивая слова. – Помогать тому, кто достоин. Тому, кто заслужил. И, само собой, не даром. Бесплатного вообще ничего нет. За все приходится платить. Тому, кто много отдает, надо и платить много, но, опять-таки повторю, платить так, чтобы не вызывать чужой зависти.

– Это что же получается – система в системе?

– Да, да! – закивал старик. – Именно так, может быть, – временно, но этим надо пользоваться. И ведь не я это придумал, ты заметь. Без меня придумали все эти спецраспределители, спецсанатории. Меня осенило в молодости, когда я попал – случайно, знаешь, – в буфет одной о-о-о-очень солидной организации! Представляешь, чего там только не было, на том прилавке. И я тогда подумал, – а почему бы ее не расширить, эту систему, да и если ты заметил, она распространилась сама, без чьего-либо участия, нужно только умело управлять ею, вот и все!

– Ну, а какую бы вы мне роль предложили в этой самой системе? – напрямик спросил Китаец, глядя Папаше в глаза.

Старик посмотрел в упор, будто насквозь, потом отвел глаза.

– Я давно ждал, что ты меня спросишь об этом, – медленно сказал он. – Давно бы пора тебе за ум взяться…

– Ну так что же?

– Ну что тебе сказать, Игорь… За тобой шлейф – этот Егерь. Тебе еще надо пройти карантин с годок, так что, сам понимаешь, ничего приличного на первое время.

– А что же конкретно? Вот, допустим, я и впрямь решил к вам прийти…

– Ко мне? Да что ты, Игорь! Я маленький человек, я ничего не знаю, я стар и давно отошел от всех дел. Разве что знаю некоторых людей, которые могли бы тебе помочь. Но для начала тебе надо бросить это твое увлечение – этот гашиш или что там…

«Старая лиса, – холодно подумал Китаец, – зря я его спросил. Это же старый принцип торгашей – никогда не называть цену первым».

– Вот если бы ты начал следить за своим здоровьем, – вздохнул Папаша, – если б взялся за ум…

– Ну, а если меня просто припечет, вы мне поможете?

Старик внимательно глянул, будто что-то прикидывая.

– Есть люди, – сказал он медленно, – которые готовы платить вот таким парням, как ты, за некоторые услуги.

– Разве я похож на голубого? – усмехнулся Китаец.

– Да что ты, да ведь я не о том! – Папаша раздраженно скомкал салфетку. – Как такая пакость вообще могла прийти тебе в голову! Услуги как услуги, вполне деловые. Ну, может, припугнуть кое-кого… – Он опять глянул из-под бровей и спрятал глаза.

«Ну да. Попугать, припугнуть. Разбить окно. Проколоть шины у автомобиля». Китаец усмехнулся.

– И сколько бы я, скажем, имел на этом?

– Ну, для начала сотню в неделю – это максимум, но ведь для такого бугая как ты это и не работа, а так – забава.

– Ну, а гарантии?

– А кто их вообще может дать?

– Но ведь вы говорите о надежном деле. Какое же оно надежное, если нет никаких гарантий?

– Резонно! – В голубеньких глазках Папаши всплыло насмешливое, живое удивление. – Если намерения твои серьезны, об этом будет особый разговор. В другом месте и в другое время. Но тебе придется расстаться со своим анархизмом, – я ведь знаю, ты не любишь дисциплины, а я привык иметь дело исключительно с дисциплинированными людьми. Исполнитель – это исполнитель, право знать что-то лишнее он должен доказать примерным послушанием. Есть вещи, которые, быть может, покажутся тебе неприятными, но тебе придется делать их, и обратного хода у тебя уже не будет.

«Это уж точно! – вдруг подумал Китаец с неожиданной злостью, хмуро, уводя глаза от внимательного Папашиного взгляда. – От вас уже точно никуда не денешься, это не милиция».

– А тебя, видно, допекло, а, сынок? – услышал он дребезжащий и вкрадчивый старческий голос. – Это не беда. Один только совет – держись подальше от Егеря.

«Знает или нет? – Китаец рассматривал ногти, мучительно морщась. – А если знает? Сказать ему, что ли?.. Нет. Вильнет, уйдет, старый пес. Он ведь и впрямь считает, что я пойду к нему в «шестерки». Пусть считает. Мало ли что. Но почему он о Егере так говорил? Что они хотят с ним сделать? Может, сдадут его втихую, наведут милицию? Или… Наверно, они что-то затевают во Владивостоке. Егерь тут практически один. Сколько с ним человек? Четверо-пятеро, не больше, пусть даже у них и оружие есть, так не пулемет же! А Егерь, и правда, дурак. Носит с собой кастет. Да и ребята его. При таком раскладе, конечно, гораздо выгодней вывести на него сыщиков. Вот оно и сходится все один к одному, недаром целый день такое хреновое предчувствие. Волки. Суки. Ни туда ни сюда. Куда ни кинь – везде клин. Что там, что там. С одной стороны милиция, с другой – Папаша. И никуда не денешься. Прямо как стена какая-то… Ну, да прорвемся. В стену лбом. Или лоб или стена. Плевать».

Прицокивая каблучками, вбежала Сонечка. В форменной юбке, в белой блузке с кружевами на полудетской груди. Светлые кудряшки подпрыгивали на ходу на лукавых глазках. Старик замаслился, притянул ее к себе, что-то зашептал на ухо, доставая из кармана сафьяновую коробочку. Сонечка посмеивалась, поглядывая на Китайца исподтишка. Папаша открыл коробочку – сережки. Сонечка заахала, чмокнула его в морщинистую щеку. Папаша совсем разомлел, забыл даже о зубах, щелкал ими, как крокодил, и что-то Сонечке нашептывал. Та посматривала на Китайца, посматривала, а потом вдруг подмигнула.

«Ну и стерва! – удивленно подумал он, угрюмо, исподлобья глядя на разомлевшего Папашу и вьющуюся вокруг него Сонечку. – А Папаша и впрямь думает, что все может купить, вроде этой вот шлюшки. Ну, посмотрим! Посмотрим. Старый пес. Старый блудливый пес. Таких надо брать в оборот. Под дуло. Чтоб не пикнул. Удивительно, как они до сих пор не договорились, ведь что те, что эти – одна масть. Вот всех и надо давить. Разом. И этих, и тех!»

Он все смотрел на воркующего Папашу, завороженный пришедшей вдруг мыслью…

…Ой-ей-ей! Бегемот, Бегемотик! Кто сказал, что если под зад пнули, то уж челюсть наверняка цела останется? С чего это ты всегда думаешь, что хуже не будет? Нет, дружище, жизнь богаче и разнообразнее нашего представления о ней. И никогда не угадать, что она сулит, даже если носишь имя одного из демонов ада, воспетого Рембо в поэтическом бреду «Пьяного корабля». После такого вот денька можно с полным правом требовать для себя пенсию по душевной, так сказать, инвалидности. Ведь после всех передряг потащили тебя по людям и вынудили, можно сказать, канать под придурка – опять трясти колокольцами и всем доказывать, что ты интересный человек, проповедовать про душу на голодный, даже не просто голодный, а, похоже, окончательно ссохшийся желудок. Ну, за все это шаманство, спасибо, хоть чаем напоили, по три стакана в трех разных местах. В брюхе хоть лягушек разводи. А что делать? Сам же залез в шкуру «интересного человека», вот и пришлось отрабатывать сначала в одной общаге, потом в другой, потом уже у кого-то на квартире, так что под конец этих хождений, разговоров и женских визгов впору лечь, закрыть глаза и вытянуть ноги. Но и это, как оказалось, – не конец. Нет, не конец, и ты сразу, с ходу смекаешь это, идя за своей спутницей к подъезду девятиэтажного дома со стеклянным кубиком огромных дверей, за которыми видится залитая светом плоскость с вьющимися растениями в кадках и нечто похожее на киоск, где скучает очкастая пожилая дама, – привратница не привратница, нечто такое, что в наши демократические времена именуется просто  в а х т о й.

И твоя фея в своих бальных туфельках, с разлетевшимися светлыми волосами, решительно выставив юную грудь голубки, тащит тебя к этому сияющему подъезду промеж газонов, выстриженных на манер солдатских голов, и фонари таращатся сверху белыми и пустыми глазами часовых. Она тебя тащит, а ты невольно замедляешь шаг, сопоставляя все это, – ограду вокруг всего дома и двора, выметенные аккуратные тротуары, задираешь голову на просторные лоджии, на окна в штампованных металлических переплетах, стекла в которых отливают какой-то пуленепробиваемой синью. Маммита миа!.. Похоже, влип. Откуда они, вот такие дома, в этом мире обшарпанных пятиэтажек, этих бараков двадцать первого столетия? И главное – кто в них живет? Но разве же ты не знаешь, кто в них живет, в таких домах, – а, Бегемот? Ведь знаешь, хорошо знаешь, поскольку ты столичный парень и не раз ходил по Малой Бронной или, например, по улице Щусева, а там эти дома не прячутся, они свободно высятся над ветхими мемориальными строениями, из подворотен которых до сих пор тянет не то достоевщиной, не то вечной стиркой. Они стоят открыто и гордо несут на своих фасадах из светлого кирпича мемориальные таблички, они выпячивают свою кирпичную грудь, украшенную медалями этих табличек, и похожи на генералов домостроения. И, как любые генералы, они умеют организовать вокруг себя свою особую, генеральскую жизнь. В магазинах по соседству с такими домами всегда больше, чем в обычных, выбор товаров, и продавщицы в этих магазинах никогда не хамят. Вокруг них всегда чисто, тихо. Да, эти дома наглядно демонстрируют, как оно будет там, в светлом будущем, и, чтобы никто из невоспитанных современников не занес в это будущее грязи, они слегка огорожены заборчиками из демократичного дюраля. А за заборчиками – голубые елочки.

И вот у тебя на языке вертится преглупейший вопрос, в то время как тебя за руку волокут сквозь этот сияющий подъезд в твоей затрапезной майке и джинсах, волокут к лифту, мимо престарелой уютной тети, которая от изумления даже уронила вязанье: чего еще здесь не видели, так это рогожного куля, мимо кадки с пальмочкой, все мимо, мимо… И вот, когда тебя вталкивают в лифт и сияющий юный пальчик тычет в кнопку, вслед за чем обшитая панелями под орех кабина, тихонько взвыв, трогается вверх, ты задаешь его, этот вопрос, видя в зеркале свое встревоженное изможденное лицо с хрящеватым и как бы раздвоившимся на конце после всех хабаровских передряг носом:

– Кто твой отец?..

Ты стоишь в кабине лифта, который возносит к высотам жизни. Она и пахнет по-другому, эта жизнь, даже здесь, в лифте. И вот расходятся вдруг в уютной тесноте створки лифта, открывая новый простор, в который нужно выходить под мертвый люминесцентный свет. В этот коридор, в конце которого чернеет небольшой холл и виднеются кадки с цветами. И, выходя, ты еще раз спрашиваешь:

– Отец у тебя кто?

А она, на ходу роясь в сумочке, отыскивая ключи, небрежно роняет:

– А-а-а, какая-то шишка. Мы недавно тут живем.

…Сияющая золочеными гвоздиками дверь, вся в солидных, лоснящихся выпуклостях. Ключ поет в замке, и Бегемот, подтягивая спадающие джинсы, представляет картину – вот его вводят в комнату, представить «папа́» и «мама́» как «интересного человека», а на спинке стула висит скромный такой китель с прокурорскими звездами. Или – вот дверь открывается и на пороге возникает бодрый такой пожилой здоровячок в скромных штанах с малиновыми генеральскими лампасами…

Ой-ёй-ёй… Бегемот уже чувствует, что ему здесь не ночевать, нет. Ах, эти милые девятнадцатилетние девчонки, они еще ничего не понимают в жизни. Он косится на спутницу. Ему и смешно, и путано, и как-то не по себе. Ведь сроду не боялся никаких властей до того, как прибыть в этот дикий город, век бы его не видать! Эти дальневосточные милиционеры кого хочешь вышибут из колеи, – известное дело, потомки первопроходцев и каторжан! Им хоть Будда попадись, моментально устроят на пятнадцать суток, если нету с собой справки, где написано, что он – Будда. Реалисты до мозга костей: очевидно, здешний климат этому способствует…

Дверь распахивается, и за дверью темно. Его вводят за руку, и он стоит на чем-то мягком под астматически-воздушный хлопок закрывшейся двери и металлический скрежет замка, стоит в темноте, переминаясь и гадая, на что же это он наступил. Но тут вспыхивает свет, и это «что-то» оказывается попросту оленьей шкурой, на которой его ноги в кедах выглядят нелепо, как трактор в тундре. Бегемот стоит, обеими руками обняв свой куль, и исподлобья шарит глазами по стенам в изысканных, под кирпич, обоях. На одной стене в ненавязчивом, интимном свете бра старой медью тускло отсвечивают зеркало в затейливой тяжелой раме и медные же крюки вешалок в стенном шкафу, который распахнут будто для того, чтобы он мог увидеть пушистую белую женскую шубку, явно не из синтетики. Потолок перекрыт деревянными балками, которые, имитируя копоть, покрыты темным лаком, и по стенам тоже идут деревянные брусья, где под лаком рельефно проступает структура дерева.

Это, очевидно, то, что у добрых людей называют прихожей. Она примерно того же размера, как комната, в которой обитает Бегемот в своем Останкине. Пожалуй, его логовище даже поменьше, потому что вот это помещение, предназначенное для того только, чтобы в нем разувались-раздевались, естественно переходит в комнату побольше, где видна декоративная черная дыра камина с медной решеткой и электрической подсветкой, все те же обои под кирпич, дополненные темным бобриком на полу, мягкими низкими креслами, книжными, до потолка, полками и черным, гладким до зеркального блеска роялем. На книжных полках, по которым Бегемот с ходу начинает шарить глазами, нет-нет, да и блеснет позолота, а несколько скромных икон, удачно вписываясь в интерьер, добавляют в палево-коричневую с багровым цветовую гамму некий мистический колорит…

Ой-ёй-ёй! Из этой самой прихожей выходят сразу двое дверей, а есть еще, очевидно, и кухня, и ванная… Бегемот видел такие квартиры только в кино, и вот лишний повод убедиться, что наше реалистическое искусство не врет, чтобы там ни говорили. Да, теперь понимаешь, откуда берутся эти лучезарные работяги с плакатов, с кого они срисованы, – ведь бытие определяет сознание. Но бывает и наоборот. Редко, но бывает так, что сознание определяет бытие. Бегемот привык к ободранным обоям, к грязным стенам в подъездах, запахам кухни и туалета во дворах, привык к чаду жареной картошки и ностальгическим напевам эмигрантских песенок у соседей, не просыхающих в дни авансов и получки, к вечному недостатку денег и к очередям, но он знает, – чтобы быть человеком, надо преодолеть свое бытие. Надо подняться над его тоской, скукой и склочностью, над его теснотой, озлобленностью, надо подняться, чтобы быть че-ло-ве-ком! Надо преодолеть ненасытную гордыню, мелочную зависть, слабость плоти, безнадегу грядущего и еще многое, многое. Чтобы быть человеком даже в условиях, человека недостойных. И то, что мир не зависит от нашего представления о нем, – это уже крайне сомнительно. Природа  у ж е  зависит от нашего представления о ней, и жизнь наша зависит, ведь как же иначе мы бы ухитрялись ее переделывать? Мир не оторван от нас, мир – это мы, и когда исчезнет его отражение в глазах, во всех глазах, некому будет установить истину. Пока мы живы – все вокруг зависимо от нашей воли, от каждого нашего поступка!

Вое это вертится и крутится в твоей, Бегемот, башке, в то время как о н а  разматывает белые шнурки на лодыжках и отшвыривает свои бальные туфельки небрежным жестом своенравной Золушки: р-раз! – в один угол туфля, два! – в другой.

– Пойдем… – машинально бросает она через плечо и, глянув на твои ноги, приказывает: – Да сними ты кеды, ты что, спать в них собрался? – И хохочет, всплеснув руками.

А пока Бегемот, согнувшись в три погибели, раздирает шнурки на кедах, чертыхаясь и пыхтя над затянувшимися узлами, она куда-то упархивает, и сквозь музыкальный шум хлынувшей в ванну воды, из-за двери с изображением душа, несется ее голос:

– Я тебе напущу воды, но сначала ты поешь, да?

– М-м-м, угу… – мычит в ответ Бегемот и, воровато глянув на дверь ванной, торопливо выскребает налипшую меж пальцев грязь. Позор – ноги в сплошном трауре! Не ноги, а прямо-таки лапы, копыта. Джинсы от грязи – колом, борода всклокочена, вид – дикий… Рогожный куль, завязанный размочалившейся веревкой, торчит на обшитом кожей диванчике у вешалки, спрятать бы, но некуда… Бегемот смотрит на себя в зеркало и, услышав стук двери, шарахается, будто сам испугавшись своего расхристанного вида. А она, поймав взглядом это его шараханье, опять смеется, и так заразительно, что силы нет обидеться. И он сам невольно улыбается.

– Нет, ну на кого ты похож, Яша! – восклицает она. – И вот так ты ходил по Москве?

– Ну…

– Вот так?! – Она даже зажимает рот ладошкой, вся вздрагивая от неудержимого хохота. – И тебя не арестовали?

– Это у вас тут чуть не посадили, – добродушно говорит Бегемот, посмеиваясь и косясь на себя в зеркало. – Говорят: еще появишься босой, мы тебя обуем и обреем! Не любят тут хиппи…

– Да ты же на сантехника похож, а не на хиппи, еще бы гаечный ключ в карман да сапоги!

– Вот и решили, наверно, что пропил мужик сапоги, – добавляет Бегемот, посмеиваясь.

И оба они хохочут, понимающе и радостно глядя друг на друга, – ведь когда смех одного человека совпадает со смехом другого, это немало значит. И это главное. А все эти лифты, привратники, обитые кожей двери, иконы и высокие положения – это такая дешевка, такой «попс», что и говорить не о чем, ей-богу.

И вот Бегемот, сняв шляпу, помыв руки и лицо, рубает на кухне ветчину с черным хлебом, тем временем как для него жарят яичницу, открывают и опять захлопывают дверцу холодильника, роются в шкафчиках, режут красные помидоры в обливную глиняную миску и туда же крошат пупырчатый зеленый огурчик и скрипучую зелень репчатого лука еще в каплях воды и все это слегка сдабривают растительным маслом, перцем, солью, петрушкой, укропом и потом мешают ложкой, чтобы овощи как следует пропитались собственным соком. И потом еще режут на деревянной доске твердую финскую колбасу сплошь в частых точечках сала на разрезе, и ставят на стол вазочку с холодным запотевшим маслом, и засыпают в кофемолку пряные кофейные зерна. И пока все это режется, шипит, скворчит, обдает пряными запахами и воет, как бормашина, Бегемот, значит, сидит за кухонным, натурального дерева столом под льняной скатертью и, сдерживаясь, разжевывает сочную ветчину, прикусывая черный, в коричневых зернышках тмина хлеб, и пальцем деликатно сметает с бороды крошки, упрятав свои обутые в тапочки лапищи под стол.

Нет, об этой кухне можно писать роман. Стены в обоях под дерево, одна сплошь занята стенным шкафом с множеством полочек, дверок – не какая-то там дешевка из ДСП, а настоящее, благородное, отлакированное, в резьбе, дерево. На другой стене висят два натюрморта с дичью, фруктами, арбузами, окороками, и еще висят на тех стенах длинные косы чеснока и лука, красного перца, сухие початки кукурузы. И все это функциональное пространство с любовью оформлено в некоем фламандском хлебосольном стиле, под дорогую и неброскую простоту старины. По полкам – деревянные блюда, расписные шкатулки и лукошки из лыка и соломки, глиняные кубки, оплетенные бутыли, сулеи, старинные штофы зеленого стекла с вензелями – и никаких хрусталей: сплошь дерево, серебро, расписная глина, грубое, покрытое патиной времени, стекло. По всему полу, от стены до стены, – плетенная из тряпочек деревенская дорожка с петухами. Здесь живут люди, имеющие вкус к жизни, это не просто обычный российский жирный достаток, это его иная ступень. Ой-ёй-ёй… Во попал…

И одно спасает – она. Она, эта Оленька, это дитя божье, посланное, похоже, самой судьбой. Спасает то, как она с озабоченной женской повадкой, даже здесь, в фартуке, при растрепанных волосах, умеет быть такой, какой надо. Спасает то, как она, засучив рукава, стоит с ножом над сковородой, сосредоточенно нахмурив лоб и кистью руки отмахивая свисающую прядь, тычет в яичницу ножом и время от времени посматривает, как ты ешь, Бегемотик, как ты рубаешь, вонзая в мясо белые блестящие зубы. Спасает то, что возникает при этом в ее глазах, то, как она смотрит на тебя, прикусив в губах улыбку и растворив в расширенных зрачках извечную бабью жалость, морщит носик и вздыхает, протяжно и тяжело, как ребенок со сна. Потому что никто еще так на тебя не смотрел, соратник Сатаны…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю