Текст книги "Письма осени"
Автор книги: Владимир Илюшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Скрипнула шестерня – и пошли часы, забил неведомый молот, двинулся учтенный и внесенный в реестры мир, распахиваясь, как зашторенное окно, в едином реве сирен.
Это ревут гудки заводов и будто железные быки, сочащиеся соляром и маслом, выползают из-под чадных сводов депо тепловозы, медленно погромыхивая по синим дорожкам рельсов на замазученные станционные поля, где на путях пасутся под луной стада вагонов. Железо, скрещенное над жизнью, застыло перелесками заводов и фабрик, где сонные вахтеры, охранники усталых станков, мерят тишину длиной зевка. Стальные трубы потрескивают и ежатся под асфальтом, по кабелям бегут голоса, потерявшие хозяев, и крик сирен – это крик сиротства. В трамвайных парках замерли пустые трамваи, сонно пережевывая в лунных торбах небесное электричество и мечтая о молнии. Рвутся ввысь от устьев труб газовые факелы, но навечно приговорены лишь грозиться. Жизнь движется в плавном нарастании обстоятельств. Трепещет кленовый лист и в периоде его падения прямая связь с плачем ребенка и падающей звездой. Это значит, что слово, негромко сказанное рулевому капитаном судна, что в этот момент втягивается под темные арки моста с огоньками створов, будет иметь прямое отношение к направлению ветра – взаимодействие зеркал, множащих отражение, не поддается учету и лишь позволяет предполагать смысл в о з м о ж н о г о. А ветер, пригнав, с запада дождевые тучи, будет иметь прямое отношение к тормозному пути легкового автомобиля на мокром шоссе. И все это – видимое, поддающееся анализу, и незримое, существующее лишь тоненькой незадействованной связью меж меняющейся сущностью предметов и слов, – в свою очередь делает возможным вхождение в открытые ворота мира, где неприученные слова еще летают как птицы, отыскивая для себя предмет, на который можно было бы сесть, передохнуть на время, и там можно ходить босиком по выжженной каменистой земле, усеянной прахом прошлого, идти ощупью сквозь плотный заселенный воздух, не видя ничего впереди и с каждым шагом теряя землю, теряя самого себя в отсутствии зеркал, идти сквозь непрозрачные полотна несозданного, уже просеченного насквозь глазастым холодным высверком упавшей звезды. И эта медитация, равноправная с гудением ЭВМ и милицейской статистикой, свидетельствует лишь об одном – нет ничего случайного, нет ничего, что не мог бы представить себе человек, и то, чему нет доказательств, равноправно со всем существующим, но попросту пока еще не случилось.

Китаец едет в автобусе. Едет, незряче уставившись в черное стекло, видя в нем себя, как в зеркале. Ночь скользит мимо, блескучая, глазастая, показывая вдруг синие проемы пустых перекрестков с мигающими глазами светофоров, дома, бегущие изломанной строчкой, деревья под фонарями с кронами, обрубленными тьмой, а над крышами в ямы-прогалы вдруг черно и огромно, как водопад, обрушивается небо. Ночь льется, испятнанная костерками света – огнями цивилизованного стойбища, льется в тревожных сполохах неона, в неразборчивой морзянке горящих на разной высоте окон. Они летят, перемежаясь черными пустотами, растягиваясь в длинные строчки, сбиваясь вдруг в отчаянную ночную скороговорку и обрываясь провалами улиц, по которым стелется зернистый под фонарями асфальт, влажно блестящий, с красными дорожками габаритных фонарей. И бесконечно плывут фары, сворачивают, приближаются, и тогда вдруг за окном стремительно проносится разгоряченное автомобильное железо с маленьким темным аквариумом салона, где угадывается фигура водителя и светится приборная доска. И все это летит, летит в окне сквозь его, Китайца, лицо. В этом мире никуда не спрячешься ни от себя, ни от других. Всюду зеркала, их стерегущий слепой блеск.
Странно видеть себя со стороны. Сразу вспоминаешь, что и другие тебя видят, что ты для них не тайна. Ну, если одну только физиономию видят – ладно, а вот интересно: то, что человек думает, что он хочет сделать, – отражается как-то и где-то или нет? И вообще, отражается ли человек именно таким, какой он есть, или тут что-то другое? Китаец морщит лоб, глядя на своего двойника инстинктивно-угрожающе. Вот он стоит, этот парень, точнее, плавает в стекле. Здоровый, с таким сразу не сладишь. В точности как он сам, и в то же время необъяснимо другой. Шрам у него над правым глазом, а не над левым, за поручень он держится не правой рукой, а левой. Когда автобус подпрыгивает на ухабе, отражение движется вместе с Китайцем, но в другую сторону, и черт его знает, как это понять. Но вот когда Китайца кидает к стеклу, фантом тоже с готовностью движется навстречу. Китайцу вдруг становится страшно, спина холодеет, дикое ощущение – за ним следят… Тьфу, – да он же сам за собой и следит! Китаец подмигивает двойнику, и двойник ему подмигивает – вот дела! Он слегка отворачивается, но, не выдержав, косит глазом. Двойник в точности повторяет его движение, тоже косится, и в этом скошенном взгляде чудится издевка. Китаец передергивается, вскинув голову, и в упор таращится на двойника, точно готовясь отразить нападение, а тот тоже набычивается, и некоторое время они яростно смотрят друг на друга.
Китаец вдруг спохватывается и, выругавшись про себя, отворачивается, начинает в упор разглядывать стоящую рядом девушку. Та, почувствовав взгляд, удивленно вскидывает на него глаза и тут же опускает их, сердито тряхнув головой и крепче вцепившись в своего парня, который дремлет, придерживая ее одной рукой за талию. Китаец смотрит на девушку неотступно и пристально, остановившиеся, расширенные от анаши зрачки нестерпимо блестят, и она, не выдержав, опять коротко взглядывает на него, выпятив губу и чуть кося карим глазом, потом решительно отворачивается, нахмурив брови и заалев щекой. Китаец еще некоторое время гипнотизирует ее напрягшуюся шею и деланно-безразличный, надменно вскинутый подбородок. Он любит играть в гляделки – давить взглядом. Этот вполне безопасный вариант извечного человеческого «кто кого» дает возможность ощутить свое превосходство даже там, где нельзя пустить в ход руки. Чувство превосходства ведь тоже надо тренировать, а намерение, отражаемое во взгляде, сродни поступку. Китаец раздевает девушку глазами, глядя на нее неотступно и нагло, уверенный в полной безнаказанности, и алая краска заливает уже не только ее щеки, но и шею. Глянув на двойника, Китаец чуть заметно ухмыляется, подмигивает: мол, видал, как я ее! Двойник понимающе ухмыляется в ответ: мол, видел и оценил, и Китаец, не выдержав, расплывается во весь рот. Ему становится легко и просто, он забывает обо всем, отдавшись этой мгновенной бездумной легкости. Терзающий его кошмар преследования отступает. Он виснет на поручне, сдерживая сонную зевоту и с высоты своего роста оглядывая качающиеся в духоте и полусвете головы людей, по привычке проверяясь.
На утомленных лицах тлеет печаль бесконечности. Движется автобус – и кажется, что нет ни цели, ни маршрута, кругом темно, фары высвечивают только близкий отрезок дороги, а дальше темнота и что там – поворот, мост, тупик, – кто знает?.. О чем кричит морзянка горящих окон, что сообщает? Куда движется этот автобус, набитый людьми с их неясными, потаенными намерениями, с разницей характеров и судеб?
Теплый, пропахший духами и потом островок автобуса, сжатый со всех сторон темнотой, что-то напоминает Китайцу. Но что?.. Вот он катит, островок этот, по своему бесконечному маршруту. Редки остановки, меняются люди: одни выходят, исчезая в темноте, будто навек, другие входят. То говорливые, то печальные, каждый со своим, каждый на свой лад, и в то же время будто подогнанные друг к другу необходимостью сосуществовать в этом тесном падающем салоне, где на каждого одинаково пространства, и света, и мрака за окнами, где каждый зависит от каждого именно из-за тесноты этого пространства, до тех пор пока едет.
Что же все-таки это напоминает? Жизнь, что ли? А почему бы и нет? Ведь все в мире подобно. Одно похоже на другое. И в самом маленьком зеркальце – зрачке человеческом или в капле воды на стекле – запечатлены отражения мира. Вот и автобус, – даже если ты ничего не знаешь о жизни, даже если с другой планеты прилетел, – он расскажет тебе все. Например, что в жизни у каждого своя территория, и если не хочешь, чтоб тебе отдавили ноги или взгромоздились на шею, умей ее охранять – словом, взглядом, делом. Вот здесь у Китайца пространства больше, чем у других. Чуть-чуть, но больше. Потому что вид у него наглый и, не зная, чего от него ждать, его сторонятся. Но главное – этот автобус, он тебе растолкует, что существуют разного рода правила как раз для того, чтобы такие, как Китаец, не мешали другим. Правила эти определены, утверждены, общепринятый вывешены на видном месте. Не знать их нельзя, а если не знаешь, – тебе разъяснят. А забудешь – напомнят. Начнешь, например, петь или кричать, тем самым вторгаясь на территорию чужого покоя, – заставят замолчать. Не заплатишь за проезд – оштрафуют. Точнее, тут как повезет: иной не платит – и ничего, едет, а другому стоит разок замешкаться – и до седых волос хватит позора. Важно, что каким бы ты ни был, здесь, с людьми, ты обязан быть именно таким, как предписано. А не хочешь, опять-таки – заставят.
Но в автобусе – ладно. В случае чего можно в него и не садиться, пешком пройтись. Или уж потерпеть в этой толкотне да духоте. А вот когда тебя подсаживают в жизнь, чтобы ты проехал до своей остановки, то тут уж ты сам собой не распоряжаешься. Тут тебя не спросят, хочешь ли ехать именно этим маршрутом, именно в это время, именно с этими людьми. Тебя в него впихивают, в автобус жизни. Впихивают в эгоизме любви, определяя раз и навсегда твою судьбу, и потом что хочешь делай, хоть в окно прыгай, если не повезло, если стоптали тебя в этой давке. Впихнули, сунули носом в правила и – езжай! Езжай, пихайся локтями, отвоевывая свое пространство, раз уж определено тебе жизнью ехать в автобусе, а не, скажем, на «Волге», впрок заготовленной для тебя заботливыми родителями, за многолетнюю толкотню кое-что успевшими понять и про маршрут, и про территорию, предназначенную для человека. Езжай, может, повезет, а нет – так не ты первый. И винить некого за то, что ввалился ты в этот автобус слепым, не понимающим, что никого нет рядом. Вот и получается, что сам виноват…
Китаец вдруг спохватывается – не проехал ли остановку? Что-то совсем расклеился, заснул на ходу. Это ж надо! Такому раззяве только и фарцевать. До первого мента… Он пробирается к выходу, очищая себе путь локтями и угрожающе косясь на недовольных. В окне мелькает не понять что, автобус вдруг сворачивает и несется вниз, в темноту, а мимо скользят призрачные деревья в белом серебре фонарного света. Бульвар. Китаец напряженно всматривается в эту стремительную блескучую реку, несущуюся мимо окна, и когда автобус, изогнувшись длинным телом, начинает взбираться вверх, к холму, над которым играет холодное белесое зарево, довольно хмыкает: как ни ловил ворон, а нужную остановку все-таки не пропустил. Вот что значит волчья жизнь – будто будильник какой в башке срабатывает.
Автобус взбирается на холм, пересекает улицу и останавливается, с одышливым скрежетом распахивая створки дверей. Китаец спрыгивает с подножки, опять собранный и внимательный. И в этом прозрачном холодном ночном воздухе – после автобусной давки и духоты – в этом потоке ночи, который все льется под фонарями черной блестящей волной, стекая вниз, залив мерцающие огоньки на бульваре, в нем начинает петь упругая стальная струна. Ее будто бы скручивают в тугое кольцо, готовое в любой момент распрямиться и ударить сабельно, стремительно, разяще. Он жадно тянет расширившимися ноздрями воздух, а в голове уже сухо пощелкивает какая-то машинка, учитывая, собирая в один тугой комок все примеченное, мелькнувшее в памяти.
…Он объехал все явки, все точки, где толчется фарца, обошел рестораны. И, что самое странное, почти никого не застал. Никого из тех, кто имел хоть малейшее отношение к Егерю и его делам. Все как в воду канули. Это неспроста, Китаец знает. При волчьей жизни и чутье надо иметь волчье, иначе быстро загремишь. И надо уметь чувствовать не только людей, – это, пожалуй, самое простое. Человек – он ведь явен, он как на плакате, весь в своих повадках, взглядах, запахах, словах. Человека, даже самого скрытного, можно определить по двум-трем вводным, спровоцировав. Надо еще уметь чувствовать т о к, то особое напряжение ситуации, которое возникает в моменты опасности и проявляется в мелочах, ничего не значащих для нетренированного человека. И еще нужен н ю х – умение это напряжение ощущать, действовать инстинктивно, нелогично. Кто ч у е т, – всегда успеет вовремя лечь на дно, затаиться, не позвонить, не появиться там, где начинает пахнуть опасностью. И главное – человек, вокруг которого опасность скапливается, становится как бы меченым. Этого не объяснить. Бывает, и повода вроде нет, а вокруг внезапно – пустота, все куда-то подевались. Один ни с того ни с сего на рыбалку уехал, другой с компанией увалил. И того, кто нужен, не найти, особенно того, кто из-за тебя может пострадать. Тут не просто осознанная осторожность, нет, тут что-то такое, чего не понять, сколько ни пытайся. Говоришь человеку: «Что ж ты, гад, бросил меня в такую минуту!» А он искренне смотрит тебе в глаза и понять не может, в чем ты его обвиняешь. Но такое бывает частенько и у нормальных людей. А у тех, кто повязан вокруг подсудного дела, ощущение т о к а – первейшее условие безопасности. И не только своей, а общей, потому что все повязаны. И условие одно: если запахло жареным, – все по углам и каждый за себя. И если вся фарца, за исключением малявок, вдруг попряталась – значит, кто-то с г о р е л. Значит – ситуация под током, фарца это чует. Кто не чует, тот давно сидит.
Нет никого… Но это еще полбеды. Главное, Китаец решился-таки и из автомата позвонил на квартиру, где у Егеря было что-то вроде базы. Туда звонить не следовало, но больно уж маятно было на душе. Ответил веселый, нагловатый голос. Бравый такой и больно уж беспечный: да, мол, да, все помним, шефа сейчас нет, собирался к тебе. Да, а ты кто будешь-то? Не Людвиг, случаем? Так что передать, где тебя искать?.. Мало ли их, незнакомых голосов, мало ли кого Егерь с собой привез. Может, этот его подручный и впрямь знает Людвига, только зачем по телефону болтать, и вообще – как это вот так болтать, не зная, с кем говоришь? Ну, черт его, конечно, знает, мало ли… Все, в общем-то, в пределах нормы, за исключением названного вслух Людвига. Ну, бывает, кое-кто от беспечности и лопухнется, все человеки, надоедает в эти игрушки конспиративные играть, расслабляются ребята. Однако Китаец, так и не назвавшись, повесил трубку. Сам не зная, почему. От этого мирного разговора еще больше обступила пустота.
Неужели же взяли Егеря?.. Китаец сжимает кулаки, сквозь зубы цедит короткое ругательство, – какая-то вылетевшая из-за угла парочка шарахается от него. Доигрались, стало быть, ребятки-суперменчики! Дел-ляги! Знал же он, что это плохо кончится. Нельзя было с ними связываться. Работал бы себе да работал в одиночку. А может, это и хорошо?.. Может, сама судьба в спину толкает. Может, – судьба такая!
Тротуар впереди ярко освещен, из окон несется музыка, веселые хмельные голоса. Здание без балконов, с ровными рядами окон. Общежитие, что ли? Китаец, остановившись и поглазев на окна, чуть помедлив, рывком вскидывает себя на забор и встает, ухватившись за ветку карагача.
Свадьба… Он видит невесту в белом, праздничный стол, уже изрядно разгромленный, а в соседней комнате качаются в полумраке пары – танцуют. Праздник, глянь-ка ты! Мышата… Китаец узит глаза, – кажется, идейка. Так, теперь надо оглядеться. За забором – темный дворик детского сада с песочницами, грибками и качелями. Дальше, за кустами, другой забор, за ним, в темном прогале между двухэтажными деревянными домами, сараи, а еще дальше – пустырь. Между забором детского сада и зданием – асфальтированный тротуар. Метрах в трех – крышка канализационного люка и груда битого кирпича. Китаец зло веселеет. Свадьба? Ну, будет вам свадьба! Празднуете? Ну, я вам попраздную! Он пытается сдержать себя – ведь нельзя сейчас шуметь, нарываться, но на лице уже играет ухмылка и в руках неодолимый зуд.
Он спрыгивает и, взяв с кучи несколько кирпичных обломков, опять взбирается на забор, подставив деревянный ящик. Ящик трещит и шатается, Китаец чуть было не падает, но в последний момент рывком вскидывает себя на забор, прямо к стволу карагача, – хоть какое-то будет укрытие. Смотрит на освещенные окна, сузив глаза и облизывая губы, а потом мысленно пробегает дорожку предполагаемого ухода, – чтоб уж потом не мешкать, а то женихи, известное дело, народ нервный.
Окно, за которым стоят столы и танцуют пары, – это ведь тоже зеркало. Зеркало того, как могло бы быть и у него, Китайца, да вот не вышло и уже не выйдет. Они кругом, эти зеркала, чтобы ты всюду себя видел, как в чужих насмешливых глазах. Кто их только ставит, зеркала эти? Бог ли придумал в наказанье или людишки своим умом дошли?..
Китаец взмахивает рукой, и вот зеркало окна, взорвавшись с колющимся грохотом, осыпается на асфальт блескучей волной, а уцелевший осколок торчит в раме, будто сточенный старушечий зуб. А само окно – как удивленно разинутый рот, из которого несутся ошарашенные крики. Кто-то высовывается, гневно ругаясь, и тут же отшатывается, прикрывая голову рукой, потому что соседнее окно, проломленное крутящимся кирпичным обломком, лязгает, ломаясь, колясь и добавляя веселого истеричного звона внизу на асфальте. А вслед за ним – следующее, и еще один обломок сметает с праздничного стола вазу с яблоками, мимоходом опрокинув пустую бутылку из-под шампанского и перекалечив хрустальные бокалы на тонких ножках, которые, будто в смертельном ужасе, валятся со стола под ноги бегающим и орущим людям. Довершая разгром, крутнувшись, кирпич сшибает разом несколько тарелок. Под последним обломком, самым увесистым, сыро крякает рама, надломившись и выгнувшись в комнату. И вместо отдельных криков, там, в этих комнатах, стоит уже сплошной вой – женский визг, мат и пьяные бешеные голоса.
Кто-то в панике гасит свет, его тут же включают и опять гасят. В соседней комнате, в цветастой, как цыганская шаль, полутьме, будто со страху мигает светомузыка, и кто-то, высунувшись в разгромленное окно, кричит, показывая рукой на мелькнувшую в фонарном свете над забором широкую спину Китайца. Но поезд, как говорится, ушел, – спина эта мелькает еще раз, в мощном рывке вскинувшись над вторым забором пузырем надувшейся куртки, и пропадает за ним.
Китаец быстро пробегает через пустырь. За ним путаница деревянных домов, двориков, сараев, лабиринты простыней на бельевых веревках, он сворачивает то вправо, то влево, потом прет напрямую и опять бежит сарайными переулками, а миновав их, останавливается в кустах отдышаться. Джаконин дом где-то здесь, близко. Китаец оглядывается, прислушиваясь, – нет ли погони? Все тихо. Он достает сигарету и, разминая ее, хмыкает, веселеет, вспоминая, как перекосило эти рожи, когда кирпич плюхнулся на блюдо с винегретом. Он прикуривает, прикрыв огонек ладонью, и опять пробегает глазами по дорожкам, по лунным углам сараев, по темным окнам. Никого… Он глубоко затягивается, выпускает дым через ноздри и притихает, вслушиваясь. Вот только теперь слышны возбужденные далекие голоса. Наверно, кинулись за ним во двор детского садика и теперь блуждают там по углам, матерясь от злости. Может, и за милицией послали, мышата. А – не женись! Нечего, понимаешь, плясать и веселиться, когда у других на душе кошки скребут. Нашли время, суки. Ну, они эту свадьбу запомнят! А чтоб не забывали, – на каждую годовщину по кирпичику в посылке, хе-хе!
Он не чувствует никаких укоров совести. Даже наоборот – легче стало, отпустило. Будто отомстил за что-то. Уже совсем успокоившись, даже слегка посмеивается над собой. Хватит шизовать, а то ведь и впрямь можно расклеиться. Навыдумывал себе черт знает что. Виноват, не виноват… Пусть милиция разбирается, кто и в чем виноват, и соплей этих хватит. Выход, понимаешь ли, нашел – самого себя кончить… Ну уж нет. Нет! Такой подарочек преподнести? Нет уж. Пусть о н и этим и займутся. Пусть достанут, пусть попробуют. Как там сказано – жизнь, дескать, одна, и надо так, чтоб не было мучительно больно… Вот-вот. Так и надо. Чтоб не было больно. Чтоб не клясть себя потом последними словами. Пока живешь – надо жить. Драться за нее, жизнь, и за собственное право руками и ногами. Жилы и глотки рвать всякому, кто попытается встрять. А если уж спекся, тогда, точно, – сам виноват.
Китаец скалится в темноту, быстро докуривая трещащую у губ сигарету. Высоко над головой, в бездонной колодезной воде плавится, сияет вечный лед. Звезды близко, протяни руку – достанешь. И вот он смотрит в это небо, вдруг потерявшись в нем, до немоты завороженный странным ощущением. Оттуда, от звезд, будто бы летит ледяной ветер, пронзая насквозь, и в том ветре мерещится шепот. Будто само небо что-то шепчет, только не расслышать что, а и расслышал бы, – не понять: тихий шелестящий голос шепчет о таком, что сроду в башке не мелькало.
Вот так живешь, живешь, жизнь тебя вертит: то веселит, та на страхи насаживает, и не взбредет в голову – а почему так? Почему ты тот, кто ты есть? Почему явился на свет именно таким, а не другим, не третьим, каким иной раз быть бы хотелось, почему с а м выбрать не можешь, если ты и впрямь свободное существо, каким себя воображаешь?.. Так, может, ты для чего-то нужен – вот именно такой?.. Сам не знаешь и не подозреваешь, все жрешь да спишь, крутишься по своим делам, что-то такое делаешь с собой и с другими, а на самом деле, может, выполняешь задачу, которой тебе никогда не узнать, которая так мала, что меж ней и миром вроде и связи никакой нет. Бывает, на жизнь сетуешь, на судьбу, – и невдомек тебе, глупому: все, что с тобой творится, входит в задачу, которую ты, сам того не ведая, должен решить своей жизнью и кровью. Ту самую задачу, которая слагаемым входит в другую, уже побольше, где не один ты завязан, а многие, а эта задача, в свою очередь, – еще в одну, в числитель ли, в знаменатель – не узнать. И так до той бесконечности, где все они, большие и малые задачи, сливаются во что-то одно. Ты думаешь, что сам над собой волен, а на самом деле поступаешь так именно потому, что тебя таким создали для определенной роли, потому что сила, которая вложила в тебя твою задачу, именно для этого сделала тебя не похожим на других, единственным. И стало быть, задача твоя одна на всем белом свете, как и все прочие, как все их множество, исчисляемое бесконечностью. И оттуда, из этой бесконечности, звезды следят за каждым твоим шагом, выполняя, вероятно, какую-то свою задачу, которая в сравнении с твоей, конечно, огромна, но и тоже мала, пустячна, кратковременна в том, что движет всем – и поворотом звездного неба, и твоей рукой, когда она берет обломок кирпича, чтобы вдребезги разнести зеркало чужого счастья, ненавидя собственное одиночество в другом зеркале – зеркале судьбы, которое не рассадишь, не прожив…
Китаец шумно вздыхает, щелчком отбрасывая искрой сверкнувший в темноте окурок, а вместе с ним и наваждение. Засмотрелся в небо, будто впервой, будто сроду звезд не видел. Он хмыкает, удивленный минутной заторможенностью, которая и сейчас еще напоминает о себе каким-то жалким желанием оглянуться. И действительно – оглядывается. Темно за спиной. Он спешит вниз по затравяневшей тропинке, меж сараями, к куполу фонарного света над дверями двухэтажного деревянного дома. В этом доме живет Джаконя.
У дома он чуть медлит – почему-то не хочется выходить из темноты под яркий свет фонаря. Стоит возле угла сарая, оглядываясь и злясь на себя. Странная какая-то нерешительность. «Как б. . . с похмелья!» – злится Китаец и, решительно войдя в подъезд, прикрывает за собой дверь, какое-то время стоит за ней, напряженно прислушиваясь и наблюдая за двором сквозь щели. Тихо… Никого… Он поднимается на второй этаж и давит на кнопку звонка.
За дверью шебуршание, лязг замка, и из-под никелированной цепочки выглядывает в образовавшуюся щель испуганное и как бы стертое женское лицо. «Мать», – понимает Китаец. За женщиной виден кусок коридора с голой лампочкой под потолком, прикрытая ситцевой занавеской вешалка с каким-то тряпьем, висящий на гвозде цинковый банный таз и лыжи с креплениями из автомобильной резины. «Спортсмен!» – зло веселеет Китаец и, стараясь быть повежливей, спрашивает:
– Сашу можно? Я по делу.
Женщина смотрит на него из-под цепочки с непонимающим туповатым испугом, готовясь, очевидно, чуть что, сразу захлопнуть дверь, а из дверей тянет тараканами, кухней и ветхим пронафталиненным тряпьем. Китайцу знаком этот запах бедного рабочего уюта – запах клеенок и старых абажуров, плохой канализации и дешевой стряпни; в этих квартирках почему-то никак не хотят приживаться удача и веселье.
– Саша дома? – уже чуть раздраженно переспрашивает Китаец, сглаживая раздраженность любезной, насколько он способен, улыбкой.
– Дома… – спохватывается женщина, продолжая настороженно разглядывать его и рукой стягивая воротник халата. – Он кушает. – И в ее голосе, вместе с настороженностью, слышится желание защитить, прикрыть сына: только пришел, только за стол усадила – опять кому-то нужен…
По ее глазам Китаец догадывается, что эта женщина с набрякшими руками уборщицы и навек испуганным лицом, которое так и норовит все куда-нибудь спрятаться, ничего не знает о собственном сыне. Вполне возможно, она считает его студентом, Джаконя горазд врать. А когда сынок валяется в абстинентном «кумаре», небось, думает – грипп и покупает ему на рынке мед и малину. Если сказать ей, сколько стоит одна ампула морфия, она, наверно, и не поверит, потому что привыкла получать за километры перемытых полов и вычищенные туалеты жалкие рубли. И для нес, если она узнает, чем на самом деле занимается ее сынок, вот уже пять лет болтающийся без дела и сумевший уклониться от призыва в армию, почему он приходит домой с остановившимися, обалделыми глазами, полубредовый и пьяный по виду, но без всякого запаха, – для нее это будет удар. Но она перенесет и это, как, очевидно, переносила многое – Джаконя ведь безотцовщина. Только лицо ее станет испуганнее и еще старательнее будет она его прятать, стыдясь смотреть на людей, лишь иногда и коротко взглядывая снизу вверх по старой повадке вечной уборщицы, привыкшей чаще видеть человеческие ноги, чем глаза. А когда Джаконя попадет на отсидку, она будет возить ему передачи и слать посылки, по копейкам выкраивая из скудной зарплаты. И в комнате для свиданий все с тем же пугливым ожиданием будет смотреть, как он ест, боясь заплакать, как всю жизнь боится быть кому-то в тягость.
И ощутив все это, Китаец никак не может снять с лица резиновую улыбку. Вот это лицо перед ним – тоже зеркало, и смотреть в него страшно. У Китайца начинает нудно ныть сердце от подступившей к горлу тоскливой злости – опять, который раз за день. А за плечом женщины, которая заторможенно соображает, идти ли ей за сыном, оставив дверь на цепочке, или все же закрыть, показывается худая жующая мордочка Джакони с запавшими глазами в синеватых кругах тоненькой, в легких трещинках-морщинках кожицы. На нем синяя майка, джинсы и тапочки с затоптанными задниками. Увидев Китайца, он вскидывает брови и, быстро что-то сообразив, отпихивает мать, буркнув: «Да я щас, щас, ма…», и, замахав на нее рукой, выходит на площадку, захлопывая за собой обитую светлой клеенкой дверь, как бы отсекая метнувшийся следом испуганно-умоляющий взгляд матери.
– Ты чего? – осторожным шепотом спрашивает он, исподлобья глядя на Китайца, меж тем как в глазах его острыми светлыми иголочками сквозит тревога.
– Ты про «пушку» базарил? – спрашивает Китаец сразу и достаточно громко, беря Джаконю на испуг, решив про себя: будет врать – удушу гада.
Он знает, как Джаконя врет, знает его гримасы, уловки, то, как они отражаются на его мордочке, и смотрит на него в упор, как бы предупреждая. И тот, очевидно, уже приготовивший мгновенную ложь, под этим давящим взглядом вдруг спохватывается, мотнув головой, как бы прогоняя несказанные слова, настороженно спрашивает:
– Зачем тебе?
«Попался, сука!» Китаец продолжает молча давить его взглядом, стараясь не выдать радость, и вдруг, чтобы ослабить напряжение, улыбается – улыбается собственной радости, а по виду будто бы Джаконину страху:
– Надо. Егерь просил.
– Егерь? – переспрашивает Джаконя уже едва слышно, и видно, что он заинтересован и даже польщен. Имя это известно ему достаточно хорошо.
– А он что?.. – Джаконя смотрит на Китайца, выгнув брови домиком и недоверчиво щурясь. – А он что…
– Он тут, – врет Китаец. – За сараями с пацанами стоит. Нужна ему «пушка». На день. Не даром. Два промедола, понял?
Он в упор смотрит на Джаконю, хорошо понимая, что играть надо точно. Если Джаконя поймет, что его обманывают, – замкнется, паразит, заскулит, заноет и не даст. Хоть дави его – не даст. Хилый, слюнявый, но увертлив, как вьюн. И «колоть» его надо вот на этом – на дурной блатноватой романтике, потому что для Джакони Егерь – «король», «босс». Китаец-то хорошо знает ему цену, а шантрапа вроде Джакони балдеет от всяких легенд, – что вот, мол, Егеря лет десять уже не могут взять, что у него все куплены, что вся владивостокская портовая фарца платит ему дань, что при нем всегда два телохранителя-каратиста. Ну и прочее, и прочее. Козявки вроде Джакони всю эту муть собачью, которая, в общем-то, – правда, повторяют с почтением и завистью. Ведь для них голубая мечта – быть в «деле», при «боссе». Ведь даже на этом дне репутация – первейшее дело. Китаец все это хорошо знает, но знает также, что страх часто даже слабаков делает неприступными, непробиваемыми. И чтобы окончательно успокоить Джаконю, ухмыляется:
– Да ты не дрейфь! Надо одного «жирного» тут маленько попугать, денег платить не хочет, сука. Без стрельбы, втихую, ты не боись. Что ж мы совсем доехали, чтоб шуметь? Послезавтра вернем. Ну, сам гляди… – Китаец сплевывает. – Он тебя, вообще-то, в компанию хотел взять.
Китаец добавляет это будто невзначай, после паузы, в упор, неотступно глядя на Джаконю, как бы намекая, что вот этой просьбой Егерь устраивает ему, Джаконе, решающую проверку. И это попадает точно в цель – на Джаконином лице вспыхивает жадное, нетерпеливо-неверящее, радостное удивление. Он явно польщен, но в глазах еще настороженные огоньки, и Китаем добивает:







