412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Илюшин » Письма осени » Текст книги (страница 4)
Письма осени
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:53

Текст книги "Письма осени"


Автор книги: Владимир Илюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Из зала вышел не торопясь, а потом, с прямой вздрагивающей спиной, все ожидая в затылок окрика, быстро пошел и остановился далеко от вокзала, где-то в сквере между домами. А когда, оглядываясь, трясущимися руками развязал узелок – в глазах зарябило. Денег было много, он даже не мог счесть, сколько, – ворох пятирублевых бумажек и одна красная, и помятая трешка, и две рублевки. Он смотрел на них, моргал и сглатывал слюну, и потом как-то сразу сложилось, что денег – шестьдесят рублей. Может, их было больше, может, меньше, но вот такая цифра вдруг выскочила в голове, и он, испугался ее огромности.

Он боялся целый день.

И вот теперь, стоя в универмаге и разглядывая в зеркале свое крапчатое, в красных пятнах, худое лицо, – боялся еще больше. Ведь это была кража! А он как-то сразу и не понял, на что пошел. Ведь теперь его наверняка ищут! У милиции есть его приметы, и даже если он деньги эти спрячет, – все равно ему теперь хана: ведь у него нет паспорта. Он привык быть бездомным и научился не видеть в этом вины, и вот эта новая, неожиданная вина свалилась на него как снег на голову, и он не знал теперь, как ему быть. Мерещилось, что первый встречный милиционер сейчас подойдет и возьмет за руку. Он устал за день от страха. И не только милиции он боялся, еще боялся себя. Денег было много, и он не знал, как на них пить. Шестьдесят рублей – это же шесть бутылок водки! А он, хотя и стоял в очередях, на людей, которые водку покупали, смотрел как на сумасшедших, – ведь десять рублей бутылка! И вот теперь он мог купить даже не одну, а целых шесть бутылок и, может быть, даже ухитриться продать их рублей по двадцать ночью, и это было уже… Суеверно он думал, что все это не к добру, и в иной момент даже жалел, что взял этот проклятый платок. Ну жил бы себе спокойно, так ведь нет! А сейчас и на вокзале нельзя показываться по крайней мере неделю. И вообще, даже близко у вокзала нельзя. Вот так влип…

Он все смотрел на себя, завороженный, смотрел на свое крапчатое лицо и вдруг вспомнил, как получил свою кличку в одной топографической партии лет пять назад. Пить там было нечего вообще – тайга, сухой закон, и работяги, в основном такая же безнадзорная бичня, страдали, особенно в дождливые дни, когда нельзя вести съемку. Они часами валялись в палатках, и разговор шел на одну тему – кто что пил, где и сколько. О женщинах они не говорили совсем – тут подобрались битые жизнью и умудренные опытом люди. И как-то один из рабочих, бывший инженер, а ныне «люмпен-интеллигент», как он цветисто рекомендовался, помянул, что камчатские, например, аборигены не знали до русских спиртного вовсе, а на своих праздниках употребляли сушеные мухоморы и от этих мухоморов, стало быть, балдели. В партии с начала сезона было уже два случая отравления грибами и «люмпен-интеллигента» подняли на смех, – главное, никто не мог поверить, что вот так можно – по доброй воле или незнанию – без водки. Ему же разговор запал в душу, и когда опять занепогодило, он ушел в лес, прихватив с собой флягу воды. Он съел пару больших мухоморов, запил водой, вернулся в палатку и, завалившись на нары, стал ждать, что будет. Через некоторое время у него начались дикие рези в животе, он катался и выл. Перепуганные дружки поначалу хотели было его связать, решив, что мужик рехнулся на почве вынужденной трезвости (этот вид сумасшествия они понимали и даже уважали), но быстро расчухали, в чем дело, и закатили ему такое промывание желудка с марганцовкой, что его еще долго потом передергивало. Тогда его и стали звать Мухомором. В общежитии кличка закрепилась, но потом он окончательно запил, забичевал, опустился, и некому стало называть его даже этой собачьей кличкой. Отныне он был просто человек. Безымянное, не нужное никому существо.

Какое-то подобие улыбки тронуло его измученное, страшное лицо, а люди все сновали вокруг, мельтеша в зеркале. Он не знал, как ему теперь поступать и что делать – прятаться или нет? И вообще – что? Ведь человек, имеющий в кармане шестьдесят рублей, – это совсем другой человек, не тот, у которого в кармане разная мелочь да рублей около трех в день, а то и меньше, приобретенных опасным трудом собирателя пустых бутылок. А на такие деньги ведь можно даже купить билет на поезд и куда-нибудь уехать…

– …стоите? – вдруг услышал он за собой, разом очнувшись, и опять услышал: – Вы стоите, мужчина?

Оказывается, он опять машинально влез в очередь, по своей привычке изображать себя при деле, – смотреть расписание, спрашивать последнего там, где ему ничего не было нужно, играть для окружающих нормального человека, не столько щадя их совесть, сколько боясь чужих ему и непонятных. Он вскинулся, затряс головой и заспешил прочь, крепко сжав в кармане узелок с деньгами. Быстро пошел в снующей толпе и затерялся в потоке людей, вытекающих из дверей универмага…

…И вот – пора идти, и, поставив на столик пустую чашку, – мимо очереди, в резные деревянные двери, за которыми отвесно, во все небо, стоит ленивый солнечный холодок раннего осеннего вечера. Стоит подняться чуть выше, к главной улице, и сразу окунаешься в безостановочное и пестрое человеческое мелькание. Пройтись по Карла Маркса в час пик – это целое приключение. Мерное движение толпы завораживает. Куда идут эти люди, о чем думают? Вот молодая парочка в пестрых свитерках и брюках-бананах с одинаковой стрижкой – разнополые близнецы, порожденные стандартом моды, будто сделанные по одному лекалу и словно бы в пику самой природе, нарушающей стандарт, одинаково плоскогрудые, только у девушки в ушах серьги – ярко-красные пластмассовые ромбики, кричащий знак пола, некий опознавательный знак, чтоб не перепутали, очевидно. Вот солдат в парадном обмундировании, настороженно озирающийся по сторонам, – нет ли патруля. Вот россыпь юных возбужденных лиц, быстрый шаг, птичьи бессмысленные глаза и столь же бессмысленная россыпь жаргона, прерываемая нагловатым, свободным смехом. Вот толкотня у лотков рядом с книжным магазином, вот столики летнего кафе под полосатыми тентами на противоположной стороне улицы. Вот пара иностранных старух – поджарых, как борзые, в одинаковых сиреневых париках. Вот группка японцев, увешанных фотоаппаратурой, – в толстых стеклах очков, как солнечный блик, мелькает любопытствующее превосходство. Вот слепец в темных очках, шарящий перед собой тростью, а вот явный гомик с крашеными ногтями, томным взглядом провожающий подростка в шортах. Вот домохозяйки с авоськами, в которые можно запихнуть содержимое небольшого магазина, и полными кухонного достоинства суровыми лицами матерей отечества.

Огонек сентября уже тронул зеленые листочки, опалил траву на газонах, день льется сквозь троллейбусные провода, мы проживем его вместе, – все, кто идет сейчас по тротуару мимо, покуривая, смеясь, слизывая мороженое. Мы проживем его каждый по-своему, врозь, на разных улицах, в разных домах, каждый наедине со своей судьбой, но связанные друг с другом сотнями незримых связей, невидимых, но столь же сильных, как земное притяжение. Понимает ли это вот тот парень с медвежьим когтем на шее, что идет мимо, размахивая своим кейсом? Или тот мужчина с авоськой и отстраненным, чуть сумасшедшим лицом, что стоит на углу, пересчитывая на ладони мелочь и поглядывая на проходящих светлыми сощуренными глазами, будто удивляясь, как его сюда занесло? Случайный прохожий влетает в поле твоего зрения, и потом, где-нибудь в автобусе, стиснутый со всех сторон, ты вспоминаешь его, непонятно почему, и думаешь – а как он, этот человек? Жив ли еще? Случайный прохожий влетает в твою орбиту, и ты меняешь направление, как электрон, вышибленный из обжитой системы его взглядом, – словом, вылетаешь из привычной системы оценок и, завороженный открывшейся для тебя новизной, мимоходом меняешь направление чьей-то судьбы, и, сорванная с привычной орбиты, она меняет направление и расшибается о стену, которую, быть может, благополучно миновал ты. Своей кровью и по́том мы пишем письма породившей нас силе, – это бунтарские, богохульные письма, но человек не был бы человеком, если бы принимал уготованный ему путь без протеста. Мы бунтуем против своих богов, против автора, придумавшего за нас наши сюжеты, а может, это просто письма осени – письма вот этому солнцу, небу, вот этой девушке, письма каждому мигу нашей никем не предсказанной жизни, которая несовершенна и прекрасна этим несовершенством.

Горьковатый привкус кофе, тридцать какая-то на сегодня сигарета, блондинка в светлом плаще, на ходу поправляющая прическу, глядясь в карманное зеркальце, вяз в мелкой пестроте пожелтевшей листвы, изумленный глаз проехавшего троллейбуса, серый потрескавшийся асфальт, бесконечно шагающие ноги, светлые зеркала лужиц, отражающие облака, мелькание лиц…

Люди – как река, вот ты входишь в нее, и река несет.

Торжественное вечернее шествие. Мимо витрин с манекенами и тряпьем, мимо газетных киосков, дверей, мимо афиш, остановок… Разноголосый, пестрый поток. Небо синее, прозрачное, как глаза демагога. В синем небе трепещут желтые флаги листьев. Небо перечеркнуто троллейбусными проводами. Провода чуть покачиваются от тяжести. Тротуар кажется пестрым. Желтое на черном – это красиво, деревья сквозят. Зеркальное отражение толпы на тротуаре течет в высоких окнах магазинов. За окнами полумрак, таинственный, как в пещере Аладдина. Стаканчики мороженого, дымящиеся сигареты, смеющиеся рты, шуршанье асфальта, автомобильные гудки, шлягер сезона…

Китаец идет по главной улице, слегка помахивая своим кейсом с кодированным замком – просто так не откроешь. Режет толпу, как утюг, ни на кого не глядя. Ему уступают дорогу, его обходят. Китаец излучает опасные токи непредсказуемого бешенства. На нем солнцезащитные очки. За очками узкие, светлые, непроницаемые глаза. Когда Китаец наглотается таблеток, глаза расширяются и белеют, как у вареной рыбы. Сейчас они бешено и страдальчески щурятся: Китаец вчера «перебрал», а сегодня уже разок «толкнулся», но легче не стало, состояние «торкнутое», болезненное, его ломает. На правом запястье золотой обруч. В вырезе светлой, с короткими рукавами рубахи, на смуглой толстой шее болтается на черном шелковом шнурке медвежий коготь, царапая Китайцу грудь. На рукаве рубахи американский флаг. Какой-то старик, проходя мимо, удивленно вскидывает кустистые седые брови на эмблему и, разглядев, молча плюет. Китаец идет себе не спеша по тротуару, чуть помахивая чемоданчиком, где остатки дневного промысла, – датские штаны да пара видеокассет. Он идет, чуть раскачивая плечами, его то отпускает ненадолго, то опять начинает давить, и тогда он сжимает зубы. Весь день – как в тумане, и можно бы зайти на одну квартирку, предварительно позвонив и назвав пароль, вогнать полкубика, но Китаец уже сидел на игле разок и знает, что потом будет еще хуже. Он становится в очередь за мороженым, а затем под полосатым тентом облизывает холодный, тающий сладостью белый купол в вафельном стаканчике. Возле урны дерутся голуби, наскакивая друг на друга, Китаец сует в них носком туфли, оценивающе оглядывает проходящих девушек. Что там спрятано, за этими модными тряпками и макияжем? Что за прелести, спрыснутые духами и дезодорантом? Лица девушек полны достоинства, они носят богом данные прелести так же, как Китаец носит свой кейс с фарцовым барахлом. Китаец достаточно на них насмотрелся – одетых, раздетых, раскрашенных, как афиши, и с помятыми спросонья личиками. Он провожает девушек холодными, оценивающими глазами, подмечая изъяны походки, короткие ноги, излишек талии, усиленно стянутой пояском, и эта забава его веселит. Он рассматривает прохожих, время от времени поглядывая на часы, – сегодня у Китайца важная встреча, в чемоданчике, кроме остатков барахла, – еще упакованная в конверт «капуста» – «штука» сотенными и сорок ампул промедола в фабричной упаковке. Китаец – делец.

Со стороны он производит сильное впечатление – высокий, ширококостый, мощный парень. Диковато, по-азиатски красив: наследство от дедушки – Ли Сичана. Хорошо одет. Эдакий супермен отечественного розлива. Парень-без-проблем. Дитя хорошо оплачиваемых родителей, взращенное в ухоженной спецквартире, спортивное дитя, без всяких там разрядов и значков, потому что в хороших семьях презирают профессиональный спорт. Парень на все сто, из тех, кто небрежно, с шиком управляет личной машиной и каждый день дарит своей девушке цветы, кто работает где-то там в почтовом ящике – в деревню такого не загонишь, из тех, чьи проблемы существуют будто только для того, чтобы благополучно решаться, дав ему продемонстрировать ум, волю и несгибаемые моральные принципы. Так он выглядит для скользящего стороннего взгляда.

Но это внешне, на самом деле все не так. Китаец – фарцовщик. Ему двадцать четыре года. Он успел по семестру поучиться в двух институтах – педагогическом и политехническом. Из обоих его вышибли. В педагогическом от него забеременела студентка, и в деканате подняли такой вой, будто на белом свете вообще еще никто не беременел; правда, до этого он уже всем успел надоесть грубостью и дикими выходками. В политехническом он устроил римскую оргию в общежитии. Вышибли и оттуда. По правде, не очень ему там и нравилось, ездить было далеко. Сейчас Китаец числится сторожем при одной небольшой конторе – это для милиции и прочих организаций, что любят совать нос в чужие дела, – кто-то там получает за него оклад. Плевать ему на эти рубли, на жизнь он зарабатывает фарцовкой. И все заработанные деньги всаживает в наркотики. Пьет маковый чай, курит коноплю и сырой опиум. Изредка «толкается» промедолом и морфием, если подфартит достать, но – редко, потому что ведь это чистые деньги, а еще потому, что боится. Лет в двадцать Китаец подсел на иглу и потом еле слез.

Он не родился наркоманом и, пожалуй, не по своей воле им стал. В тринадцать лет на хоккейной коробке он крепко получил шайбой по голени. За три года перенес шесть операций под общим и местным наркозом – все кость чистили. Наркоз, инъекции морфия и промедола, постоянный страх боли и сама боль превратили его психику в лохмотья. Швы на ноге время от времени воспаляются, нарывают, ему их чистят, промывают, опять зашивают. Когда нога начинает болеть, Китаец звереет, он способен на дикие, жестокие выходки. И вообще, на него временами находит – словно бы застилает голову и давит. Китаец тогда становится ехидным, пакостливым, его и дружки боятся, когда он в таком состоянии.

Китаец один. Мать их с отцом бросила, когда ему было четырнадцать лет, отец спился. Когда Китайцу исполнилось восемнадцать, он через знакомого квартирного жучка – уже тогда были такие знакомые – разменял двухкомнатную квартиру, где они с отцом жили, на однокомнатную и комнату в коммуналке. В коммуналку спровадил отца. Тому, впрочем, было уже все равно – пил стеклоочиститель, денатурат, валялся пьяный на улицах и собирал пустые бутылки. Фарцовкой Китаец стал заниматься с восьмого класса, – надо ж было как-то себя кормить, одевать. Начал с мелочей – значки, сигареты, жвачка, диски. Был у него период, когда азарт плыл на деньги, но потом и к этому потерял интерес, – только бы покурить да забыться.

Он что-то упустил в этой жизни, а то, что казалось таким притягательным, – рестораны, девчонки, тряпки, рисковый и легкий заработок, – с какого-то времени перестало его привлекать. И от этого – маята, злость. Он знает, что скоро умрет. И неважно – отчего это случится. Доведет не фарцовка, так наркотики. За что-нибудь да посадят, не бывает так, чтоб человек, уйдя от всех, на чем-нибудь не «сгорел». А в «зоне» он существовать не сможет, он точно это знает. Что-нибудь сделает – не с собой, так с кем-нибудь. И вообще, он ко всему потерял интерес, все надоело. Скучно. Даже наркотики. Раньше хоть какая-то радость была, а теперь одна забота и страх – где достать. Он презирает себя, добивает себя «ханкой» и анашой и все время как бы наблюдает за собой со стороны с холодным любопытством естествоиспытателя, отмечая признаки деградации. Это саморазрушение – единственное, что интересует его по-настоящему, а этот мир уже неинтересен – с тех пор, как стал понятен. Слишком грязен, продажен, слишком замешен на лести, на насилии одних людей над другими. В этом мире слишком много рабского, необязательных слов и страха, а Китаец презирает тех, кто подчиняется силе. Он точно знает, что любой силе можно противопоставить волю, и тогда тебя убьют, но не сломают. Он сам таков и уверен, что силе тех, кто захочет исправить его, вылечить, наставить на путь истинный, он противопоставит волю человека, который жжет свою жизнь не от неумения управлять ею, а по собственной прихоти, словно доказывая самому себе, что он свободен в выборе, и видя в этом адском эксперименте смысл своего рождения. И если его поставят перед выбором, он не остановится ни перед чем, скорее убивать начнет, чем сдастся.

Все люди – враги, он вырос с этим убеждением, оно выпестовано с детства, въелось в него после всех больничных палат, где он побывал, после отцовых побоев. Он впервые поднял руку на отца, когда ему было пятнадцать лет, и с тех пор в него вошло: не хочешь, чтобы тебя били, бей первым. Не хочешь, чтобы давили тебя, дави сам. Сначала мелких конкурентов по фарцовке, таких же подростков, потом отца, потом – всех подряд. Он никогда не задумывался, хорошо ли это, потому что с этим вырос, и никогда не жалел, будучи уверен, что человек, готовый подчиниться чужому давлению, не достоин ничьего сочувствия, его участь – быть раздавленным, прислуживать, «шестерить». И он всегда бил первым, не отыскивая даже повода, но вот круг замкнулся. Он стал похож на змею, жалящую собственный хвост. Теперь он давит сам себя. Но это трудное дело. Быть может, это и есть наказание, которое уготовано ему судьбой: жить, ненавидя самого себя за то, что он живет в ненавидимом мире, уничтожать себя каждой минутой испепеляющей ненависти, постепенно слабея в этой непрерывной борьбе, потому что противник равен по силам. Китаец чувствует, что придет время и то, что сейчас дается легко, будет даваться с трудом, и тогда кто-нибудь плюнет ему в глаза, а он не сможет ответить, потому что не будет уже прежним – бесстрашно-наглым, сильным, вертким. Это единственное, что беспокоит его по-настоящему. Надо бы думать, крепко думать, чтобы ускользнуть из этой ловушки и не дожить до такого, как отец. Может, попробовать бросить наркоманить да уехать куда-нибудь, попытаться жить сначала, по-другому? Или уж накуриться до одури да выпрыгнуть из окна?

Он поднимает голову, втягивая ноздрями воздух. В текучих испарениях, в квасной вони мерещится бесконечное колыхание степной травы, жар африканского солнца, он – лев, вышедший на охоту… Он хотел бы родиться зверем – львом, леопардом, волком на худой конец. Над улицей растет величественный рык, толпа течет, проносятся автобусы, низкое солнце ласкает кожу слабым теплом… Надо ж было родиться человеком, да еще в такой дыре как этот город! Пальцы инстинктивно сжимают стаканчик, подтаявшее мороженое ползет по руке. Родиться среди таких, как вот этот пузатенький мужичок в сандалетах, с папкой, в очочках на гладком, щекастом личике, – наверняка из какого-то учреждения выскочил как заяц и теперь глотками смакует виноградный сок, сохраняя на лице одутловатую кабинетную величавость. И откуда столько самодовольства? Зачем воткнули в жизнь такого человечишку? Зачем он вообще живет? Чтобы вставать по будильнику, сплетничать в курилке, перебирать свои бумажки, выступать на собраниях, жрать, а потом оправляться на импортном унитазе, смотреть телевизор, спать с женой, которую он величает не иначе как супругой, лгать по мелочам, гнуть спину перед начальством и пыжиться перед подчиненными? А какое самодовольство на лице – хозяин жизни! Видно, своими заячьими резцами отхватил у жизни немалый кусок и вот жует его, шевелит ушами – довольный, розовый, с насиженной на добротных харчах задницей. Вот такие зайцы – они все под себя подмяли. Но они страшны только в своих конторах, за баррикадами бумаг, под охраной борзых и овчарок, а вблизи глянешь – жалкое ведь существо. Будь иное время, Китаец сожрал бы этого зайца. Для начала стиснул бы лапой, чтоб услышать визг, а потом и размазал бы по асфальту… Но теперь львам в городе не место. Быть может, только по ночам они выбираются из укрытий на пустые улицы и укладываются у дверей булочных, вспоминая о былой воле, зевают, показывая клыки, и немигающими желтыми глазами смотрят на светофоры, будто пытаясь переглядеть их и заставить отвести мигающие желтые глаза. Нет, льву в городе не место, их отлавливают и загоняют в клетки, в навозную вонь, и потом приходят поглазеть, заплатив гривенник, кидают сквозь прутья конфеты и пряники, и благополучные зайцы учат зайчат, показывая пальцем: «Вот видишь – так будет со всеми, кто противопоставляет себя обществу!»

Китаец вдруг на мгновение слепнет и глохнет, в ушах звон, опять накатило, повело, дикая боль в суставах. Он стоит, сжав кулаки, боясь упасть, но постепенно звуки и краски возвращаются, он судорожно переводит дыхание и отшвыривает скомканные стаканчик к урне, голубям. Достав платок, вытирает липкие вздрагивающие пальцы. Состояние знобкое, нервное, в голове будто толченым стеклом посыпано, так и тянет что-нибудь сделать беспричинно; мечется и мечется черной птицей страшная, страдающая злость, безадресная, но готовая вдруг выплеснуться на первого встречного. С ним сегодня уже было такое – в сквере на площади вдруг плюнул в рожу бородатому типу, в шляпе и босому. Не понравился он Китайцу. Тот даже выступить побоялся, утерся – и все. Все они такие, когда видят, с кем имеют дело…

Китаец осторожно нагибается, подхватывает чемоданчик и, помахивая им, вклинивается в толпу. Идет не спеша и напролом, никому не уступая дороги. И его обходят, отводя глаза. Китаец чуть морщит губы в ухмылке, поглядывает вверх, на пожелтевшие кроны. Его толкают в плечо, он поворачивает голову и видит старуху с кошелкой. Он кивает, скаля зубы, – извиняется. Но старуха, не обращая внимания, семенит себе дальше, сгорбившись, шаркая тапочками и дрожа дряблыми щеками при каждом, вздохе. В ее мелькнувших глазах – вылинявшая скорбь, может, она просто не понимает, куда попала: возраст заносит человека далеко, – и, беспомощно оглядываясь, семенит себе поперек движения к дверям овощного магазина.

Китайца опять толкают, но тут он реагирует мгновенно – крепко поддает плечом. От него отлетает самоуверенный пожилой человек в очках на коротком, вздернутом носу. У него узкий ротик скандалиста. Отлетев, он вскидывает кучерявую голову и, сжав кулаки, узит глаза за стеклами очков, но, увидя набычившегося Китайца, ограничивается крепким ругательством и быстро проходит мимо. Китаец насмешливо провожает глазами вздорную фигурку. Не хочет драться! А Китайцу было даже понравился его вздернутый нос. Ну что за люди… Им можно в рожу плевать, слова не скажут. И это город, где он родился, вырос, где, быть может, и сдохнет. Где живет его первая женщина. Этот вокзальный притон тихоокеанского востока, прекрасный город бичей и черного, как деготь, Амура, что-то совсем измельчал!

Китайца вдруг охватывает морозный озноб. Хочется где-нибудь сесть, сжаться клубком, обхватить себя руками. Его трясет, мелко дергаются мышцы на руках, на шее. Он катает на скулах желваки, зажимая в себе эту дрожь, перетирая ее стиснутыми зубами, но мышцы на лице продолжают подрагивать. Его красивое, жестокое лицо моментально становится лицом изможденного, смуглого старика, рот кривится в углах. Китаец уже знает, что это значит, и ускоряет шаг. Мимо «Гиганта», где колготится перед сеансом негустая толпа, мимо киоска «Союзпечати», мимо солдатского дымящегося термоса, возле которого выстроилась очередь и толстая женщина в несвежем халате продает пирожки. Он идет мимо, вертя головой, но, куда ни глянь, кругом люди.

Вдруг, приметив спускающиеся вниз, в подвальный этаж, ступеньки, заляпанные известкой, сворачивает, сбегает вниз, на захламленную строительным мусором площадку, и, отвернувшись к стене, начинает лихорадочно шарить по карманам. Трясущимися пальцами достает из нагрудного кармана рубахи стопочку папиросной бумаги и зажимает ее в губах. Открывает спичечный коробок и вытряхивает на ладонь бурый пласт спрессованной под ножкой стола конопляной пыльцы – «баш» и крошит, ломает его, поводя вздрагивающими ноздрями и жмурясь от крутящей боли в суставах. Бумага под пальцами рвется. Китаец, скалясь от бешенства, заставляет себя успокоиться, достает еще листок, сворачивает «козью ножку» и набивает ее бурой крошкой с ладони, трамбуя спичкой. Скручивает конец, торопливо зажигает спичку. И вот первая затяжка – обжигающая, с воздухом, – вдруг наполняет легкие, и Китаец захлебывается ею. Он давится, кривится, немо плачет, не выпуская из себя кашель, потому что там, наверху, все идут и идут люди. Уткнувшись лбом в стену, изо всех сил сдерживает позывы рвоты, но есть на свете бог, а может, – сатана, и он приходит вовремя, только позови… Лица еще красное, еще пресекается дыхание, но тяжесть от головы начинает откатывать, толченое стекло плавится. Там, под твердой черепной коробкой, словно разворачивается клубок ваты, лаская нежными, трепетными прикосновениями. Там вдруг такой простор! Не вата – облака, облака разворачиваются, и вдруг проглядывает синий-синий, неправдоподобно чистый, невыносимый клин высокого неба, которое иногда видишь в иллюминатор самолета, когда облака громоздятся, как церкви, и виден последний земной край. Китаец все еще давится кашлем в этом грязном углу, где шуршит под ногами бумага в известке, миндалины в горле набухли, бронхи пощипывает, но его уже отпускает.

И вот становится слышно, как наверху стучат и стучат бесконечно каблуки, цокотанье рекой льется. Китаец стоит, уткнувшись лбом в стену, ему хорошо и спокойно. Он быстро докуривает «козью ножку». Но облака проходят, он уже не видит их. Жить можно. И всякий раз жалко вот этого облачного края, что показался на миг и канул, оставив его в очередном грязном закутке. Ведь всякий раз – на мгновения – такая чистота, кажется, – вот-вот поймешь что-то очень важное, значительное… Но не успеваешь понять, никогда не успеваешь, и всякий раз кажется, что доза мала, что надо больше, чаще… Сначала конопля, потом ее мало, потом – укол в вену, потом – все, конец, и многие попались на эту удочку, потому что поначалу и впрямь есть они – высокие, чистые облака, когда кажется, что еще миг – и полетишь, как птица, высоко-высоко, над всеми и всем, над самой судьбой…

Китаец сворачивает еще одну самокрутку и курит уже спокойно, выпуская дым через ноздри. Сердце бьется медленнее, дыхание становится ровным, спокойным. Он начинает ощущать мерную работу тела, толчки крови в жилах. Руки тяжело висят и как проволокой обвиты – давление поднялось. Большой палец чуть-чуть припекает. На душе покой, как после работы, усталость даже. Китаец сейчас тих, безопасен. Он стоит в этом грязном углу, слыша нескончаемую толкотню шагающих ног над головой, и смотрит в стену, усмехаясь про себя: мол, загнали в угол в буквальном смысле. А жизнь – она вся как лабиринт, углов в ней много…

Вот сейчас где-то в гиблом, мрачном углу человечества, в смрадном и грязном углу общественного туалета, быть может, стоит его, Китайца, отец, – уткнувшись лбом в исписанные извращенцами доски, мочась сквозь брюки, потому что давно сжег стеклоочистителем почки, – и стонет, как раненый зверь, уже не ища ни сочувствия, ни участия, среди вонючих клочков бумаги, с потным от похмельной лихорадки, страшным лицом, ревет, как обмочившийся ребенок, вдруг ощутивший сквозь пеленки холодное мокро и скверный запах – запах жизни…

И ведь ясно же, что никуда не вырвешься, никуда не уйдешь, но нет – никто не хочет этому верить. Вот и Китаец в своем бетонном углу, пока еще не насовсем, на время, стоит, моргает, и еще есть силы, чтобы из угла этого выйти. Пока – есть. Но зачем человек себя загоняет в эти углы, для чего? Или тут кому как повезет? Один шмыгнет по этому лабиринту, и смотришь – благополучен и благообразен, внучат вокруг куча, сидит себе на лавочке, улыбается искусственными зубами, вполне уже готовый для стандартного надгробия и поминок. Другой же – разок только оступится, сдуру шагнет не туда – и всю жизнь потом мается по углам, от одной стены к другой, пока не ткнется окончательно лбом в одну из них, уже ко всему равнодушный. Из этого-то угла Китаец выйдет, но это как бы предупреждение: вот оно, его будущее, – грязный угол в потеках, запах извести и мочи, могильная сырость, и еще чудится над головой тусклая лампочка…

Что-то такое, далекое мерещится ему, и он морщит лоб, пытаясь понять, но путается в этих необязательных мыслях и протяжно вздыхает, откашливаясь с хриплым львиным клокотанием. Он совсем пришел в норму, умиротворенные нервы вовсе не чувствуются, будто и нет их, будто бы не понапихано их кругом, как иголок в подушечку, нигде не колет. В голове легко и цветисто. Китаец еще раз кашляет, как-то по-детски, и высовывает язык, кося на него краем глаза, – не заболел ли: что-то и язык, как чужой, обложило весь. И еще стоит некоторое время, внимательно в себя вслушиваясь.

Потом, подхватив чемоданчик, поднимается по ступеням наверх, в сухой теплый воздух и шелест палой листвы. Нигде никаких рож, ничего не мерещится. Даже наоборот: все какое-то праздничное, шалое, краски не по-здешнему ярки. Небо синее, неправдоподобное, как в кино, листья желтеют, как раскрашенные, на противоположной стороне улицы вспыхивает красный глаз светофора, до того яркий, что даже за очками хочется зажмуриться. И будто видишь все это издалека, будто все это как бы понарошку, и легкость такая, что вот-вот взлетишь, даже ноги переставлять боязно, а от этого нападает бессмысленный смех… Посреди тротуара, в обтекающей, оглядывающейся толпе стоит здоровенный парень в темных очках и, задрав голову, хохочет. Спятил…

Китаец промаргивает веселые слезы – вот так посмеялся, надо ж, а! Отвел душу. А все она – анаша. Без нее что? Не жизнь, а мусор, скука черная да злоба. Вот так посмеешься – и жить веселей, и морды бить не тянет, только вот с севера тучку наносит, – дождь, видать, будет… Краски уже тускнеют, и того, начального заряда нет: эти два «косячка» ему, как алкашу рюмка, – на пять минут. Но все еще нет-нет да улыбнется, настроение дурашливое, вот бы на газонах вместо травы росла бы конопля, то-то жизнь была бы! Китаец широко улыбается, представив картину: все обкуренные, сплошь под кайфом, даже милиционеры – движение регулируют, палками своими машут на перекрестках и хохочут, продавщица колбасу отвешивает и хохочет, а в автобусах вообще ржанье, в общем – психушка сплошная, никто бы и не работал, все бы только и знали, что «косячка» тереть, а потом резать бы друг друга стали за «косячок»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю