Текст книги "Письма осени"
Автор книги: Владимир Илюшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
И Бегемот опять начал с жаром объяснять, что да, конечно, люди слишком увлечены внешней оболочкой жизни, формальной оболочкой – чины, продвижение по службе, материальный достаток, деньги и прочее. Но в жизни есть иной, скрытый смысл, его надо выявлять, тогда человеку откроется его истинное назначение. И дело не в том, что надо уходить от жизни, как раз наоборот, надо искать собственную внутреннюю сущность, чтобы, найдя свое место, активно участвовать в ней. Человек должен з а р а б а т ы в а т ь хлеб. А для хиппи, – для настоящих, конечно, – это основополагающий принцип: они, худо-бедно, все работают, не сидят на шее у предков. На Западе вот объединяются в земледельческие коммуны, лавочки держат, мелкие украшения делают, даже рестораны содержат. Просто они не хотят иметь на шее надсмотрщиков, хотят жить по собственной вере и иметь рядом единомышленников – ведь смысл жизни в этом: жить среди людей, которые понимают тебя, твои искания, страдания. В общем – близких людей. А общество их за это ненавидит, за эту их свободу. Вот он, Бегемот, хотел бы быть бродячим проповедником, ходить по заводам и фабрикам и говорить с людьми о душе, о любви, но ведь не разрешат, и потому он – грузчик, а ведь у него незаконченное высшее, три курса философского, но он не желает участвовать в крысиных гонках.
Ну, в общем, трепались, трепались. Бегемот опять достал из куля колокольчики, позвонил и девчонке дал позвонить. Еще попили чаю, съели по пирожку, и тут он ей объяснил, что негде ночевать, что милиция косится. Нет ли, мол, знакомых? С одной стороны, вроде и неудобно: только что загибал про душу, да еще, в азарте, приврал про три курса философского (старая мечта – три провала на вступительных) – и сразу такая проза жизни, но куда деваться, положение отчаянное. Девчонка разахалась: да о чем речь! Да конечно! У них четыре комнаты, да он прямо у них и будет жить сколько угодно, а папа с мамой будут только рады, потому что Бегемот – интересный человек! Он только кряхтел, моргал и прихлебывал чай, потому что поди пойми эту женскую логику: только что говорила, что насмерть переругалась с родителями, и тут же – папа и мама будут рады…
…Мимо простучали женские каблучки в сопровождении мужских сандалий и свернули к скамейке. Бегемот поднял голову. Молодая женщина в легком сарафане, с копной темно-каштановых волос и белокурый высокий молодец в рубахе с короткими рукавами уселись на противоположный конец скамьи, не обращая внимания ни на Бегемота, ни на рогожный куль.
– Сережа, – сердито и строго сказала женщина, – как хочешь, я так больше не могу…
Она всхлипнула, и мужчина сжал ей руку:
– Тише.
– Сережа…
– Успокойся.
– Надо что-то делать, – она перешла на шепот, – я не могу с ним больше ни дня, если бы не сын, ушла бы куда глаза глядят. Я хотела забрать его к матери, он не отдал. Это ничтожество – он сказал, что не отдаст! Сережа, ты должен что-то сделать…
Бегемот отвернулся, хмыкнув про себя. У всех драмы. У всех трагедии. И чего эти бабы бесятся? Он смотрит на свои босые пальцы, пошевеливая ими, как бы проверяя исправность, и переводит тусклый взгляд в перспективу улицы, впадающей в площадь, по которой нескончаемо течет, колышется человеческое море. Голуби бегают и бегают, кричат дети, на скамейках прибыло старушек и старичков – жара стала спадать. Листва на деревьях словно бы тронута жаром – осень, печальное время…
– Я прошу тебя, соберись. Ты же знаешь – одна комната, как мы будем втроем? Ведь он уже большой. Давай подождем еще год.
– Я не выдержу, Сережа, я не зря начала этот разговор. Просто не могу. Три года муки! Эти его дурацкие идеи, ради них все бросить, бросить работу, мести улицы, мне стыдно подругам в глаза смотреть. Но это ладно, ладно… Пусть эти девяносто рублей. А как на них жить? У меня сто двадцать, да эти копейки. И все на книги. Посмотри, в чем я хожу! Моих он не хочет знать, как-то пришел отец, хотел с ним поговорить, он не пустил его на порог!
– Тише…
– А теперь он перестал со мной жить!
– Тише!
«Ой-ей-ей…» – думает Бегемот.
– Ты не хочешь об этом слышать, да? А все потому, что он догадывается…
– Тебя никто не заставлял это говорить.
– Конечно, тебе на меня плевать. Если ты не хочешь взять нас, я уйду к матери. Я решила – завтра же подаю на развод! Хватит с меня!
– Послушай, давай поговорим спокойно…
– Я не могу говорить спокойно!
– Пусть будет так, как ты хочешь. Но если он не хочет отдавать сына, пусть остается у него.
– Вон что!..
«Ну отчего такая лажа?» – Бегемот опять переводит взгляд на босые пальцы. Может, звезды сошлись не так или в этом перст судьбы, – чтоб он загнулся в этом Хабаровске под эти слюнявые разговоры? У них даже пива здесь нету. Зато самодовольства – через край, вон сколько всякой наглядной агитации понавешено.
Проехал битком набитые людьми автобус, и Бегемот по привычке ищет слово. Это такая игра – искать слова для различных явлений жизни. Пустой автобус, к примеру, – это просто автобус, когда он набит людьми – это уже что-то другое. Лица людей за стеклами похожи на печальные лики зверей в зоопарке. Все та же несвобода… Только человек сам себя поймал в силок.
…– Пойми простую вещь. Если ты сейчас подашь на развод, сына тебе могут не отдать. Ты же сама говорила, что он его любит. И еще на его стороне будет то обстоятельство, что ты уходишь к другому.
– О тебе никто не знает.
– Господи, Наташа, да разве в наше время есть тайны! Ты останешься без сына.
– Нет.
– Да. Поэтому я и говорю – надо выждать. Может быть, обратиться к психиатру? Поступать так, как твой муженек, может только ненормальный человек! Если его признают недееспособным, все будет проще.
– А если не признают?
– Ну, не знаю… Возьми одну его тетрадку, покажи врачам то, что он там царапает, ты же сама говорила…
– Это подло.
– Ну, не знаю, не знаю! То, что он с тобой делает, – эта не подло? Надо уметь быть жестокой, милая моя!
Бегемот все смотрит на автобус, тяжелой покачивающейся тушей сползающий вниз, к бульвару. Как же все-таки это определить? «З в е р и н е ц», – думает Бегемот. Нет, не то. К у р я т н и к. Во-во, курятник и есть. Сидим по насестам, по зернышку клюем. Он кисло улыбается. Невесело. Не нравится ему этот город, и все в нем не нравится. То дождь, то жара. Духотища похлеще, чем в Москве. Главная улица еще ничего, а чуть в сторону, так и прет провинция. А еще говорили – природа, природа! Да какая тут природа? В Подмосковье хоть елки, а тут черт знает что. На поезде ехал, видел – одни болота да леса горелые. У парня, который ему здешние красоты живописал, как видно, «крыша» поехала – на почве тоски по родным болотам и мошке. А может, они тут все такие – потомки каторжан? Народ вообще странный, ходят, нос задрав, и психов много, не то чтобы уж прямо совсем сумасшедших, а вздорных таких. То в автобусе хай подымут, то ни с того ни с сего начинают ржать прямо посреди улицы. Бескультурье. В Москве тебя последний ханыга на «вы» величает, а тут тычут все, кому ни попадя. «Эй ты, дай закурить!» Какое-то во всем неуловимое нахальство, агрессивность. Бегемот не знает даже, чему это приписать: влиянию востока, климату или удаленности от центров? В самом деле, только представишь, сколько сюда пилить, так и начинаешь сходить с ума.
Вот женщина рядом. Уже плачет тихонько, а этот ее утешает шепотом. Ромео и Джульетта. С мужем развестись хочет. Муж, видите ли, не такой. С высшим образованием, а улицы метет. Молоток мужик! Все бросил и пишет себе. Самодеятельный философ… Что это – повод для развода? Да в Москве таких полно! И ничего, живут, растят детей, небогато, конечно. А эта… «Я так больше не могу-у-у!» Дура!
Или вот взять хотя бы этого фотографа, который стоит посреди площади. Физиономия маньяка. С такой рожей ему бы туши на бойне свежевать, а он тут стоит со своим штативом, немудрено, что его обходят за версту. Здоровенный мужик, ручищи толстые, волосатые и еще в черных очках. Очки надел, уголовник… Стоит, как статуя, скрестив на груди руки, и уставился куда-то в пространство. Вот подошли двое солдат, а он на них – ноль внимания. Такой наработает. Да и вообще, наверно, – шпион. Площадь – удобное место для встреч. Тут же толкутся иностранцы, так он навострил, подлец, ухо, явно понимает по-английски, но скрывает.
«Да что я шизую? – вдруг спохватывается Бегемот, стряхивая мелкое, маятное озлобление, и кривится от мгновенного стыда, как от боли. – Чего на людей бочку катить…»
…– Вот что, сейчас пойдем ко мне и все обсудим.
– Сережа, я не могу сегодня ничего. Я в таком состоянии…
– Да я ничего такого и не предлагаю. – В голосе мужчины, фальшивое удивление. – Попьем кофе, все обсудим. Идем. Тут мозги расплавятся.
– Сережа, ну как ты можешь…
– Идем.
Бегемот смотрит им вслед. Ну конечно, сейчас придут, и этот тип будет ее уговаривать, что все хорошо, а потом потянет в постель. Ведь это подонок, а она не замечает. Вот лягут, и ей вправду будет легче, благополучной женщине, у которой есть и паспорт и семья, но которой мало зарплаты мужа. Она не знает, что у нее есть все и это все нечем измерить, но этот подонок научит ее, как объявить сумасшедшим того парня, ее мужа, который послал всех подальше. И она, вполне возможно, так и сделает и уйдет к этому подонку, а с ним у нее ничего не будет, но она не понимает этого. А этот молодец исковеркает жизнь и ее сыну, который, небось, играет себе и не подозревает, что сейчас решают его судьбу. А вырастет – и не поймет, отчего ему хреново и когда его сломали… А может, все и не так, ясно только, что завязался узелок.
«Эх, люди, люди». – Бегемот протяжно вздыхает, провожая взглядом уходящую пару, и опять смотрит на фотографа, но теперь уже по-другому, без насмешки. Нельзя судить человека по первому впечатлению, это нечестно, нехорошо, сам же на это обижался.
Бегемот не знает, что у Фотографа горе. Сегодня утром, проявляя отснятую пленку, он вдруг обнаружил кадр: его жена целуется с каким-то мужчиной в постели. Ощущение такое, что снимали скрытой камерой, – снимок чуть скошен, ракурс выбран плохо, расплывчат, и выдержка не та. Мужчина снят со спины, лица его не видно, но чувствуется, что знакомый. Все это в сумеречном комнатном свете, но для его «Никона» никакое освещение не проблема. И вот тут главная загвоздка – кто снимал? Кто?! Он отлично помнит, что весь день не выпускал камеру из рук, – она своя, личная, но он ее всегда с собой носит на работу: мало ли что, может, калым какой вечером. Жену он любит, и в этом, как говорится, шило. Он абхазец, она – русская, насмотрелся он на этих русских в Сухуми, а тут еще город такой – волк на волке, пялятся на женщину не стесняясь, не спрашивая, замужняя или нет. И дома ее не запрешь и не запугаешь, чуть что – крик поднимает. А пальцем тронуть гордость не позволяет…
И целый день как на иголках. Начинает ее проверять, звонит по телефону, всяко меняет голос, шепелявит, а в последнее время даже дружков стал просить. Те, надувая со смеху рожи, блеют в трубку: «Это Тамара? Здравствуй, дорогая, когда же мы встретимся опять? Кто звонит? Разве ты не узнаешь меня, золотко мое?» Фотограф стоит рядом, хмуря брови и наклонив ухо, слушает в трубке отголоски сердитой женской брани, и сердце малость отмякает: раз ругается, да еще так забористо, – значит, и впрямь никто к ней сейчас не ходит, а то бы стала расспрашивать, да и голос был бы другой. И вот какое-то время он может работать спокойно. Но потом душу опять гложет червяк сомнения. Дружкам регулярно ставит коньяк, чтоб не трепались, но те обязательно где-нибудь спьяну болтанут, и это тоже мучит. Но это – ладно, тут не Кавказ. Главное – она молодая. Ему под сорок, а ей тридцати нету, вот и думай тут. Да еще дружки, гады, как начнут хвастаться похождениями, просто волосы дыбом. И вот всякий раз, позвонив, дома вечером напряженно ждет – сообщит жена про звонок или нет? Она иногда сообщает, иногда нет. Если нет – его опять начинают раздирать сомнения, ночью не может спать и все требует от нее исполнения супружеских обязанностей, чтоб утомилась и на мужиков не смотрела. Потом целый день сам еле ноги таскает, но организм здоровый, крепкий организм. Жена иногда грозится сбежать от этих ночных оргий, – мол, так недолго и дуба дать, а он опять начинает мучиться и подозревать, что он ее не удовлетворяет, – значит, кто-то есть у нее… Их же не поймешь, женщин, чего им надо. Вот так они и живут уже пять лет подряд, и ни разу ему не удалось ее поймать и уличить. А взял он ее из официанток и далеко, как говорится, не девочкой. Не может же быть, чтоб за пять лет ни разу…
Правда, работать он ей не позволил, пусть лучше дома сидит, сам мотается по разным калымам – по свадьбам, дням рождения, юбилеям. Из-за этого почти совсем бросил пить, потому что спиться ведь можно от такой жизни, целый день душа болит, а вечером придешь снимать – у них шампанское рекой льется. И вот этот кадр… Кто снимал?! Не мог же он сам снять эту пакость! Он стоит и старается вспомнить, брал он вчера камеру на работу или нет. Но если вся пленка вчерашняя, то как же он мог ее не брать? В голове путаница. Фотография, на которой этот тип целует его жену (а может, все-таки это другая женщина, похожая? Может, кто из дружков взял без спросу, – они иногда балуются порнухой, так, для себя…), у него в кармане. Время от времени он ее достает и всматривается в надежде, что это просто дьявольский фокус, мираж, и вот сейчас исчезнет, но нет…
То, что мужик здоровый, доставляет ему какое-то злорадное удовольствие. Мысленно он уже всадил в эту спину нож по самую рукоять. Вот только какой – еще не придумал, не будешь же такие дела обделывать кухонным. А вот с женой как быть? Вывалять в перьях и пустить голышом по улице? Нет, не позволят. И вообще – потешаться станут, у людей на сочувствия, ни совести нету. Даже рады будут, что ему наставили рога. Нет, с мужиком все ясно: лишить гада жизни, – мужчина только так может сквитаться за позор. Наказания он не боится. Одна мысль, что к жене кто-то прикасался, доводит его до зубовного скрежета. Он даже машину купил, чтоб она не ездила общественным транспортом, где любой нахал может ее исподтишка лапнуть, а у самого прав нету и водить не умеет. Если его посадят, все – и квартира, и машина – отойдет жене, а он опять гол как сокол, в который раз. Ну и пусть! Ждать она его, конечно, не будет. Дадут ему не меньше десятки, даже если примут во внимание такое смягчающее обстоятельство как ревность, и ждать она его, конечно, не будет. А может, все-таки… Может, это порыв, момент? Да уж куда там!. К черту всякие рассуждения. Этому соблазнителю – нож в спину, сам – в тюрьму, жена, стало быть, остается одна в пустой квартире, при машине, как подарок городу Хабаровску…
Он стоит, скрестив на груди руки, расставив ноги, – как памятник самому себе. На глазах черные очки, чтоб не видно было, как глаза эти то увлажняются, то режут сухим, решительным блеском. Стоит, забыв про работу, и ощущение такое, что валится в тартарары, в черную бездонную яму. Вся жизнь, стараниями многих лет вылепленная в тщательно, любовно продуманную картинку – дом, уютная, домовитая жена, дети, машина, тихая беспечальная старость – на глазах крошится, ломается на куски с гулом и дымом. Но есть вещи, которых прощать нельзя, за которые надо пострадать, чтоб иметь право смело смотреть людям в глаза. Но как же с ней быть, как?..
Бегемот роется в торбе, бездумно перебирая барахло, потом откидывается на спинку скамьи, заложив руки за голову и вытянув ноги, смотрит на плывущие облака, снова выпрямляется, поставив локти на колени, и смотрит на часы. Похоже, ждать больше нечего. Загнать часы, что ли? Да только кто купит, какой дурак? У них одна лишь стрелка – часовая, раза три на день их надо проверять: то спешат, то, ни с того ни с сего, вдруг встанут и опять пойдут. Сколько сейчас времени на самом деле? А может, еще придет? Но надежду тут же гасит световое табло над входом в парк, указывая точное время. А может, и эти часы спешат? Бегемот усмехается в усы. Ну что за тварь – человек? Если хочет верить, то ничто его не собьет, скорее глазам своим не поверит.
По площади идет странный человек в болоньевом плащике, шляпе и мятых брючках. Из-под шляпы свисают тощие косицы немытых волос, взгляд ускользающий, какой-то собачий, ни угрозы в нем, ни смысла, одна немая тоска. Бич, – вдруг догадывается Бегемот, – бродяга. И с любопытством наблюдает, как человек, увидев милиционера на другом конце площади, начинает делать какие-то странные финты. Милиционер вертит головой, смотрит то в одну сторону, то в другую, и взгляд его для вот этого, в плащике, – как шлагбаум. То в одну сторону повернет, то в другую. Бегемот невольно ухмыляется: небось, тоже без паспорта, вон как ногами перебирает. Лицо у человека стертое, и Бегемот не может как следует рассмотреть его, но что-то знакомое в этой сутулой спине и длинной кадыкастой шее… Прямо держа голову и чуть кося глазом, перебирая ногами, как стреноженная лошадь, человек уходит куда-то вправо, и плащ свободно болтается на бесплотной костлявой спине.
Предвечернее солнце печет, но воздух нет-нет, да пронзают прохладные струйки. Листва кое-где уже побурела. В Москве сейчас пламенеют клены, роняя широкие остроконечные листья, скоро на бульварах их будут собирать в пестрые вороха и неяркий сентябрьский свет прольется сквозь облетевшие ветви к пожухлой траве, к прохладе остывающей земли. Хорошо в такое время лежать в лесу под деревьями, на палой листве, когда солнце греет лицо, а спина уже ощущает знобящий холодок, идущий из-под суховато шуршащих, ломких листочков. И пахнуть будет непередаваемо, терпко и сухо, и в горечи этого запаха, смешанной с солнцем, откроется что-то такое, чему и названия-то нет… Но всякий раз тянет найти название, будто, узнав его, что-то поймешь окончательно и разом. Хорошее время… И это самое хорошее время просидишь вот здесь, в этой дыре, где даже пива нету. А все-таки осень и здесь хороша, только по-своему: небо здесь выше, и облака другие, и канадского клена нет. Все больше, тополя, березы.
И опять Бегемот ищет слово, которое включило бы в себя все: эту солнечную лень, пронзаемую прохладными струйками, побуревшую листву, шапки деревьев, похожие на головы панков, и реверсионный след самолета, наискось прочертивший небо и обозначивший его округлую покатость, ленивое движение толпы, которая в отдаленной перспективе улицы сливается в единое цветное копошение. Он чешет бороду, сдвигает со лба шляпу. Может – а н а л ь г и н? Холодок ассоциируется с белым: прохладный, хриплый пот болезни, туман в голове. Нет, не то, чувствуется привкус зубной боли. Тогда что? Х р у с т а л ь? Тоже нет. Х р у с т а л ь с с у х а р е м! Аж зубы заныли. Нет, не клеится дело, тонус не тот.
Бегемот зевает во всю глотку, продолжая наблюдать. Вот пацан лет четырех гоняется за голубем. Облюбовал одного и бегает: «Птичка! Мама, птичка!» И заливается смехом. А чего тут радоваться, спрашивается? Голубь – самая бесполезная и глупая птица, разносчик заразы. Все это знают, но нет – символ мира! Будто никто не видел, как эти символы мира дерутся на площадях из-за куска, разжиревшие и потерявшие всякий стыд. Но если уж однажды сказано – то все! Вообще, люди подвержены мании регламентирования. Очевидно, так проще жить в мире, где все окончательно определено. Так и с мотивировками поведения, – они общеприняты, и люди часто просто боятся отойти от них, чем-то вдруг выделиться.
Вот что будет, если сейчас встать на четвереньки и залаять? Бегемот ухмыляется в усы, представив. Что же, а? Ведь никто не подойдет и не спросит – кто тебя, парень, довел до такого. Не-е-ет, скорее всего – поволокут в отделение, скажут – ты не только босиком ходишь, ты, гад, еще и гавкаешь! Бегемот тихонько смеется. Было время, он устраивал такие хеппенинги в Москве, потому что убежден был, что дремлющую человеческую душу может разбудить только неожиданность, шок.
Однажды, зимой было дело, он прогуливался у метро Таганской с чайником и петухом на поводке. Петуха выпросил у знакомого, – тот привез из деревни, хотел на балконе поселить, чтоб по утрам просыпаться с петухами, но соседи житья не дали, в ветслужбу стали жаловаться и всякое прочее. В общем, петуха Бегемот получил задаром. Вот с ним-то и прогуливался. Бегемот был в болотных сапогах, телогрейке и драном треухе, – он хотел, чтобы его принимали за деревенского жителя, так было задумано. У этого жителя сгорели изба, корова и все имущество, и он явился в столицу с петухом и чайником – это все, что у него после пожара осталось. В чайнике был квас, и время от времени Бегемот пил сам и поил петуха, тот все мерз и поджимал лапы. Шел мокрый снег. Народу у метро было много, но так никто и не подошел, – пройдут, глянут, посмеются и дальше. Бегемот тогда все возмущался: какие люди равнодушные! Хоть бы один подошел, полюбопытствовал: чего, мол, с чайником ходишь, – может, горе какое? Тут начался бы диалог, перерастающий в заранее заготовленный экспромт о добре и зле, а в апофеозе подразумевалось, что Бегемот петуха отпустит (дескать, погорелец отпускает на волю последнее оставшееся у него имущество и идет в мир наг и бос), освободит от поводка и подбросит, крикнув: «Лети, птица, теперь ты свободна!» Таким образом, элементарный деревенский пожар перерастал бы в символ освобождения людей от тирании вещизма, а также освобождения домашних животных от тирании людей… Но так никто и не подошел. А петух потом зимой зачах у Бегемота в коммуналке, пришлось похоронить.
В другой раз, уже летом, в августе, у кинотеатра «Россия» перед сеансом, когда народу было полно. Бегемот вот так походил-походил, потом разулся, босиком залез на клумбу и, достав из кармана заранее припасенные ножницы, стал стричь цветы. Правда, делал он это на спор – под настроение и сдуру побились об заклад с Гномом на три кружки пива. Но это сути не меняет… Моментально собралась толпа, все шушукались, посмеивались, глазели, потом какой-то пузатый и краснорожий дядька, – похоже, из отставных военных – стал орать: ты чего, такой-сякой, цветы рвешь? Кто тебе разрешил? Зачем на клумбу залез?! Не будешь же им объяснять про Гнома и три кружки пива, а уговор был такой – у всех на глазах настричь букет. И тут Бегемота осенило: выбрал три самых красивых цветочка и с поклоном вручил супруге этого пузатого, тоже не худенькой. Дядьку чуть кондрашка не хватил, только стоял и рот разевал, а жена его рассмеялась и цветы взяла. Тут толпа захохотала, захлопала в ладоши, и кто-то закричал: «А мне?» Бегемот выдал еще цветок, ну и пошел раздавать. Стриг аккуратно – только подвявшие.
Что тут началось! От метро бежали, стояли тесно, смех, улыбки. Невелика роскошь – цветок с клумбы, да ведь не в этом дело. Что-то будто щелкнуло меж людьми – праздник, раздача слонов, все наше, все вокруг наше, братцы! Кто-то даже пустил слух, что, дескать, по высокому указанию отныне будет такая традиция – в определенные дни раздавать народу цветы бесплатно. А Бегемот ходил в окружении смеющихся лиц, серьезный, как апостол, с этакой профессиональной усталостью на лице, – дескать, для вас праздник, а для меня работа, мозоль ножницами уже натер. Вот это был триумф! Милиция растерялась, не знала, что делать, потому что сплошное ликование, праздник, а место бойкое, кругом корреспонденты западные шныряют, и завтра, того гляди, «Голос Америки» сообщит, что на Пушкинской площади состоялась цветочная демонстрация в знак протеста против высылки в Горький академика Сахарова, или еще что-нибудь сочинят, клеветники, такое, что потом начальство семь шкур спустит. Но и как разгонять, когда народ едва не пляшет? Может, нынче день рождения у кого-нибудь из членов Политбюро? Станешь разгонять, тут тебя и…
Бегемот и милицейскому старшине вручил цветок, тот от растерянности даже взял. Толпа опять разразилась рукоплесканиями, а какой-то ерник давай орать: «Да здравствует наша советская милиция, самая интеллигентная милиция в мире!» Но старшина от растерянности даже на это не обиделся, и когда Бегемота, вежливо поддерживая под локоток, вели к «воронку», то походило это скорее на эскорт, будто его, как звезду эстрады, охраняют от толпы поклонников.
В общем, дело могло плохо кончиться, потому что он, пьяный от успеха, в отделении отказался признать себя просто хулиганом: дескать, цветы – общенародное достояние, а он их народу и раздавал, он же деньги за них не брал. «А ты, – говорят, – политику сюда не путай. И вообще, что-то много болтаешь…» Он и заткнулся. Потому что знал: могут и упечь за такую чепуху. Времечко было еще то – последний год жизни маршала, кругом его портреты с густейшими бровями и четырьмя золотыми звездами. Но, в общем, обошлось. На работу накатали «телегу», заставили характеристику принести, штраф содрали.
И все-таки, с цветами – это было да! Бегемот тогда даже загорелся, на «тусовке» предложил создать особую группу «провокаций человечности», чтоб тормошить людей, вышибать из них покорность. Например – в магазинах втихомолку проверять фасовку продуктов, и если постоянный недовес, вешать на двери листовку: «Товарищи! В этом магазине вас регулярно обвешивают!» А чтоб не было голословно, собирать данные о продавцах, как живут на свою зарплату. А то ведь они только ОБХСС и боятся. Хиппари послушали, оценили, одобрили, но так из этого ничего не вышло. Да, каждый из них сам по себе хорош и честен, а вместе не получается, каждый за свое драгоценное «я» держится, как за цацку…
…Он смотрит, как мальчишка, устав бегать за голубями, пускает мыльные пузыри. В руках у него алюминиевая трубочка с мыльным раствором, он опускает в нее нейлоновое колечко на нейлоновой палочке и дует. Пузыри разлетаются радужным ворохом, повторяя на своих зеркальных боках скамейки и прохожих, только в уменьшенном размере, и лопаются один за другим, моментально гася вспыхивающие на них блики солнца. Эта игра света завораживает. Пацан опять опускает колечко и дует. Опять целый ворох пузырей, больших и маленьких. И опять… «В о р о н е ж», – вдруг всплывает в голове, и Бегемот улыбается, радуясь удачно найденному без всяких усилий слову.
По площади идет высокий широкоплечий парень с кейсом. У парня черные прямые волосы, торчащие в стороны индейскими перьями, высокие скулы, отливающие матовым блеском, и чуть вздернутый славянский нос, На нем светлая рубаха с короткими рукавами, кремовые брюки в каких-то пряжках, колечках и белые летние туфли. Глаза светлые, узкие, словно бы прицеливающиеся. Черная челка падает на глаза, и они глядят как из леса. На высокой смуглой шее, на кожаном шнурке, болтается звериный коготь. На рукаве рубахи звездно-полосатый американский флаг, на обтянутом штанами заду – тоже. Парень два раза проходит мимо Бегемота, пронзая его оценивающим взглядом, потом вдруг садится рядом. Нахально падает на скамейку – так, что Бегемоту приходится отодвинуться, достает из нагрудного кармана сигарету, сует ее в рот и, полуобернувшись, смотрит на Бегемота. Прямо давит взглядом. На широком запястье – желтый обруч, похоже, золотой, бритые виски светятся синью. Парень подтягивает одну штанину, другую и широко разбрасывает ноги, расставляет локти, упершись в Бегемота. От парня пахнет хорошим одеколоном и зверем. Какая-то звериная пластичность в каждом движении. Он выпускает струйку дыма, шумно сплевывает и двигает локтями, каждый раз задевая Бегемота.
Бегемот не знает, что и думать, – развалился, как на пляже, сволочь, панк, фашист! Бегемот их ненавидит, – всех этих с бритыми височками, в штанах-бананах. Носят самодельные свастики с закругленными углами, выдают за знаки плодородия, подонки, свиньями себя называют, так они свиньи и есть, вонючие свиньи, выродки. Как-то раз Бегемот с ними схватился в кафе «Лира», что напротив Пушкинской площади, вот уж намяли ему бока; хорошо здесь же, в кафе, сидели афганские ветераны, отмечали какую-то свою годовщину, – вступились и дали этим папкам и их сопливым панкушам. Визг поднялся! Столики летели, стаканы летели, панков зажали в угол – ох и месили! Только галстуки летели да клочья коричневых рубах. Бегемот прикрыл синяк и смылся, потому что его бы в первую очередь замели. А потом из-за угла с удовольствием наблюдал, как потрепанных панкуш и их мерзопакостных дружков грузят в фургон. Афганцев никого не тронули, потому что один из приехавших милиционеров был тоже афганец. Они предъявили документы – кто орденскую книжку, кто военный билет, а один парень просто расстегнул рубаху и показал голубую тельняшку – и отправились в «Север», потому что в «Лире» дышать было невозможно от пролитых коктейлей. То, что панкам всыплют, Бегемот не сомневался: дело было вскоре после их демонстрации там же, на Пушкинской площади. Бегемот ее не видел, но знакомые все возмущались – как можно! А Бегемот просто места себе не находил: дед у него погиб в немецком концлагере, а эти в центре Москвы ходят со свастикой. Собирались их бить, да так и не собрались. Бегемот с горечью думал, что хиппи не хватает социальной активности, потому-то их и прихлопнули. И, в общем, из-за ерунды – длинных волос там, потертых штанов и прочего. Кому, спрашивается, мешали хиппи? Никого не трогали, никуда не встревали, а какой был вой, сколько пришлось перетерпеть из-за тех же волос. А что – короткие лучше? Спрашивается, лучше ли наголо остриженная голова, если в ней «Майн кампф»? Нет, Бегемот их ненавидел: никакой духовности, никаких целей, только дерьмовый эпатаж, который происходит не от презрения к своему внешнему виду, а от желания выставиться. И даже сюда, в тьмутаракань, заползла эта зараза. Пива у них нет, зато панки у них есть!
Бегемот искоса наблюдает за действиями своего соседа. Тот вроде бы не в себе – лицо неподвижное, сонное, опущенные уголки твердого рта, а в глазах скачет черт, так и посверкивает, прячась где-то в глубине затуманенного, пустого, как дуло, зрачка.
Нахальный сосед все двигается, локтем надавливая Бегемоту в бок, выдувает пряный, пахучий дым, и сам Бегемот, – с голодухи, что ли, – от одного этого дыма начинает балдеть, в голове легчайший, звон и на какое-то мгновение он вдруг теряет ощущение реальности…
…Это не небо, просто опрокинули стакан синевы, вот она и льется прямо на голову. А в голове белый реверсионный след смеха, мелькнувшего и теперь рокочущего за горизонтом. Белый дымчатый след, пушистый и легкий… В глазах будто плотное синее стекло, и вдруг оно рушится звенящей волной, с грохотом и звоном, раскалываясь на тысячи нестерпимо блескучих осколков. И вот он опять на площади, на той же скамье, но свет иной, будто смотришь сквозь солнцезащитные очки, и бороду треплет ветром, кожу на лице стянуло, глаза не моргают, почему-то им очень уютно под плотной пленкой плывущей влаги, но это не слезы, это как дождь на окне. А этот здоровый все сидит рядом, пялится и вдруг начинает говорить каким-то странным, мяукающим, издевательским голоском:







