Текст книги "Эоловы арфы"
Автор книги: Владимир Бушин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
"Вам от этого легче не стало бы", – подумал про себя, но уже ничего не сказал вслух Дункель.
– Почему же прокуратура вместо статьи 367 применила к нам статью 222? – таким тоном, словно это имело чисто академический интерес, спросил Маркс. Но вдруг голос его стал жестким, и, впечатывая в мозги слушателей каждое слово, Маркс ответил на свой вопрос: – Потому, что статья 222 гораздо менее определенна и дает больше возможности обманным путем добиться осуждения человека, раз хотят, чтобы он был осужден.
– Господин председатель! – нетерпеливо воскликнул прокурор. – В интересах дела я прошу огласить статью 222.
– У вас нет возражений? – обратился председатель к защитникам.
– Никаких. Но, может быть, это сделает сам подсудимый? – ответил Шнейдер.
– Вы не против? – осведомился председатель у прокурора.
– Нет. В некотором смысле это даже полезно, – загадочно ответил Бёллинг, видимо рассчитывая поймать подсудимого на неточности перевода.
Маркс раскрыл кодекс Наполеона и сначала прочел по-французски, а потом перевел на немецкий:
– "Если одному или нескольким должностным лицам административного или судебного ведомства при исполнении… ими своих служебных обязанностей будет нанесено какое-либо оскорбление словами с целью затронуть их честь или их деликатность, то лицо, оскорбившее их таким образом, карается тюремным заключением сроком от одного месяца до двух лет".
При всем желании Бёллинг не мог придраться к такому переводу. Но он спросил:
– Что же вы находите в этой статье неопределенного, подсудимый Маркс?
– Никакому точному определению, господин прокурор, – Маркс протянул в сторону Бёллинга раскрытый кодекс, – не поддаются посягательства на деликатность и честь. Что такое честь? Что такое деликатность? Что такое посягательство на них? Это целиком зависит от индивида, с которым я имею дело, от степени его образованности, от его предрассудков, от его самомнения. Одно понимание чести было, например, у Александра Македонского или Аристотеля и совсем другое…
Дункель вжался в кресло, ожидая, что Маркс опять назовет его имя. Но тот все-таки нашел его взглядом и беспощадно закончил:
– …И совсем другое – у генерала Врангеля или у присутствующего здесь господина Дункеля.
Публика захохотала. Слабая улыбка возникла даже на лице той мумии среди присяжных, на которую обращал внимание Энгельс.
– Господин председатель! – стараясь перекрыть шум, негодующе воскликнул Бёллинг. – В своей газете подсудимый Маркс уже неоднократно поносил славное имя старого генерала Фридриха Врангеля. Он продолжает это и здесь. Из совершенно очевидных соображений личной мести за что-то он опять глумится и над господином Дункелем, человеком, который по возрасту годится ему в отцы. Это недопустимо!
– Господин прокурор, – едва Маркс открывал рот, как тотчас воцарялась тишина, – у меня нет никаких личных счетов ни с господином Дункелем, ни с генералом Врангелем. Просто у каждой революции есть свой Врангель и есть свой Дункелъ. Только в этом всемирно-историческом аспекте меня и интересуют названные фигуры.
– Что значит "свой Дункель"? – осторожно спросил Кремер.
– Разъяснение этого вопроса, господин председатель, увело бы нас слишком далеко. – Маркс понимал, что возиться сейчас с личностью бывшего акционера, представлять его фигурой, типичной для революции в Германии, фигурой буржуа-предателя, хотя это действительно так, было бы неуместно. Позвольте ограничиться разъяснением того, что такое "свой Врангель". В любой революции Врангель – это человек, который мечтает въехать на белом коне в столицу, залитую кровью восставшего народа. В прошлом году, в июне, такую мечту осуществил французский Врангель – Луи Эжен Кавеньяк, в ноябре ее удалось осуществить и нашему Врангелю, Фридриху. Будут новые революции – будут новые Врангели. Но рано или поздно великая революция будущего пресечет их древний род.
– Благодарю за разъяснение, – тоном, который можно было одновременно посчитать и серьезным, и ироническим, сказал Кремер. – Вернемся к существу дела.
– Вернемся, – охотно согласился подсудимый. – Как я уже сказал, господа присяжные заседатели, статья 222 в данном случае неприменима. Прокурор настаивает, чтобы вы при вынесении вердикта руководствовались не только этой статьей кодекса Наполеона, но и прусским законом от пятого июля тысяча восемьсот девятнадцатого года. Но этот закон имел своей целью дополнить, а вовсе не отменить статью 222. Он распространяет кары статьи 222 за оскорбления в письменной или печатной форме. Естественно, он может это сделать лишь в том случае, лишь при наличии тех условий, той обстановки, при которых статья 222 карает оскорбление словесное, устное…
Без труда можно было заметить, что все больше людей в этом зале вольно или невольно восхищались неотразимой логикой рассуждений Маркса, его спокойствием, иронией. Но сильнее всех была захвачена сидящая в третьем ряду, перед Дункелем, дама в вуали, чутко отзывавшаяся на каждый логический или эмоциональный поворот речи.
– Статья 222 предусматривает наказание за устное оскорбление чиновника лишь в том случае, если такое оскорбление наносится, во-первых, в личном присутствии чиновника, во-вторых, во время исполнения им своих служебных обязанностей. – Маркс выставил вперед правую руку и загнул на ней сперва один, потом второй палец. – Следовательно, кара за письменное или печатное оскорбление возможна при наличии тех же условий. Поэтому ни статья 222, ни закон 1819 года не могут ни под каким видом быть применимы к газетной статье, пусть даже и "наносящей оскорбление", но через продолжительное время после исполнения чиновником своих служебных обязанностей и в его отсутствие. А ведь именно так обстоит дело в данном случае: когда инкриминируемая статья была опубликована, господин Цвейфель исполнял обязанности не обер-прокурора, а депутата Национального собрания и находился в это время не в Кёльне, а в Берлине. Он не мог подвергнуться оскорблению или поношению как обер-прокурор, находящийся при исполнении своих обязанностей.
– Казуистика! – выпалил Бёллинг. – Я глубоко убежден в этом!
– Убежденность, господин прокурор, – холодно отрезал Маркс, прекрасная вещь лишь при одном непременном условии: если она не заменяет способности рассуждать.
Зал одобрительно загудел.
– Господа! Прошу соблюдать порядок! – опять возгласил председатель.
В это время один из присяжных, назвавшийся Отто Хюбнером, купцом, спросил разрешения задать подсудимому вопрос. В виде исключения – допрос подсудимых давно закончился – председатель разрешил.
– Господин Маркс! – с искренним недоумением начал Хюбнер. – При том толковании, какое вы даете статье 222, получается, что нельзя безнаказанно оскорбить, например, не только председателя суда или прокурора, но и любого, самого незначительного судебного чиновника, присутствующего здесь, и в то же время есть полная возможность совершенно безнаказанно оскорблять короля, ибо он не здесь, а в Берлине. Это же поразительная нелепость!
Дункель выпрямился и вылез из-за спины красивой соседки, решив, что наконец-то – и так неожиданно! – подсудимого поймали в ловушку.
– Я искренне сожалею, – оратор чуть заметно подался в сторону присяжных, – что, перед тем как идти на сегодняшнее судебное разбирательство, не все господа заседатели полистали кодекс Наполеона. Кодекс Наполеона, конечно, является кодексом деспотической власти. По, хотя это и будет, возможно, оспаривать господин Дункель (бывший акционер сделал было движение, чтобы встать, уйти, но тотчас сообразил, что едва ли сможет пробиться через переполненный да еще смеющийся над ним зал), деспотизм деспотизму рознь. Прусский деспотизм противопоставляет мне чиновника как некое высшее, священное существо. – Маркс иронически воздел над головой руки. – Свойство чиновника срастается с ним, как благодать священства с католическим священником. Прусский чиновник всегда является для прусского мирянина, то есть нечиновника, священнослужителем. Оскорбление такого священнослужителя, даже и не при исполнении им своих обязанностей, даже отсутствующего, вернувшегося к частной жизни, остается все же осквернением религии, кощунством. Чем выше чиновник, тем более тяжко осквернение религии. Поэтому величайшим оскорблением государственного священнослужителя есть оскорбление короля, оскорбление величества.
– А вам такой взгляд, конечно, очень не нравится! – снова не стерпел бывший акционер.
– Ах, Дункель, Дункель, – покачал головой Маркс, – вы действительно темный[3]3
D u n k e l – темный (нем.).
[Закрыть]. Мало ли кому что не нравится или нравится! Может быть, вам нравится моя жена, а мне – ваша…
Напряженная тишина взорвалась хохотом: с одной стороны, многие в Кёльне знали красавицу Женни Маркс, а с другой – нетрудно было представить себе, какая жена у этого старого хрыча. Дама в вуали смеялась вместе со всеми.
– Однако, – улыбнувшись, продолжал Маркс, – из этого зала вы направитесь по окончании суда к своей супруге, а меня ждет моя. Так что дело совсем не в том, кому что нравится. Нравится нам или нет, но в Рейнской Пруссии вот уже четвертое десятилетие действует кодекс Наполеона. Да, этот кодекс тоже деспотический. Но его утонченный деспотизм, вышедший из недр французской революции, как небо от земли, отличается от патриархально-мелочного деспотизма прусского права. Наполеоновский деспотизм сокрушает меня, раз я действительно мешаю государственной власти, хотя бы только путем оскорбления чиновника, который, исполняя свои служебные обязанности, осуществляет по отношению ко мне государственную власть. Но вне исполнения этих служебных обязанностей чиновник становится обыкновенным членом гражданского общества без каких бы то ни было исключительных средств защиты, без каких бы то ни было привилегий.
Поскольку король, – Маркс указал рукой на окно, – никогда не поступает по отношению ко мне лично, не исполняет сам обязанности чиновника, а всегда поручает исполнение их своим представителям, – он кивнул в сторону прокурора, – то с точки зрения наполеоновского кодекса оскорбление короля просто невозможно, и поэтому, господин Хюбнер, этот кодекс – в отличие от прусского права – действительно не предусматривает кары за оскорбление короля. Это выглядит нелепостью лишь на первый взгляд. На самом же деле здесь та утонченность, о которой я упоминал.
Я надеюсь, – опять чуть заметное движение в сторону присяжных, – что, отвечая господину Хюбнеру, я не сообщил ничего нового остальным членам суда, как и господину прокурору.
Бёллинг сделал вид, что не заметил едкости последних слов.
– Господин председатель! – на этот раз почему-то довольно тихо и смирно сказал он. – Прошу дать мне слово для краткой справки.
– Только с согласия защиты и самого подсудимого, – ответил Кремер. Мы и так превратили последнее слово подсудимого в прения сторон.
– Я не возражаю, – с готовностью сказал Маркс.
Адвокаты заколебались, видимо полагая, что подзащитный поспешил, сделав красивый, но необдуманный и опасный шаг. Они решили посоветоваться с Энгельсом.
– Карл знает, что делает, – сказал тот.
– Мы тоже не возражаем, – все-таки с некоторым сомнением в голосе проговорил Шнейдер.
– Я лишь хочу обратить внимание присяжных заседателей, – тоном злорадного предвкушения эффекта сказал Бёллинг, – что подсудимый Маркс широко пользовался и пользуется отсутствием в кодексе Наполеона статьи, предусматривающей кару за оскорбление короля. Например, пятого ноября минувшего года в "Новой Рейнской газете" можно было прочитать: "Почва колеблется под ногами коронованного идиота…"
Смех и шум перекрыли вдруг обретший мощь голос председателя:
– Господин Бёллинг, я дал вам слово не для того, чтобы вы воспроизводили здесь выражения подобного рода.
– Позвольте заметить, – поднял руку Маркс, – что данное выражение действительно имело место в газете, но оно относится не к королю Пруссии, а к австрийскому императору.
– Ах так! – облегченно вздохнул председатель.
– Я знал, что вы это скажете, господин редактор, – усмехнулся прокурор, хотя в душе он надеялся, что его подтасовка останется незамеченной. – Но эта цитата характеризует ваше общее отношение к законной монархической власти.
– Да, господин прокурор, – невозмутимо глядя в глаза Бёллингу, ответил Маркс, – я не принадлежу к числу адептов такой власти.
Проделка прокурора, как видно, мало кому понравилась, в зале зашумели, но он продолжал:
– Господа присяжные заседатели! Я приведу еще лишь одну маленькую цитату из "Новой Рейнской газеты". Да, там шла речь об австрийском императоре. Но послушайте, о ком говорится здесь: "Король Пруссии" существует для нас лишь в силу решения берлинского Национального собрания, а так как для нашего нижнерейнского "великого герцога" никакого берлинского Национального собрания не существует, то и для нас не существует никакого "короля Пруссии".
– Вы правы, господин прокурор, – все так же глядя ему в глаза, согласился Маркс, – и это было на страницах нашей газеты. Но и здесь, как и в первом случае, мы не нарушили законности, оставаясь в рамках кодекса Наполеона.
– Вас послушаешь, так вы самый большой законник во всей Пруссии! сквозь зубы процедил Бёллинг, раздосадованно садясь.
– Господа присяжные заседатели! – Подсудимый оставил без внимания реплику прокурора. – Итак, я старался доказать вам, что к нашему делу неприменима статья 222 об оскорблении, взятая и сама по себе и в совокупности с законом 1819 года. Но здесь неприменима и статья 367 о клевете.
– Ну и законник! – опять не сдержался прокурор.
– Дело в том, что эта статья, – продолжал Маркс, – предполагает клеветническое обвинение в совершении определенных действий, которые, если бы они действительно имели место, повлекли бы для виновного в них преследование со стороны уголовной полиции или, по крайней мере, возбудили бы презрение или ненависть граждан к этому лицу.
– А разве в данном случае дело обстоит не так? – кажется, вполне искренне изумился прокурор.
– Совсем не так, – ответил Маркс. – Ведь господин Цвейфель не обвиняется газетой в том, что он отменил свободу печати, уничтожил завоевания революции. Ему ставится в вину лишь простое заявление. Но заявление о намерении сделать то-то и то-то не может послужить поводом для преследования полиции. Нельзя даже утверждать, что оно непременно навлечет ненависть и презрение граждан.
– Ну, это уж более чем сомнительно, – вставил один из присяжных.
– Конечно, – Маркс понимающе кивнул, – словесное заявление может быть выражением очень низкого, вполне заслуживающего презрения и ненависти образа мыслей. Но разве в состоянии возбуждения, господин присяжный заседатель, я не могу сделать заявления, угрожающего поступками, на которые я вовсе не способен? Только поступки доказывают, насколько серьезно было заявление.
– У этого доктора, даром что молод, есть чему поучиться, – вполголоса сказал кто-то сзади Дункеля.
– Кроме того, газета писала: "Говорят, – Маркс произнес последнее слово врастяжку, – будто господин обер-прокурор Цвейфель заявил…" Чтобы оклеветать кого-нибудь, я сам не должен ставить под вопрос свое утверждение, как это выражено здесь словом "говорят", я должен выражаться категорически.
Энгельс вспомнил, что это слово Карл вставил в текст уже перед самой сдачей статьи в набор. Первоначально там было написано "как нам известно". Энгельс тогда задумался над этой поправкой, и она показалась ему ненужной, излишней. А оказывается, вон как далеко смотрел шеф-редактор…
– Наконец, господа присяжные заседатели, граждане, ненависть или презрение которых навлекло бы на меня обвинение в каком-либо действии, что по статье 367 требуется для состава клеветы, эти граждане в политических делах вообще больше не существуют.
– Потому что доктор Маркс их отменил! – съязвил Бёллинг.
– Потому что в этих делах, господин прокурор, – Маркс резко обернулся к Бёллингу, – существуют только приверженцы партий. И вы это прекрасно знаете. То, что навлекает на меня ненависть и презрение среди членов одной партии, вызывает любовь и уважение со стороны членов другой партии.
– Но существуют же общечеловеческие критерии, общепризнанные оценки, – то ли возразил, то ли спросил Кремер.
– Такие критерии и оценки, – в голосе Маркса проскользнула удивившая многих горечь, – станут возможны лишь в далеком будущем, но они немыслимы сейчас, в пору ожесточенной классовой борьбы. Чтобы далеко не ходить за примерами, обратимся к фигуре того же Цвейфеля.
– Господин председатель! – вскочил Бёллинг. – Я протестую! Я уверен, что подсудимый хочет нанести новые оскорбления господину обер-прокурору.
Председатель поколебался, его голова повернулась чуть-чуть вправо, потом чуть-чуть влево. Наконец он сказал:
– Подсудимый, вы не могли бы обратиться к другому примеру?
– Нет, господин председатель, не могу. Этот пример принципиально важен для дела нашей защиты.
Кремер опять покачал головой и произнес:
– Протест прокурора отклоняется. Подсудимый, можете продолжать.
– Благодарю. – Маркс с достоинством кивнул Кремеру. – Здесь много говорилось о том, что наша газета часто и резко писала о господине Цвейфеле как о противнике революции. Но стоило Цвейфелю минувшей осенью сделать два-три вольных или, вернее, двусмысленных жеста, как правительственная "Новая Прусская газета" тоже обрушилась на него. Она писала о его – цитирую – "невыразимом умственном убожестве и недомыслии"…
– Господин председатель! – опять вскочил Бёллинг. – Ведь я предупреждал!..
Кремер развел руками: что, мол, поделаешь? Все идет по закону. А Маркс вел слушателей дальше:
– Она называла его "революционным брюхом" и даже сравнивала с Робеспьером.
Зал, как один человек, прыснул. Бёллинг ерзал на своем стуле, словно его поджаривали. Кремер склонил голову над бумагами. Энгельс и Корф ликовали. Дама в вуали дружески помахала подсудимому перчаткой. Дункель не смотрел ни на оратора, ни на даму, он находился в полуобморочном состоянии.
– В глазах этой газеты, в глазах ее партии, – подсудимый указал рукой за пределы зала, – наша статья не навлекла на господина Цвейфеля ненависти и презрения, а, наоборот, освободила его от тяготевшей над ним их ненависти, от тяготевшего над ним их презрения. На это обстоятельство следует обратить особое внимание не только в связи с данным процессом, но и во всех тех случаях, когда прокуратура попыталась бы применить статью 367 к политической полемике.
– Кажется, от конкретных фактов данного дела подсудимый намерен перейти к общеполитической агитации, – мрачно констатировал Бёллинг.
Председатель промолчал, а Маркс, обернувшись к автору реплики, ответил:
– Да, господин прокурор, я не скрываю, что вся моя речь будет прямой агитацией – агитацией за социальную справедливость, за свободу революционно-демократической печати. – И снова, обращаясь к присяжным: Статья 367, как ее толкует прокуратура, позволяет печати разоблачение лишь тогда, когда оно опирается на официальные документы или на состоявшиеся уже судебные приговоры. Ей разрешается, к примеру, разоблачать чиновника лишь после того, как тот отстранен от своей должности или осужден. Но зачем же печати разоблачать post festum[4]4
После праздника, то есть после события, задним числом (лат.).
[Закрыть], уже после вынесения приговора? Она по своему призванию – общественный страж, неутомимый разоблачитель власть имущих, вездесущее око, стоустый глас ревниво охраняющего свою свободу народного духа.
Раздались хлопки. Дункель подумал: "Ну и времена! В суде, при всем честном народе человек болтает черт знает что, и его никто не остановит, не прервет, не лишит слова! Даже хлопают еще… И эта дама, такой благородной внешности, – тоже!"
– Статья 367 заканчивается так. – Маркс раскрыл кодекс и прочитал: "Настоящее постановление неприменимо к действиям… разоблачение или пресечение которых было обязанностью лица, возбудившего обвинение, в силу его служебных функций или его долга". Долга, господа! – Маркс энергично захлопнул кодекс. – Достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на инкриминируемую статью, чтобы убедиться, что наша газета, нападая на местную прокуратуру и жандармов, была весьма далека от какого-то ни было намерения нанести оскорбление или возвести клевету, она лишь исполняла свой долг разоблачения. – Он помолчал несколько мгновений, усмехнулся, пожал плечами. – Конечно, законодатель не имел в виду свободную печать, когда говорил в статье 367 о долге разоблачения. Но, согласитесь, не мог он думать и о том, что эта статья будет когда-нибудь применяться против свободной печати.
– Вот именно! – растерянно промолвил один из присяжных. – Как же быть в случае такой неопределенности?
– Как быть? – живо подхватил Маркс. – Всем известно, что при Наполеоне не существовало никакой свободы печати. Поэтому, уж если вы хотите применять наполеоновский закон к такой ступени политического и социального развития, для которой он вовсе не предназначался, то применяйте его полностью, толкуйте в духе нового времени – и пусть на благо печати пойдет и заключительная фраза статьи о долге. В рассматриваемом случае, – Маркс кивнул головой в сторону Энгельса и Корфа, – задача облегчается вам самой буквой закона. Но даже и там, где буква закона вступает в явное противоречие с только что достигнутой ступенью общественного развития, именно вы, господа присяжные, обязаны сказать свое веское слово в борьбе между отжившими предписаниями закона и живыми требованиями общества.
Бледный, разъяренный, не владеющий собой Бёллинг стремительно поднялся и громыхнул на весь зал латынью:
– Dura lex, sed lex![5]5
Закон суров, но это закон! (лат.)
[Закрыть]
В тон прокурору со своего места тотчас, как насмешливое эхо, отозвался Энгельс:
– Pereat mundus et fiat justitia![6]6
Пусть погибнет мир, но восторжествует правосудие! (лат.)
[Закрыть]
– Господа! – едва сдерживая улыбку, сказал Кремер. – Мы не в римском сенате. Прошу изъясняться по-немецки.
– Истинная свобода может существовать только на почве закона! – столь же возбужденно процитировал прокурор фразу из недавнего предписания нового министра юстиции Ринтелена.
Подсудимый с грустной безнадежностью посмотрел на прокурора и закончил, обращаясь к присяжным:
– Ваш долг, господа, опередить законодательство, если оно не осознает необходимость удовлетворить потребности общества. Это самая благородная привилегия суда присяжных.
Но Бёллинг продолжал бесноваться:
– Вы призываете к беззаконию, а закон – основа общества!..
– Это – фантазия юристов, – покрутил рукой возле лба Маркс. Наоборот, закон должен основываться на обществе, он должен быть выражением его общих интересов и потребностей в противоположность произволу отдельного индивидуума.
– Никто и никогда не говорил ничего подобного! – В голосе прокурора мешались негодование и страх.
– Что ж, – вызывающе тряхнул Маркс своей буйной гривой, – наконец настала пора сказать!.. Вы хотите, чтобы люди слепо верили вам и вашим одряхлевшим кумирам. Но, господин прокурор, мир сейчас еще менее доверчив, чем во времена Фомы… Вот этот кодекс Наполеона, который я держу в руке, не создал современного буржуазного общества. Напротив, буржуазное общество, возникшее в восемнадцатом веке и продолжавшее развиваться в девятнадцатом, находит в этом кодексе только свое юридическое выражение. Когда он перестанет соответствовать общественным отношениям, он превратится просто в пачку бумаги.
– Не более того? – усмехнулся Бёллинг.
– Не более того, – очень серьезно ответил Маркс. – Стремление сохранить старые законы наперекор новым потребностям общественного развития есть, в сущности, не что иное, как прикрытое благочестивыми фразами отстаивание не соответствующих времени частных интересов против назревших общих интересов. Это сохранение почвы законности имеет целью сделать такие частные интересы господствующими; оно ведет к злоупотреблению государственной властью.
На скамьях присяжных произошло противоречивое движение, оттуда послышался сдержанный говор. Чувствовалось, что одним слова подсудимого понравились, других привели в недоумение, у третьих, вызвали несогласие.
– Господа! – отпив глоток воды из стоявшего перед ним стакана и словно освежив свой голос, воскликнул Маркс. – Но ведь суть статьи "Аресты" не в разоблачении Цвейфеля и жандармов. Что касается лично меня, то, заверяю вас, я охотнее занимаюсь великими всемирно-историческими событиями, я предпочитаю анализировать ход истории, а не возиться с местными кумирами, с жандармами и прокуратурой. Какими бы великими ни мнили себя эти господа, в гигантских битвах современности они ничто, абсолютное ничто.
– Как же вы позволили себе унизиться до борьбы с ними? – снова подал голос Бёллинг. – Как могли пойти на такую жертву?
– Да, я считаю настоящей жертвой с нашей стороны, что мы решаемся ломать копья с подобными противниками. – Маркс поморщился при последних словах. – Но, господин прокурор, таков уж долг печати – вступаться за угнетенных в непосредственно окружающей ее среде. Недостаточно вести борьбу вообще с существующими отношениями и с высшими властями. Печати приходится выступать против данного жандарма, данного прокурора, данного органа власти.
– Господин Маркс! – обеспокоенный развитием мысли подсудимого, прервал его Кремер. – Вы опять отклонились от предмета нашего разбирательства. Вернемся к тому, в чем состоит суть инкриминируемой статьи.
– Да, господин председатель, – Маркс понял опасения Кремера, но он знал, что слова, которые сейчас скажет, еще больше встревожат судью, – я говорил о сути статьи. Вся суть этой статьи заключается в критике правительства Ганземана, которое ознаменовало свой приход к власти странным заявлением, что, чем многочисленнее полиция, тем свободнее государство; в предсказании контрреволюции, которая действительно потом последовала. В инкриминируемой статье мы разоблачали всего-навсего лишь одно, выхваченное из окружающей нас среды, очевидное проявление систематической контрреволюционной деятельности правительства Ганземана. Аресты в Кёльне не были изолированным явлением. Аресты производились тогда и производятся сейчас по всей Пруссии, по всей Германии.
– Господин председатель! – едва владея своим голосом, готовым вот-вот сорваться на крик, сказал Бёллинг. – Прошу вас освободить меня от дальнейшего присутствия. Как я вижу, судебное разбирательство уже окончилось и начался политический митинг.
– Нет, господин прокурор, – мягко, но внятно произнес Кремер, – ваше присутствие обязательно до конца.
– В таком случае напомните доктору Марксу, что здесь зал судебных заседаний, а не зал Эйзера, не ресторан Штольверка, где так любят встречаться его единомышленники; что он – подсудимый, а не оратор на политическом митинге.
Председатель, видя, что Маркс заканчивает, в нерешительности замялся.
– Да, аресты производились в Бадене, Вюртемберге, Баварии, всюду! Маркс широко махнул правой рукой. – И мы должны были молчать при таком явном предательском заговоре всех немецких правительств против народа?..
Стояла полнейшая тишина. Как тяжелые камни, падали последние слова речи:
– В чем причина крушения мартовской революции? Она преобразовала только политическую верхушку, оставив нетронутыми все ее основы – старую бюрократию, старую армию, старую прокуратуру, старых, родившихся, выросших и поседевших на службе абсолютизма судей. – Маркс перевел дыхание, обвел зорким взглядом пронзительных карих глаз весь зал и закончил: – Первая обязанность печати состоит теперь в том, чтобы подорвать все основы существующего политического строя.
Зал захлестнули аплодисменты. Бёллинг вскочил и стал что-то кричать, но его никто не слушал. Кремер закрыл лицо какой-то бумагой, делая вид, будто читает ее. Энгельс и Корф что есть силы колотили в ладоши. Дама в вуали тоже аплодировала и смотрела на Маркса с гордостью. Дункель был похож на труп, который какой-то злой шутник усадил в один ряд с живыми.
Так продолжалось минуту, три, пять… Наконец Кремер встал и потребовал тишины. Она установилась не сразу, а лишь после того, как было сказано:
– Слово предоставляется подсудимому Фридриху Энгельсу, соредактору "Новой Рейнской газеты".
Энгельс поднялся со скамьи и предстал перед залом во весь свой гвардейский рост.
– Господа присяжные заседатели! Предыдущий оратор остановил свое внимание главным образом на обвинении по статье 222 в оскорблении обер-прокурора господина Цвейфеля; позвольте теперь обратить ваше внимание на обвинение по статье 367 в клевете на жандармов. – Энгельс говорил быстро, стремительно, но иногда слегка заикался. – Господа! Прокуратура дала вам свое толкование предписаний закона и на этом основании потребовала для нас обвинительного вердикта. Ваше внимание уже обратили на то, что законы эти были изданы в те времена, когда существовали совершенно иные политические отношения, чем теперь, и печать не обладала никакой свободой. Ввиду этого мой защитник и подсудимый Маркс высказали тот взгляд, что вы не должны считать себя связанными этими устаревшими законами. Привилегия суда присяжных в том и состоит, что присяжные могут толковать законы независимо от традиционной судебной практики, толковать их так, как им подсказывает их здравый смысл и их совесть.
"Черта с два я верю в вашу совесть!" – подумал Энгельс, но, вспомнив слова Маркса о том, что "Новая Рейнская газета" одна из последних крепостей революции и ее надо во что бы то ни стало удержать за собой, добродушно улыбнулся присяжным.
Затем он перешел к показаниям свидетелей и с их помощью подтвердил правильность всех фактов, изложенных в инкриминируемой статье. Его анализ показаний был настолько точным и убедительным, что Бёллинг не мог ни к чему придраться.
– Что касается упрека статьи в адрес одного из жандармов, будто он был пьян, – Энгельс опять добродушно улыбнулся, – то разве это беда для прусского королевского жандарма, если о нем говорят, что он немного хватил через край? Относительно того, можно ли рассматривать это как клевету, я готов апеллировать к общественному мнению всей Рейнской провинции.
– Да он шутник! – вполголоса проговорил немного пришедший в себя Дункель. После коренастого, смуглого, беспощадного Маркса этот на вид совсем юный, гибкий, улыбающийся блондин не внушал ему никакого страха.
– И как может прокуратура говорить о клевете, когда якобы оклеветанные даже не названы, не указаны точно? В статье речь идет о семи жандармах. Кто они? Где они? – Как бы ища их, Энгельс обвел взором весь зал и вдруг встретился глазами с бывшим акционером. Лицо его тотчас потеряло юношескую мягкость, стало жестким и злым, а взгляд – холодным, безжалостным. И Дункель сразу понял, что от этого юнца можно ждать таких же, если не больших, неприятностей, как и от "предыдущего оратора". Он снова сник, сжался, спрятался за спину дамы в вуали.