Текст книги "Эоловы арфы"
Автор книги: Владимир Бушин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Энгельс сидел после завтрака в своем кабинете и листал газеты. Через полчаса ему надо идти в контору. Но до этого обязательно должно произойти некое замечательное событие, предвкушением которого он живет вот уже несколько дней. С треском распахнется входная дверь, послышится быстрый топот легких ног и с захлебывающимся от радости криком: «Ангельс! Ангельс! Где ты? Это я – Кво-Кво, китайский принц!» – в дом ворвется девчонка. Она вихрем пронесется по всем комнатам, как бы ища его, хотя прекрасно знает, что он ждет ее здесь, в кабинете; где-нибудь по пути громко чмокнет Лиззи и, наконец, подобно снаряду – дверь настежь! – ворвется сюда. Он выйдет из-за стола ей навстречу и удивленно спросит:
– Ты китайский принц Кво-Кво?
– Да! – звонко ответит она и яростно, отчаянно тряхнет густыми черными волосами.
– Это неправда, – сурово скажет он, – ты злой карлик Альберих из старой сказки.
– Да! – еще звонче крикнет она и еще отчаяннее тряхнет волосами.
– Нет, – совсем сурово, почти мрачно скажет он, – ты не китайский принц и не карлик Альберих, ты лондонская замухрышка Тусси!
– Да! Да! Да! – как галчонок, прокричит она и чуть не от порога кинется ему на шею, повиснет, прижмется лицом к бороде и заболтает в воздухе ногами. Потом он поставит ее на пол, поцелует в обе щеки и скажет:
– Ну, выкладывай…
Энгельс был уверен, что все будет именно так: этого требовал ритуал, освященный давней традицией. Как он возник, как сложился – они уже не помнили, но он существовал, и нарушить его не мог и не хотел никто, и уж менее всех – сам Энгельс, большой консерватор в делах житейских.
…До его чуткого слуха донесся звук открываемой двери, глухой говор, движение. Нет, это, конечно, не Тусси. Наверное, кто-то к жене. Он подумал, что посторонний человек может помешать пунктуальному соблюдению ритуала встречи, но тут послышалось, как дверь закрывают, все стало тихо, и он решил, что посетитель ушел. Энгельс вновь погрузился в состояние приятного ожидания встречи.
Скрипнула дверь в кабинет. Это, конечно, Лиззи – хочет сообщить, кто приходил. Но вдруг раздался голос, тихий и словно неуверенный в правомерности произносимых слов:
– Ангельс? Это я – Кво-Кво…
В ту долю секунды, когда Энгельс оборачивался, он с недоумением и даже, пожалуй, страхом подумал: что могло нарушить давнюю традицию?
В дверях стояла, конечно, Элеонора. Но это была уже не девчонка-сорванец, о которой сами родители, и Карл, и Женни, в один голос говорили, что тут ошибка природы, что на самом деле, в душе, она мальчишка, – перед Энгельсом стояла если еще не девушка, то уже и не девочка: женское существо, которому шел пятнадцатый год.
"Так вот что ломает давние традиции! – с грустью подумал Энгельс. Их ломает время, их ломает жизнь. Может быть, теперь ее следует звать уже не Тусси, а Элеонора?" Но грусть в его сердце сладко мешалась с радостью встречи, с восхищением при виде того, как выросла младшая дочь Маркса за несколько месяцев, какой милой, очаровательной девушкой она становится.
Энгельс понял, что она уже не кинется, не повиснет на шее, и поэтому сам подошел к ней. Делая вид, словно ничего не изменилось, словно именно так они всегда и поступали, Энгельс и Элеонора взялись за руки, поцеловались и вышли в гостиную.
Неловкость первых минут скоро прошла – слишком близки были эти два столь разных человека и слишком дороги друг другу, чтобы радость встречи не захлестнула все остальное. Они обменялись первыми, самыми важными, новостями. Тусси передала ему цветочные семена – подарок сестры, Женни-младшей ("Это специально для тебя дядя Иоганн прислал ей с мыса Доброй Надежды!"), и он, вздохнув, сказал:
– Ну, мне пора.
– Как? – изумилась Тусси. – Ты и сегодня, в такой день, в день моего приезда, пойдешь в свою распроклятую контору?
– А разве когда-нибудь было иначе с тех пор, как сразу после революции отец прислал меня сюда? – ответил он. – Вот уже почти двадцать лет изо дня в день Фридрих Энгельс-младший ходит в контору, если только он не за пределами Манчестера. Дело есть дело. И я считаю, Тусси, что если ты за него взялся, то обязан освоить не хуже других и исполнять, как должно. Но сегодня, Тусси…
Лиззи подала сапоги; скинув туфли, он стал натягивать эту свою служебную официальную обувь; сегодня она почему-то плохо слушалась его, он кряхтел, нетерпеливо подергивал головой, а когда наконец обулся, глубоко вздохнул, расправил грудь и, звонко притопнув сперва правым, потом левым сапогом, радостно закончил:
– …В последний раз!
– Что? – не поняла Тусси.
– Сегодня я иду в контору последний раз! – торжественно произнес он. – Сейчас от вас уйдет раб, а через несколько часов он вернется к вам свободным человеком. Так что сегодня у нас двойной праздник – твой приезд, Тусси, и мое освобождение. Все готово к торжеству? – обратился он к жене.
Тусси захлопала в ладоши, несколько раз подпрыгнула на месте, а Лиззи ответила:
– Конечно, Фред, все.
Энгельс ушел, оставив женщин одних.
Тусси не совсем понимала радость Энгельса по поводу освобождения от конторы. Он и так всегда казался ей совершенно свободным, ни от чего не зависящим человеком, и сейчас она была удивлена, услышав слова о рабстве, но раз Ангельс так говорит, значит, так и есть, и, помогая Лиззи в последних приготовлениях на кухне и в столовой, она нетерпеливо ожидала его возвращения.
Придя в контору в то же время, как и всегда, Энгельс так приступил к делам и так весь день работал, что самый зоркий наблюдатель, самый опытный психолог не мог бы заподозрить, что человек отбывает последний день почти двадцатилетнего каторжного срока. Была на свете лишь одна пара глаз, от которой не скрылось бы тайное его ликование, – глаза Маркса. Их наблюдательность была бы обострена не только любовью к другу, не только старинной дружбой, но и ясным пониманием, какую жертву принес Энгельс ради его, Мавра, научной работы.
Конечно, пойти на эту каторгу, на долгие годы едва ли не совсем отказаться от собственного научного творчества, чтобы иметь возможность регулярно отправлять в Лондон банкноты в один, пять, десять, а потом и в сто фунтов стерлингов, для такой редкостно одаренной натуры, как Энгельс, было трагично. Но он шел на это сознательно и добровольно, никому не жаловался, ни на что не сетовал, ибо знал, что так необходимо, чтобы сохранить для пролетариата и партии лучшую умственную силу, что без этих проклятых фунтов не будет выковано идейное оружие революции.
Впервые Энгельс всерьез подумал о том, что может оставить контору, два года назад – лишь после того, как первый том "Капитала" был издан. Но подготовка к уходу потребовала еще много времени. И вот только сегодня настал день, когда он может наконец послать ко всем чертям эту собачью коммерцию, как он всегда называл свою торговлю.
В пятом часу Лиззи и Тусси, празднично одетые, вышли к воротам встречать Энгельса. Его высокую статную фигуру они увидели издалека. Он энергично шагал по полю, расстилавшемуся перед домом, размахивал в воздухе тростью и, задрав бороду, что-то громко пел. Когда подошел ближе, Тусси стала различать слова:
Вот и наш черед настал сразиться
И, быть может, даже умереть…
Тусси никогда не видела его таким. Он был воплощением радости и счастья. Она не выдержала и побежала ему навстречу.
Но зато страна преобразится,
И никто рабом не будет впредь!..
Шагов за пять он остановился, швырнул вверх трость и шляпу, растопырил свои огромные руки, подхватил подбежавшую Тусси и поднял ее над землей. Лиззи стояла у ворот, смотрела на них, и в глазах у нее все плыло, дрожало, дробилось. Она-то понимала, что значит для Энгельса нынешний день…
Когда сели за стол и налили по бокалу шампанского, Тусси спросила:
– Что это за песню ты пел, Ангельс?
– Песню? Сейчас отвечу, только прежде ты мне скажи, можно ли тебе пить вино.
– Ну вот, спохватился, когда бокалы уже полны, – с шутливой досадой махнула рукой Лиззи.
– Ангельс, что ты! – вскинула брови Тусси. – Я уже давно пью!
Энгельсу все сейчас было прекрасно и весело, он готов был смеяться над каждым пустяком, расхохотался и над словами Тусси.
– Ах, вы давно пьете, мисс? Позвольте узнать, две недели или уже три?
– Ангельс, я не шучу. Когда наша Мэмэ болела оспой?
– Это было почти девять лет назад, – сказала Лиззи.
– Ну вот, значит, я пью уже девять лет, – решительно заявила Тусси.
– Какая же связь между маминой оспой и началом твоей разгульной жизни? – спросил, улыбаясь, Энгельс.
– Самая прямая. Когда Мэмэ заболела, нас отправили к Либкнехтам, – вы это помните. Мы жили там несколько недель как в ссылке, не видя ни Мавра, ни Мэмэ. Мы умирали от тоски. Однажды я сидела на подоконнике и смотрела, как птица из клетки, на улицу. Вдруг вижу – идет Мавр, похудевший, мрачный, идет, ни на кого не смотрит. Я подождала, пока он поравнялся с окном, и крикнула у него над головой страшным голосом: "Привет, старина!" Мавр остановился, поднял голову и помахал мне. А вечером нам принесли от него в утешение две бутылки бургундского. Сестрицы, конечно, не хотели мне давать ни капли; сказали, что так как бутылок только две, то ясно, мол, что они предназначаются лишь им, двум старшим. Но я не отступалась. Я говорила им, что если бы не крикнула из окна Мавру, то он вообще забыл бы о нашем существовании, а две бутылки он прислал лишь потому, что больше у него просто не было. И что же вы думаете, я оказалась права! Когда мы вернулись из ссылки, Мавр признался, что это были последние две бутылки из ящика, который ты, Ангельс, прислал нам еще к рождеству. Вот так с тех пор я и стала пьющей, – закончила Тусси, улыбаясь и решительно подымая свой бокал.
– Ну так выпьем за тебя. – Энгельс поднял свой и чокнулся с Лиззи, потом с Тусси. – За твой приезд, за твои исключительные способности, которые уже в пятилетнем возрасте позволили тебе понять, в чем заключается одна из прелестей жизни!
Лиззи встрепенулась, видимо, хотела что-то возразить и неуверенно остановилась, но Тусси поняла ее.
– Нет! – сказала она. – Сначала, Ангельс, за твое освобождение.
Все выпили до дна, и стало еще веселей и отрадней.
– Ну а теперь расскажи, что за песню ты пел, – напомнила Тусси.
– О, это старая песня, милая девочка, я пел ее, когда был молодым.
– Ангельс! Что значит "был"? Ты самый молодой из всех, кого я знаю.
– Тусси, – Энгельс откинулся в кресле, – уж не приехала ли ты в Манчестер с тайной целью основать здесь общество взаимного восхваления!
– Да! – с веселой готовностью согласилась Тусси. – А тебя изберем президентом. Вот!
– Опять в кабалу? Но мы же только что выпили за мою свободу!
– Ну хорошо, не будешь президентом, – смилостивилась девушка, только расскажи, что это за песня.
– Я не пел эту песню двадцать лет. – Голос Энгельса был все еще весел, но в нем проскользнули какие-то новые, незнакомые нотки. Он помолчал. – Я думал, что давно забыл ее, но сегодня, в день моего освобождения, она сама сорвалась с языка. – Незнакомые нотки крепли, ширились. – Это песня солдат и волонтеров баденско-пфальцского восстания сорок девятого года. Слова не очень-то складны, но мы все равно распевали ее с великим рвением – это была наша "Марсельеза"… Когда нас было всего пять-шесть тысяч, пруссаков – около тридцати, когда нас двенадцать-тринадцать, их – шестьдесят. Словом, на каждого повстанца всегда приходилось по пять-шесть врагов.
Своим чутким юным сердцем Тусси поняла: раз Энгельс ушел в далекую страну своей молодости, то его не надо торопить оттуда, что он сам вернется, когда настанет время. Она лишь спросила:
– Мавр рассказывал, что ты с оружием в руках участвовал в четырех сражениях и все восхищались твоей храбростью. Это так?
Энгельс будто не расслышал ее слов.
– И вот когда на тебя идут пятеро, шестеро – шестеро прекрасно обученных профессиональных вояк, – а ты едва ли не впервые взял в руки ружье или саблю, то что же тебе еще остается, как не запеть, чтобы бросить им в лицо свое презрение, ненависть и одновременно – проститься с жизнью!
Каким-то незнакомым, надсадным и хриплым, словно перехваченным жаждой, отчаянием и ненавистью, голосом Энгельс запел:
От бесстыдной своры дармоедов
Надо нам Германию сберечь!
В бой за землю прадедов и дедов!
Не страшны нам пули и картечь!
Горящими глазами Тусси смотрела на него, слушала песню, боясь проронить хоть одно слово, пыталась представить картину неравного боя – и вдруг ей стало жарко: она физически ощутила накал давней молодой страсти, горевшей сейчас в Энгельсе.
Он кончил петь, отхлебнул глоток вина; по его лицу было видно, что он оставляет, оставляет, оставляет далекую страну молодости. Как бы прощаясь с ней, он сказал:
– Они разбили нас в решающей битве на Мурге, но это была подлая победа – они нарушили нейтралитет Вюртемберга и обеспечили себе возможность обходного маневра. Двенадцатого июля наш отряд перешел швейцарскую границу.
– Говорят, прикрывая товарищей, ты отошел в числе самых последних? не желая, чтобы возвращение из прошлого было слишком резким, и даже почему-то опасаясь этого, спросила Тусси.
– Говорят, говорят… Кто говорит? – Энгельс уже вернулся совсем. Не в его обычае было занимать дам такого рода разговорами, и сейчас он, пожалуй, даже жалел, что позволил себе забыться.
– Мавр говорит.
– Ах, Мавр… Если, Тусси, в качестве филиала упоминавшегося мной общества тебе вздумается еще учредить добровольное общество по безмерному восхвалению Энгельса, то лучшего президента для него, чем Мавр, ты не найдешь.
– Мавр зря не скажет, – многозначительно вставила Лиззи.
– Конечно! – подтвердила Тусси и попросила: – Расскажи еще что-нибудь о восстании.
Но Энгельс, как видно, уже не хотел говорить об этом серьезно. Он помолчал, вспоминая что-то, потом сказал:
– Видишь ли, восстание в Пфальце имело свою и веселую сторону, что вполне естественно в такой богатой и благословенной Вакхом стране. Народ радовался тому, что удалось сбросить со своей шеи тяжеловесных, педантичных старобаварских любителей пива и назначить чиновниками веселых и беззаботных ценителей местного вина. Первым революционным актом пфальцского народа было восстановление свободы трактиров.
– Ты морочишь мне голову! – засмеялась Тусси.
– Выдумает же! – улыбнулась и Лиззи.
– Ничуть. Это действительно так, – серьезно ответил Энгельс. – Ведь Пфальц превратился тогда в большой трактир, и количество спиртных напитков, уничтоженное за шесть недель восстания под видом тостов во имя пфальцского народа, не поддается учету. Временное правительство Пфальца состояло почти исключительно из любителей вина, но нельзя отрицать, что они вели себя несколько лучше и делали сравнительно больше, чем их баденские соседи… У них была, по крайней мере, добрая воля и, несмотря на их любовь к вину, – более трезвый рассудок, чем у филистерски-серьезных господ из Карлсруэ… За это я и хотел бы сейчас выпить – за любовь к дарам Вакха, сочетающуюся с трезвостью рассудка!
– Ура! – крикнула Тусси. – Теперь я понимаю, почему Мэмэ и Мавр избрали для свадебного путешествия именно Пфальц.
– Дитя мое, – шутливо-наставительно и одновременно с гордостью за друзей заметил Энгельс, – твои родители с молодых лет не только весьма просвещенные люди, но и вкус у них всегда был отменный.
Минуту все помолчали. Потом Энгельс печально вздохнул:
– Ах, как давно это было! Пролетело двадцать лет…
Тусси, словно только теперь поняв, что Энгельс действительно не так уж молод, осторожно спросила:
– А твои товарищи по восстанию живы? Ты знаешь, кто из них где?
– Командир отряда Август Виллих жив. Он на десять лет старше меня. Значит, ему вот-вот стукнет шестьдесят.
– Как он?
– О, с ним мы хлебнули горюшка! – Энгельс на мгновение даже зажмурился словно от какого-то слишком резкого света. – Видишь ли, Тусси, люди имеют свойство меняться, и притом порой очень быстро и глубоко.
– Твой командир отошел от революции, стал заурядным бюргером?
– Нет. В некотором смысле даже наоборот; ему не терпелось продолжать революцию любой ценой, несмотря на то что революционная ситуация полностью себя исчерпала. Он впал в сектантство, заразился авантюризмом. Прошло немногим больше года после баденско-пфальцского восстания, как он стал обвинять Маркса в том, что мы слишком дорожим своим покоем, что мы трусы…
– Мавр трус?! Ты трус?! – возмущенно выпалила Тусси.
– Однажды дело дошло до дуэли. Наш благородный и бесстрашный друг Конрад Шрамм не вытерпел оскорбительных выпадов Виллиха против нас и бросил ему вызов.
– И они дрались? – Тусси негодующе расширила глаза.
– Да. Как ни силились мы с Карлом предотвратить дуэль, она все-таки состоялась.
– И что же?
– По счастью, дело обошлось довольно благополучно: Конрад был легко ранен в голову, и только.
– Выходит, еще бы чуть-чуть, и он уложил его насмерть? Ну и хлюст этот Виллих!
Энгельс помолчал, теребя бороду, сделал небольшой глоток из бокала, сказал:
– Да, тогда мы все думали о нем так же и негодовали… Но, Тусси, никогда не спеши с окончательным выводом о человеке, он для этого слишком сложен.
– Но, Ангельс!.. – Девушка нетерпеливо всплеснула руками.
– Представь себе, позже Виллих оправдал себя в наших глазах, если не вполне, то уж во всяком случае в значительной мере. И как человек, и как революционер.
– Да возможно ли это?
– Года через три после нашего разрыва он уехал в Америку и, когда там началась гражданская война, принял в ней самое деятельное участие на стороне северян, снова показав себя отличным офицером и бесстрашным бойцом за дело свободы. И потом, Тусси, мы не имели права и не хотели забывать его заслуги в баденско-пфальцском восстании.
– Ну, пожалуй, – смягчилась девушка. – Если помогал северянам…
– Между прочим, на стороне северян сражались и другие участники баденско-пфальцского восстания, к которым тогда, в дни восстания, у нас было довольно много претензий: Франц Зигель, Фридрих Аннеке, Людвиг Бленкер… И тоже не ударили в грязь лицом. Возможно, наше восстание послужило для них хорошим уроком. Как бы то ни было, а их бескорыстного участия в гражданской войне американцев нельзя не принимать во внимание, когда пытаешься дать оценку их деятельности в целом.
Опять помолчали. Энгельс еще налил в бокалы понемногу вина. Тусси потрогала кончиками пальцев прохладную стенку своего бокала и спросила:
– Ангельс, а что ты намерен делать теперь, когда обрел свободу?
– По-моему, – опередила мужа Лиззи, – прежде всего он захочет также освободиться от необходимости писать письма Мавру…
– Ну? – изумилась Тусси. – Разве писать Мавру – это тягостно? Я думала – наоборот. Ведь твои письма так радуют его! Самые ранние мои воспоминания связаны именно с твоими письмами. – Она поерзала на стуле, словно готовясь к долгому рассказу. – Однажды утром, совсем маленькой, я проходила мимо двери Мавра и услышала за ней его восклицания: "Ах, какой ты молодец!", "Ну нет, все-таки дело обстоит не так!", "Вот в этом ты прав!"… Я знала, что в комнату Мавра никто не заходил, и потому, конечно, очень удивилась. Тихонько приоткрыла дверь и через щелочку увидела, что Мавр в самом деле один, но держит в руке листок бумаги и разговаривает с ним, как с человеком. Что-то скажет ему, потом послушает, как листок тихо-тихо ответит, потом опять скажет. Меня это изумило и даже напугало. Страшней всего было то, что листок отвечал так тихо, что я его не слышала, а Мавр слышал. Я побежала к Лауре и притащила ее к двери. Та посмотрела и сказала: "Мавр читает письмо дяди Фреда".
– Да, Тусси, – печально сказал Энгельс. – Мавр, конечно, радуется моим письмам, как я радуюсь его. Но еще больше мы эти письма ненавидим. Мы написали их, должно быть, около полутора тысяч. И каждый раз я, как и он, при этом думал: "Если бы можно было не водить пером по бумаге, а поговорить с глазу на глаз, услышать его голос, сразу узнать его мнение…" Словом, письма всегда напоминали нам о разлуке, были лишь подменой живого общения. Поэтому Лиззи права, моя первая забота сейчас избавиться от его и от своих писем.
– То есть, – Тусси вцепилась в рукав Энгельса, – вы собираетесь переехать в Лондон?
– Какой сообразительный ребенок! – засмеялся Энгельс. – Мавр мог бы спокойно поручить тебе редактирование "Капитала".
Тусси вскочила и бросилась целовать Энгельса и Лиззи.
– Вот здорово! Вот здорово! – кричала она, прыгая вокруг стола. Долой Манчестер! Даешь Лондон!
– Освобождение от конторы, Тусси, – сказал Энгельс, поймав ее за руку, – это не только избавление от тяжелой обязанности, не только возможность целиком отдаться серьезной научной работе, это еще – самое главное – возможность быть рядом с Карлом и всеми вами.
– И наконец-то Мавр перестанет мучиться ревностью. – Тусси остановилась за спиной Энгельса и обхватила его сзади за шею. – Он же ревнует тебя ко всем и ко всему. То к Муру, то к Гумперту, то к светским раутам.
В словах девушки содержалась немалая доля правды. Маркс действительно ревновал друга, и главной причиной этого были долгие годы разлуки. В одном из недавних писем он признавался: "К некоторой ревности с моей стороны ты ведь уже привык, и по существу меня злит то, что мы теперь не можем вместе жить, вместе работать, вместе смеяться".
– Нет на свете мук ужасней мук ревности, – засмеялся Энгельс. – Но если венецианский мавр от них погиб, то нашему Мавру мы этого не позволим. Однако прежде чем перебраться в Лондон…
– Что – прежде? – настороженно замерла Тусси.
– Прежде, – голос Энгельса стал медлительно загадочным, – мы предпримем втроем одно путешествие…
– В Африку?! – выпалила Тусси.
Энгельс опять засмеялся: нет, она все-таки еще девчонка!
– В Африку, на Танганьику или Лимпопо, к львам, крокодилам и удавам ты через несколько лет поедешь в свадебное путешествие со своим бесстрашным избранником, – сказал он, доставая ее рукой из-за спинки кресла и усаживая снова за стол. – А пока мы съездим на родину Лиззи, в Ирландию. Это будет моя первая акция как свободного человека.
– О, Ирландия это ничуть не хуже Африки! – не унимала своего восторга Тусси. – Я всю жизнь мечтала побывать в Ирландии!
Энгельс видел, что Тусси в том возрасте и в том состоянии духа, что, если бы он сказал сейчас, что они поедут на остров Борнео или в Калифорнию, на Северный полюс или в русский город Калугу, она и тогда в любом случае приняла бы известие с великой радостью. "О, я всю жизнь мечтала побывать в Калуге!" – воскликнула бы она.
– Видишь ли, – сказал он серьезно, – в Африке, может быть, интересней, но мы все-таки поедем в Ирландию. И не только потому, что мне очень хочется побывать на родине Лиззи. Дело прежде всего в том, что в Ирландии зреют большие события. Может быть, в самом ближайшем будущем она станет ареной ожесточенной борьбы за свободу. Ты не помнишь, вероятно, что осенью позапрошлого года…
– Двадцать третьего ноября, – тихо вставила Лиззи.
– Да, двадцать третьего ноября здесь, в Манчестере, казнили четырех ирландцев, боровшихся против британского гнета. Этот день стал днем национального траура Ирландии.
– Как это не помню! – обиделась Тусси. – Преотличпо помню. Тогда еще наша Женни надела траурное платье, а свой польский крест стала носить на зеленой ленте.
– Да, зеленый цвет – это цвет Ирландии, – так же тихо сказала Лиззи.
– В тот день, – продолжал Энгельс, – двадцать третьего ноября, я обещал Лиззи, что мы съездим в Ирландию и что я напишу историю ее многострадального народа. Ирландия – это поистине Ниоба среди других наций. Только за несколько лет в середине нашего века из-за голода, эмиграции и разорения англичанами ее хозяйства она потеряла больше двух с половиной миллионов своих детей. Так что, милая девочка, приготовься к тому, что наше путешествие будет состоять не из одних лишь радостей и удовольствий. В сущности, нам предстоит боевая рекогносцировка. История Ирландии, которую я намерен написать, может оказаться очень современным и даже злободневным сочинением.
– Ах, как жаль, что с нами не поедет Женни! – так же искренне, как до этого радовалась, теперь огорчилась Тусси. – Ведь она последнее время только и живет Ирландией. Собирается даже что-то писать, вроде тебя…
– Что ж, надеюсь, ты поможешь ей своими наблюдениями, которыми тебя обогатит поездка.
– Конечно! – горячо согласилась Тусси.
– Ну а теперь, мои дорогие, – ласково, но решительно сказала Лиззи, пора спать. Завтра первый день твоей свободы, Фред, и он должен начаться хорошо, то есть прежде всего ты должен встать с ясной головой.
– Вы правы, тетушка Лиззи, – поддержала девушка, – но, прежде чем мы разойдемся, я, если позволите, предложу еще один тост, последний. – Она набрала полную грудь воздуха, восторженно-влюбленными глазами посмотрела на Энгельса, на Лиззи и выдохнула: – За Ирландию!
– За Ирландию! – как эхо повторили они, вставая.
Тусси уже собралась было пригубить вино, но вдруг остановилась, что-то все еще бурлило в ней и искало выхода. Она снова подняла руку с бокалом и дрогнувшим голосом произнесла:
– За вас, тетушка Лиззи, за тебя, Ангельс, еще раз – за твою свободу. – Она помолчала несколько мгновений и с возрастающим жаром продолжала: – За Мавра, за Мэмэ, за Женни и Лауру, за зеленое знамя Ирландии…
Ее щеки и глаза горели, а сердце переполнялось восторгом перед этим огромным распахнутым миром и слезами – от ясного сознания невыразимости своего восторга, от смутного предчувствия невозможности охватить все, что ни есть в жизни, ко всему приникнуть, во всем принять участие.
– …За Лондон, за "Историю Ирландии", за "Капитал", за песню, с которой вы отбивали атаки пруссаков!
Она задохнулась, в ушах звенело, сквозь шум и звон она вдруг услышала, как Энгельс и Лиззи запели:
Вот и наш черед настал сразиться
И, быть может, даже умереть.
Она перевела дыхание и подхватила вместе с ними:
Но зато страна преобразится,
И никто рабом не будет впредь!..