Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Счастливое сало
Я уже совсем доходил, когда в декабре 43-го приехал отец. Приехал с набитым рюкзаком. Само собой, всех интересовало, что в рюкзаке.
– Сейчас посмотрим, – лукаво сказал отец и, поставив рюкзак на стол, стал его развязывать. То ли узел был слишком тугой, то ли отец интриговал, но процесс развязывания длился нестерпимо долго, а я все это время глаз не сводил с рюкзака. Наконец узел развязался и отец (он еще не был тогда вегетарианцем) с видом фокусника стал вынимать из мешка завернутые в газету куски вареного сала. Я был разочарован до слез. Я помнил, что на свете нет ничего противнее вареного сала. Оно отвратительнее даже рыбьего жира. Меня, если оно попадалось в супе, всегда от него тошнило. Но все-таки я один кусок взял и сначала осторожно лизнул, потом откусил, стал жадно жевать и понял, что никогда в жизни не ел ничего вкуснее. Я уверен, что никакой гурман ни от какого самого изысканного деликатеса никогда не получал того наслаждения, которое я испытал тогда.
А три года спустя мы ели и рыбий жир. Мама его доставала через знакомую аптекаршу, мы его наливали в тарелку, посыпали солью, макали в него хлеб и ели. Тоже было очень вкусно.
Когда меня спрашивают, счастлив ли я, я не могу ответить утвердительно. И чужому утверждению не поверю. Счастье как острое ощущение радости жизни не может быть долговременным состоянием человека, который, как бы удачно ни сложилась его судьба, неизбежно переживает горестные дни, связанные с болезнями и потерей близких, с личными неудачами в работе, в любви или в чем-то еще. Если в какой-то период жизни у него нет личных причин для страданий, он не может оставаться безразличным к страданиям других. Но минуты счастья – и даже острого – бывают у всех. Я думаю, самые острые приступы счастья бывают в момент избавления от несчастья. Или, например, если ты умирал с голоду и вдруг получил кусок хлеба, да еще с маслом. Счастье…
Отец приехал не только чтобы нас накормить салом, но и чтобы наконец-то забрать меня домой, в деревню.
До вокзала шли пешком, и я – кожа да кости – очень сильно замерз. У вокзальной стены, где висела газета «Правда», мы остановились и прочли текст нового гимна СССР. Прежний гимн «Интернационал» переводился на роль только партийного.
– Нравятся тебе эти слова? – спросил отец.
Я сделал такое лицо, как если бы мне, сытому, предложили кусок вареного сала.
– Мне тоже не нравятся, – сказал отец.
Он никогда ничего плохого не говорил при мне о советской власти, но из отдельных междометий, ужимок и усмешек было ясно, что власть эта ему очень не нравится. Разумеется, так было не всегда, но в лагере отец кое-что переосмыслил. Я же по малолетству, несмотря на усмешки отца, реплики тети Ани и ностальгические воздыхания бабушки о жизни до революции, к советской власти относился лояльно. Но потоки славословий и трескотни уже тогда меня раздражали, и бездарный фальшиво-напыщенный текст главной песни страны отвратил от себя даже меня, одиннадцатилетнего. Неприязнь к этому гимну осталась у меня навсегда…
Но об этом – отдельный рассказ, в следующей главе.
Глава одиннадцатая. Я гимны прежние пою
Союз нерушимый
Моя жена говорила (наверное, сама где-то это утверждение вычитала), что ассоциативное мышление – низший вид мышления. Если так, то можно считать, что низшим видом я вполне овладел. Рассказав в прошлый раз о том, как мы с отцом в декабре 1943 года прочли в «Правде» текст нового советского гимна, я по цепи ассоциаций перебрался в другие годы и вспомнил, как этот гимн раздражал меня во время моей четырехлетней службы в армии. Каждое утро в шесть часов оглушительные звуки гимна совпадали с командой «Подъем!». Представьте себе, вам девятнадцать лет, вы в казарме разоспались (а под утро сон самый сладкий), снятся мама, младшая сестренка, луг с ромашками и еще что-то пасторальное, и вдруг залп по барабанным перепонкам: «Союз нерушимый…»
Тьфу, чтоб ты провалился!
Говорят, при звуках гимна полагается вставать и стоять «смирно». Какое там «смирно»! Надо вскочить, натянуть штаны, намотать портянки и через сорок секунд уже в строю слушать не гимн, а команды старшины.
Гимном по утрам будили всех зэков, поэтому не могла эта песня им нравиться, но и среди других людей я не встречал никого, кому приятны были бы эта музыка и эти слова и кто бы помнил их наизусть (за исключением отдельных строк, вроде «нас вырастил Сталин…»).
Гимн был неживым, но оказался живучим. Он пережил периоды насмешек, отмены и забвения. После ХХ съезда КПСС музыка гимна исполнялась без текста и называлась шутниками «песней без слов». В 60-е годы в негласном конкурсе на новый гимн приняли участие самые видные поэты: Сурков, Исаковский, Твардовский, Симонов. Их тексты печатались в той же «Правде» под рубрикой «Песни о Родине», но ни один не был одобрен хрущевским руководством.
В застойном 1970 году расторопный Сергей Михалков без творческих мук и нравственных усилий по заданию Политбюро ЦК КПСС легко приспособил старое сочинение к новым условиям, выбросил из текста любимого Сталина, а из соавторов Габриэля Эль-Регистана. В этом варианте нас выращивал уже не Сталин, а Ленин. Кстати, после сочинения нового, уже российского, гимна Михалковы Сергей и Никита публично утверждали, что Эль-Регистан никакого отношения к прежнему тексту вообще не имел. Ну да, этот человек был не поэтом, а журналистом, но если «не имел», то кто и с какой целью его вписал в авторы? Сталин, что ли?
Можно долго гадать, но нужно ли, когда есть авторитетный свидетель совместности этой работы, и свидетель этот – сам Сергей Михалков. В своей книге «Я был советским писателем» (1995 г.) он пишет об Эль-Регистане с большой любовью и соавторства его не только не отрицает, но подчеркивает, что идея написать вместе гимн принадлежала именно Эль-Регистану. «Мы, – пишет Михалков, – были близкими друзьями, такими, о которых говорят, что они и часа не могут обойтись друг без друга». Однако «близкий друг» и при первой перелицовке оказался лишним, как и Сталин. В той же книге Михалков пишет о событиях 1991 года: «И вот в одночасье развалилась Советская империя!.. Рухнул «Союз нерушимый», похоронив под своими обломками, казалось бы, незыблемые структуры партийно-государственного аппарата с его равнодушной к судьбе человека правоохранительной и карательной системой, прогнившей экономикой, «развитым социализмом» и призрачными коммунистическими идеалами». Трезво решил Сергей Владимирович и то, что его текст уже не приложим к новой жизни: «Действительно, какая уж сегодня «дружба народов»? Какая «сила народная»? Какой «Союз нерушимый»?
Для пользы общества
«Какой гимн?» – думал я в 2000 году, когда пошли разговоры о возможном создании новой государственной песни. Гимн, можно сказать, это визитная карточка государства. По нему можно себе представить, какими это государство обладает особенностями, чем отличается от других и какие цели преследует. Я вспоминал разрозненные слова разных гимнов от «Боже царя храни» до «Еще Польска не сгинела» или «Ще не вмэрла Украина». Все они, включая «Интернационал» и даже тот сталинский вариант, так или иначе выражали суть и цели воспеваемого государства. А о чем нам петь, если мы до сих пор не осознали, кто мы такие и куда идем? Государство наше, постсоветское, тогда, пять лет назад, еще практически не сложилось. Если оно строит капитализм, то как можно держаться за символы системы, считавшей борьбу с капитализмом своей задачей? Если оно поощряет религиозное возрождение, то допустимо ли при этом поклоняться мощам разрушителя церквей, убийцы многих тысяч священников и расстрельщика царской семьи? Если нашим недавним прошлым можно гордиться, то зачем мы сейчас идем совершенно в другую сторону?
Спешка с созданием нового гимна не понравилась многим. Особенно когда стало ясно, что это будет просто перекройка из перекройки, которую произведет все тот же Сергей Михалков. Хотя при этом что-то невнятно говорилось о конкурсной основе, но «конкурс» ожидался примерно такой же, как теперешние «выборы» губернаторов. Затея была явно неудачная. Что можно было хорошего сказать о тексте совершенно пустом, не имеющем никакого реального содержания? Только общие слова: «Россия священная», «хранимая Богом», «гордимся тобой». Наиболее точным мне показалось заключение безымянного интернетовского эксперта: «Славословия, адресованные России… звучат очень фальшиво. Данный вариант гимна расценивается как скоропалительная халтура. Никакой пользы для общества от него нет, а скорее, даже наоборот».
В те дни, желая принести обществу пользу, я предложил ему альтернативный вариант гимна собственного сочинения.
Смешное и смехотворное
Есть высказывание, которое только кажется парадоксальным: смех дело серьезное. Но это вовсе не парадокс. Очень многие человеческие дела, претендующие на серьезность, проверяются на прочность именно смехом. Если дело в основе своей по-настоящему серьезно, его высмеять невозможно. Если возможно, то надо подумать, действительно ли оно так серьезно, как кажется.
Признаюсь, я очень плохой патриот и не всегда уважаю то, что одобряется высшим начальством. За что иногда удостаиваюсь проклятий патриотов хороших. Особенно мне достается от них, когда я смеюсь над тем, что они почитают своими святынями. Но господ патриотов хороших я уверяю, да вряд ли смогу убедить, что истинно святое осмеянию не поддается. Осмеянию легко поддается пошлое и ханжеское, когда оно выдает себя за святое. Да, я плохой патриот, но мне не хотелось, чтобы у моей страны был гимн, достойный насмешек.
Я сел за компьютер и добросовестно, хотя и быстро совместил разнородные современные реалии, представления разных людей о нашем прошлом, настоящем и надеждах на обозримое будущее. Написал и предложил газете «Известия» такое:
«Распался навеки Союз нерушимый
Стоит на распутье великая Русь,
Но долго ли будут она неделимой
Я этого вам предсказать не берусь…».
Кажется, после «Чонкина» у меня не было такого читательского успеха. Текст разлетелся по Интернету – самиздату нашего времени. Мне звонили люди, знакомые и незнакомые. Были отзывы всякие, но в основном одобрительные и даже восторженные. При этом я не был настолько самонадеян, чтобы думать, будто исключительно художественные достоинства моего стихотворения были приняты во внимание. Успех объяснялся тем, что я попал в точку.
Конечно, по очевидным признакам мой текст можно считать сатирическим. Но сатира, как сказано в одной из энциклопедий, это «уничтожающее осмеяние явлений, которые представляются автору порочными. Средства сатиры: ирония, сарказм, гипербола, гротеск». В моем варианте ирония и сарказм присутствовали, но гипербола и гротеск мне не понадобились, ибо сама задача была гротесковой. Разве, когда я пишу, что «спустившись с вершин коммунизма, народ под флагом трехцветным, с орлом двухголовым и гимном советским шагает вразброд», – это гипербола? Или: «Сегодня усердно мы Господа славим и Ленину вечную славу поем» – это гротеск? В гимне обычно кратко излагается прошлое, настоящее и ставятся задачи на будущее, которые я выразил так, как это обещают наши законодатели и законоисполнители: «Всем выдадим все: офицерам квартиры, зарплату рабочим, почет старикам, а злых террористов замочим в сортире, ворам олигархам дадим по мозгам». То есть, если говорить чисто формально, я вложил в гимн все, что полагается: обобщил пройденный страной путь, оценил настоящую ситуацию и наметил главные перспективы. Но все-таки я, разумеется, считал свое стихотворение шуткой, и звонок Сергея Юшенкова был для меня неожиданным.
– Владимир Николаевич, – сказал он мне по телефону, – вы не будете возражать, если я предложу нашей Думе принять ваши стихи в качестве текста государственного гимна России?
– Сергей Николаевич, вы шутите?
– Почему? Я считаю ваш вариант действительно более подходящим и отвечающим современному состоянию России. А вы разве так не считаете?
– Конечно, считаю. Но как бы вам это сказать…
– А никак не сказать…Скажите только «да» или «нет».
Я сказал «да». Юшенков оформил выдвижение наилучшим образом. Нашел артистов, и они гимн с моими словами спели и записали на компакт-диск. Он же собрал пресс-конференцию, на которой журналисты спросили, не кажется ли мне мой текст слишком смешным, чтобы всерьез претендовать на государственное признание. Я ответил так:
– Некоторые считают мой текст смешным, но он не смешнее текста другого автора, готового услужить любому режиму. С достойным восхищения цинизмом он воспевает то Сталина, то Ленина, то Господа Бога. Цинична и власть, принимающая услуги такого сочинителя. И петь сочиненные им слова можно только цинично, без малейшего к ним уважения, а над всем, что недостойно уважения, можно смеяться, во всяком случае, до тех пор, пока это не запрещено Уголовным кодексом. Когда будет запрещено – станет еще смешнее…
А вот мнение о моем тексте самого Юшенкова:
«С моей точки зрения, слова Владимира Войновича в большей мере соответствуют тем реальностям, которые сегодня есть в нашей стране, они отражают историю страны. Некоторые говорят, что это написано с чувством юмора, но жизнь – она без юмора и не бывает, а разве не юмор, когда принимают в качестве гимна музыку Александрова, которая была фактически написана как гимн большевиков, и к тому же, уже доподлинно известно, что это, фактически, музыка, которая является плагиатом немецкого композитора, потом одного русского композитора, надерганы из этих мелодий разные музыкальные фразы, и так получился этот так называемый гимн?..»
Накануне обсуждения альтернативных текстов в Думе мне позвонил какой-то протокольный кремлевский чиновник и вкрадчиво поинтересовался, действительно ли я считаю свой текст достойным принятия его в качестве государственного гимна.
– Да, – сказал я. – А что?
– Нет, нет, ничего, – быстро ответил чиновник. – Я просто хотел узнать у вас, не действует ли Юшенков без вашего одобрения.
Я сказал, что не действует.
– Ну-ну, – ответил чиновник, как мне показалось, со скрытой угрозой и повесил трубку.
Некоторые «народные избранники» были очень недовольны тем, что мой текст приходится всерьез обсуждать, и сильно ругались. Губенко выразил уверенность, что мне за мой текст где-то хорошо заплатили. Он был прав. За свою работу я получил в «Известиях» гонорар. Но не такой уж большой, чтобы Губенко лопнул от зависти.
А текст мой в Думе все-таки был поставлен на голосование и получил 23 голоса из 450…
Это случилось, кажется, в июне 2001 года, а мне пора возвращаться в декабрь 1943-го, к моим родителям и гусю Гульке.
Глава двенадцатая. Плоды просвещения
Невкусное любимое блюдо
В начале 1942 года, когда мы еще жили на хуторе, бабушка провела для нас сеанс спиритизма. Написала на листе бумаги все буквы алфавита, нарисовала на краю донной стороны блюдца стрелку и вызвала почему-то дух Тараса Шевченко. Блюдце, движимое потусторонней силой (и бабушкиными руками, хотя сама бабушка уверяла нас, что не она блюдце двигает), стало ползать от буквы к букве, из которых на естественный вопрос составился ответ, что война закончится победой Красной армии 20 февраля 1944 года.
В декабре 43-го, когда отец вез меня, полуживого, домой в деревню, перелом в войне после Сталинградской битвы уже наметился, но было очевидно, что даже классики из загробного мира могут ошибаться в прогнозах. До конца не каждому суждено было дожить не только на фронте, но и в тылу. Вот и со мной в голодном Управленческом городке, если бы не приехал отец и не забрал меня оттуда, неизвестно, что стало бы.
Мать, увидев меня, вскрикнула, но сделала вид, что ее вскрик относится не ко мне, а к чему-то стороннему. А я понял, что как раз ко мне он и относится, но никак не отреагировал: долгий голод делает человека бесчувственным.
– Ничего, – сказала мама, – я тебя откормлю. Ты поправишься, вот увидишь…
Мама говорила со мной так, как говорят со смертельно больным – сами не веря в то, о чем ему говорят. Но мне было все равно, поправлюсь я или нет. Совсем все равно. Не помню, сколько прошло времени, пока не вернулось ко мне ощущение радости жизни. До того я лежал, равнодушный ко всему, и даже друг мой гусь Гулька, когда лез клювом мне в ухо, меня не радовал.
Мама потом рассказывала, что я спал с открытыми глазами и так тихо, что она, желая убедиться, дышу ли я еще, подносила к моим губам зеркало.
Я дышал. И ел. И отъедался. Ради меня была зарезана свинья Машка. Я отъедался и вскоре не то чтобы стал привередливым (этого во мне нет и сейчас), но мог проявить уже какие-то предпочтения в еде. И когда мама однажды спросила, чего мне хочется больше всего, я попросил приготовить мне мое любимое блюдо – блинчики из картофельных очисток.
Одной из прочитанных мной еще на хуторе книг был сборник рассказов Джека Лондона, а в нем «Любовь к жизни», произведшая на меня сильнейшее впечатление. Он, как я потом узнал, был одним из любимых рассказов Ленина, так что наши с Владимиром Ильичем вкусы в данном случае совпали. Рассказ этот – о золотоискателе, который во время своих злоключений так изголодался, что, оказавшись, в конце концов, на спасшем его корабле и получая там вполне достаточное питание, крал сухари, прятал в сундук и не мог остановиться. Я сухари не крал и не прятал, но поныне испытываю душевное неудобство, когда приходится (а куда денешься?) выбрасывать заплесневелый хлеб. Или когда вижу, как кто-то слишком толсто чистит картошку. Я никакой морали из этого не вывожу, но при виде ножа, безжалостно корнающего картофелину, отвожу глаза в сторону.
Мама к моему заказу сначала отнеслась недоверчиво, считая, что это блажь. Я настаивал. В конце концов, она уступила и пожарила блинчики на сале зарезанной Машки. Я взял блинчик, откусил – и выплюнул. Отвратительнее этого я ничего никогда не пробовал.
Экстрим военного времени
Поправляясь, я заметил: то же самое происходит и с мамой. Папа сказал, что мама ожидает ребенка. Я удивился не тому, что мама ожидает, а тому, что про себя папа того же не сказал. Выходило, что мама ожидает, а он вроде бы нет. И про себя я решил, что буду ожидать вместе с мамой. Я ожидал, разумеется, братика.
Пока я ожидал этого события, пришло другое, нежданное. Родители объявили мне, что мы переезжаем в деревню под Вологдой, где работает председателем колхоза мамин брат дядя Володя, Владимир Климентьевич Гойхман. Опять проявилась цыганская натура моих родителей (больше отца, чем матери): ни с того, ни с сего срываться с места и тащиться куда-то с жалкими пожитками, преодолевая трудности, на которые могут сегодня добровольно согласиться только отчаянные экстремалы. Наверное, перед поездкой велась какая-то переписка с дядей Володей, в которую меня родители не посвящали. Надежда на то, что дядя Володя сможет улучшить качество нашей жизни, была иллюзорна. Так или иначе, мы собрались. Гульку, моего закадычного друга, оставили соседям, мама взяла с них слово, что они гуся не зарежут. Я думаю, что слово было взято для очистки совести…
Современному человеку вообразить невозможно, что представляли собой тогдашние путешествия по железной дороге, когда поезда брались штурмом, а вагоны набивались народом, несчастным, грязным, вшивым и вороватым. Москва как режимный город для транзитных пассажиров была закрыта. У нас были пересадки в Куйбышеве, в Сызрани, в Горьком и в Ярославле. Где-то мы пересаживались с поезда на поезд на том же вокзале, где-то надо было перебраться с одного вокзала на другой и там ждать поезда часами и сутками. В Сызрани мы провели ночь на кафельном полу. Я вместо подушки подложил под голову мешок с напеченными мамой в дорогу пирогами, а когда проснулся, мешка не было. Воры тащили все, что могли.
В Горьком от станции Всполье до главного вокзала мы шли по льду через Волгу. Вообразите, что собой представляла наша команда: мать на девятом месяце, отец-инвалид и я, полудохлый мальчишка.
Наша новая семья
Ехали-ехали, приехали. В Вологде нас встретил дядя Володя. Легкие сани с запряженной в них резвой лошадкой ожидали нас прямо на перроне. По раскатанной снежной дороге мы быстро пролетели двенадцать километров и въехали в Назарово – деревушку на высоком правом берегу реки Тошня. Деревня выгодно отличалась от тех, что я видел до того времени. Здесь избы стояли высокие, иные в два этажа, и все с теплыми уборными внутри.
Семья дяди Володи состояла из пяти человек. Он сам, жена тетя Соня и трое сыновей 15, 9 и 5 лет, которым он испортил жизнь, дав еврейские имена Юдий, Эммануил и Колман. Старшему впоследствии удалось переименоваться в Юрия, младшему – в Николая, а средний формально остался Эммануилом, но когда вырос и стал строительным начальником, подчиненные звали его для простоты Михаилом Владимировичем.
Меня поселили в одной комнате с Эммануилом.