Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
Денежный дождь
Напомню, что в то время я жил с женой, дочерью и тещей в коммунальной квартире, где было 25 комнат, одна из них моя, и мне казалось, что о лучшем уже и мечтать не обязательно. С соседями у меня конфликтов не было, не считая жившей напротив бывшей водительницы трамвая (тогда их называли вагоновожатыми) Полины Степановны. Сколько я помню, она сидела всегда перед моей дверью и перебирала – пушинку к пушинке – пух для подушки. В это время я, лежа на животе, писал. Когда жена моя входила или выходила из комнаты, Полина Степановна успевала взглядом охватить обстановку и потом на кухне делилась своими наблюдениями:
– Говорят, у их денег нет. А откуда ж у их будут деньги, если этот все лежит и лежит. Больной, что ли?..
Моя жена жаловалась, что клопы житья не дают. Полина Степановна и это прокомментировала:
– Клопы, говорит, замучили. И откуда у их клопы? Это у мине клопы, у мине ж мебель!
Услышав, что я устроился на работу, старуха этот факт оценила скептически:
– Нет, этот долго работать не будет. Лежать-то лучше…
Вопреки ее предсказаниям, я не только ходил на работу, но и заработки мои вдруг возросли до пределов еще недавно не представимых.
Моя теща Марья Ивановна Болтушкина, деревенская малограмотная женщина, никак не могла понять, что хорошего нахожу я в таком бессмысленном занятии, как писание каких-то слов на бумаге. Она считала, что работать плотником или хотя бы, как ее муж, сторожем, не только выгоднее материально, но и полезнее для здоровья.
– И-их, паря! – недоумевала она. – Зачем же тебе головку-то ломать? Она ж у тебя одна.
Причудливым было и ее представление о том, с кем я якшаюсь. Услышав однажды по радио сообщение о том, что в нашу страну прибывает с визитом премьер-министр Великобритании сэр Гарольд Макмиллан, она спросила:
– Это твой Камиллан? – имея в виду моего друга Камила Икрамова.
В том счастливом для меня сентябре 1960-го был день, когда я получил одновременно месячную зарплату, гонорар за песню и аванс в «Новом мире» – 10 тысяч рублей. Таких денег я в жизни своей не только не держал в руках, но и не видел. По дороге домой купил бутылку шампанского, колбасу, сыр, банку красной икры, банку черной. Зайдя в комнату, где полуторагодовалая Марина спала в колыбели у окна, я разложил на столе снедь, распечатал пачки с деньгами, сложил в кучку и прикрыл газетой. Пригласил жену и тещу к столу. Они, увидев на столе такое изобилие, выразили недовольство, что я трачу на такую ерунду последние деньги. Я возразил:
– А это не последние!
Сорвав газету с денег, я подбросил их к потолку – и червонцы щедрым красным дождем посыпались на пол, на стол и в колыбельку.
Обе женщины потеряли дар речи, потом теща воскликнула:
– И-их, паря!
И вдвоем они поползли по полу, собирая купюры.
Полина Степановна рост моего благополучия тоже заметила и, обращаясь к своей кухонной аудитории, удивлялась:
– Интересно, как люди исхитряются на одну зарплату столько покупать. Себе пальто купил, жене пальто купил, вчерась телевизер пронес, как сундук…
А когда я поставил в коридоре смазанный тавотом мотоцикл, Полина Степановна замолчала, поняв, что клопам теперь и у меня будет вольготно.
На пыльных тропинках
Мою песню о космонавтах по нескольку раз в день передавали по радио, пели в ресторанах и в пьяных компаниях, когда мне позвонила незнакомая сотрудница музыкальной редакции.
– Владимир Николаевич, у вас есть очень хорошая песня. Мы хотим записать ее на пластинку.
– Очень хорошо, – сказал я. – Давно пора.
– Но у нас к тексту есть одна претензия. Там у вас написано: «На пыльных тропинках далеких планет». Почему эти тропинки пыльные?
– Видите ли, – взялся я объяснить. – На этих планетах дворников нет, а пыль космическая оседает.
– Ну да… Может быть, оно и так, но вы как-то этим снижаете романтический образ. Давайте лучше напишем «на новых тропинках».
– Нет, – возразил я. – Это никак не годится. «На новых» можно написать, если имеется в виду, что там еще были старые.
– Хорошо, тогда напишите «на первых тропинках».
– Не напишу я «на первых тропинках».
– Почему?
– Потому что на пыльных тропинках – это хорошо, а на первых – это никак… Я отказался менять текст, музыкальная редакция отказалась издавать пластинку. Но летом 1962 года мою песню дуэтом спели в космосе космонавты Николаев и Попович. Хрущев устроил им грандиозную встречу и, размахивая руками, прочитал с выражением с трибуны Мавзолея:
– На пыльных тропинках далеких планет останУт… – Он запнулся, подумал и исправил ударение: – ОстАнутся наши следы!
Вокруг песни и ее авторов начался ажиотаж. «Правда» напечатала тест в двух номерах подряд. Сначала красным шрифтом в вечернем экстренном выпуске, затем черным шрифтом в будничном утреннем номере.
И сразу мне позвонила дама из музыкальной редакции:
– Владимир Николаевич, мы немедленно выпускаем вашу пластинку!
– Что значит немедленно? – сказал я. – А вы спросили разрешения у автора?
– А вы можете не разрешить?
– Нет, почему же. Я разрешаю, но у меня есть поправка.
– Какая поправка? – спросила дама настороженно.
– Небольшая, – сказал я. – Там есть строчки насчет пыльных тропинок, так я бы хотел их как-нибудь переделать.
– Вы смеетесь! – закричала она. – Вы знаете, кто цитировал эти строки?
– Я знаю, кто цитировал. Но я также знаю, кто написал. Так вот, мне кажется…
Конечно, я над ней издевался. Но, поиздевавшись, разрешение дал.
Глава пятьдесят девятая. Мои редакторы и критики
Тренер, цензор и начальник
Редактор в литературе играет примерно ту же роль, что тренер в спорте. Может быть, он сам не умеет писать (иногда, впрочем, умеет), но если у него хороший вкус, его помощь неоценима.
Любимицей всех авторов «Нового мира» была Анна Самойловна, Ася, Асенька Берзер. Ее ценили, уважали и обожали Виктор Некрасов, Юрий Домбровский, Юрий Трифонов, Виталий Семин. Она счастливо сочетала в себе способности воспринимать новую вещь и как простодушный читатель, и как опытный редактор. Обладала прекрасным чувством юмора и замечала малейшую фальшь. Работая над рукописью, Ася делала на полях едва заметные пометки карандашом, чтобы в случае чего можно было стереть. Но, поскольку замечания ее были убедительны, авторы с ней чаще всего соглашались.
Ася Берзер и Инна Борисова не дали мне возможности в них разочароваться, с Игорем Сацем у меня бывали серьезные разногласия, хотя к «консенсусу» мы, в конце концов, приходили.
«Новомирских» редакторов мне потом было с кем сравнить. В Советском Союзе редактор исполнял и цензорские функции и, как правило, считал себя начальником над писателями. Больше других запомнилась редактор из «Политиздата», где выпускались не только материалы партийных съездов, но и художественная литература. В конце 60-х в ЦК КПСС, видимо, решили отвлечь внимание некоторых фрондировавших писателей от современных тем и создали для них историко-революционную серию «Пламенные революционеры». Поскольку у меня уже были большие трудности с публикациями, попал в эту серию и я – написал по заказу издательства или, точнее, по идее, рожденной в ЦК КПСС, книгу о Вере Фигнер. Мне выделили редактора Аллу, жену очень известного литератора. Алла сразу сказала мне, что я один из ее любимых писателей и что мы с ней, в общем, свои люди и единомышленники. Я ее таковой и считал, пока не закончил работу над повестью «Деревянное яблоко свободы» и с готовой рукописью не явился к Алле.
– Хорошо, – сказала Алла, кладя рукопись в ящик стола. – Сегодня среда. Завтра и в пятницу я еще буду занята с другим автором, в понедельник начнем читать.
– А в субботу вы начать не можете?
– Вы что?! – спросила она удивленно. – Хотите, чтобы я в выходные работала?
Признаться, я самонадеянно думал, что чтение моих книг не столько работа, сколько удовольствие, но Алла меня поставила на место.
– Что вы, что вы, ни в коем случае, – поспешил я ее успокоить.
Нет более геморроя
В понедельник Алла достала из ящика рукопись, раскрыла, надела очки, взяла в руку самописку и стала читать. Повесть начиналась письмом старого помещика из города Тетюши своему сыну, жившему в Казани. После некоторых наставлений следовала просьба: «А также купи мне книгу Зейберлинга «Нет более геморроя». Говорят, книга сия позволит навсегда избавиться от болезни геморроя…» Не говори ни слова, Алла вычеркнула геморрой. Я сперва растерялся, а потом, когда она занесла ручку над вторым геморроем, закричал:
– Стоп! Что вы делаете?
– Как что? – удивилась она. – Редактирую.
– Разве так редактируют?
– А как?
– Прежде чем вычеркивать что-нибудь, вы должны объяснить, почему хотите это делать, и спросить, согласен я с вами или нет.
Она удивилась еще больше:
– А вы со мной не согласны?
– Конечно же, не согласен. Что вас здесь смущает?
– Ну, вот это слово.
– Какое?
– Вот это.
Она тычет пером в ужасное слово, краснеет, но произнести его не решается.
– Вас смущает слово «геморрой»? Поверьте, это вполне литературное слово. Это просто название болезни. Почитайте Гоголя, у него есть герои с геморроидальным цветом лица.
Алла, кажется, была готова уступить но…
– Но вы же понимаете, что начальство это все равно не пропустит.
– Когда не пропустит начальство, я буду говорить с ним. А вы это оставьте.
Она оставила – и начальство потом пропустило. Но после моей маленькой победы Алла стала все, что ей не нравилось, подчеркивать и писать замечания на полях. Дошла до места, где герой ехал в санках. Подчеркнула «санки», на полях написала: «На санках катаются дети с горок, взрослые ездят на санях». Я ей сказал, что на санях крестьяне возят дрова, и напомнил строки из «Евгения Онегина»: «Уж темно; в санки он садится, «Пади! Пади! – раздался крик…» Алла и тут не сразу согласилась и потребовала доказать, что «санки» не опечатка.
Иногда она доводила меня до бешенства.
– Алла, – говорил я тогда ей, – вы поставлены надо мною государством и являетесь как бы моим начальником. Это мне понятно. Но как вам кажется, вот просто морально вы имеете право меня вот так беспардонно править?
– А вы считаете, не имею?
– Да, не имеете. Я взрослый человек, я известный писатель, я сам отвечаю перед читателем.
Она ударялась в слезы.
Муж Аллы защищать ее не решался, потому что был со мной согласен. А меня не защищал, потому что боялся жену – и убегал в ванную.
«Свежий голос»
Выход январского номера «Нового мира» за 1961 год задержался на два месяца и застал меня в Ленинграде, где я, будучи в командировке, записывал для какой-то радиопрограммы отрывки из спектаклей Театра комедии. К тому времени я подружился с Александром Володиным, автором «Пяти вечеров», «Фабричной девчонки», «Старшей сестры», лучших спектаклей в репертуарах Ленинградского БДТ и московского «Современника». Саша пришел ко мне в гостиницу «Европейская». Туда же явился мой армейский сослуживец Володя Давыдов, тот самый, который в пивной города Кинель врал развесившим уши собутыльникам, как мы «давили этих гадов». Явившись ко мне, Володя был потрясен тем, что я принимаю его в роскошном номере одной из двух лучших ленинградских гостиниц, что рядом со мной сидит Александр Володин. Мой приятель смотрел в театре пьесы Володина, а самого его видел по телевизору – и вот он, живой классик, общается накоротке с Володькой Войновичем! Давыдов был большой фантазер, но того, что видел, выдумать не мог бы. Он долго тряс головой, бессмысленно повторяя: «Володька Войнович стал писателем. Не могу поверить!..» Я и сам не мог поверить.
Неожиданностью для меня было обилие телефонных звонков, писем и рецензий в газетах. Первым откликом на мою повесть стала статья Владимира Тендрякова «Свежий голос есть!» в «Литературной газете». Затем последовали рецензии В. Кардина, Феликса Светова и других либеральных критиков. Я вошел в «обойму» молодых писателей, список, приводимый почти во всех статьях о состоянии современной литературы.
В то время существовали две враждовавшие между собой газеты: орган Союза писателей СССР «Литературная газета», в просторечье «Литературка», и недавно созданный орган Союза писателей РСФСР, название которого, «Литература и жизнь», писатели сократили до аббревиатуры «Лижи». Обе газеты находились в здании на Цветном бульваре. «Литературка» считалась изданием интеллигентным, смелым и относительно либеральным. А «Лижи», стоявшая на позициях, близких к сталинским, нападала на все новое. Мое появление в литературе этими людьми тоже не осталось незамеченным.
В «Лижи» появилась большая, на целую страницу, статья критика Михаила Гуса «Правда эпохи и мнимая объективность», в которой меня сразило утверждение, что (цитирую дословно) «Войнович придерживается чуждой нам поэтики изображения жизни «как она есть». Гус глубокомысленно рассуждал о том, что в нашей жизни существуют две правды: правда маленькая, правда факта и правда большая, правда эпохи. Если держаться правды факта, то можно достоверно описать разные бытовые подробности, но при этом будет упущено из виду главное – что все это происходит в обществе, строящем коммунизм.
Этот Гус впоследствии бдительно следил за каждым моим шагом. Когда через два года в том же «Новом мире» были напечатаны два мои рассказа, один из которых подвергся резкой критике, Гус, в целом с ней соглашаясь, написал, что критики обошли молчанием второй рассказ, который идеологически гораздо вреднее. В чем я с ним был совершенно согласен.
Плачущий Гус и злорадный Радов
В 1973 году, получив новую квартиру в «писательском» доме на улице Черняховского (эпопея вселения в нее описана мною в «Иванькиаде»), я вскоре обнаружил, что моим соседом сверху является не кто иной, как Михаил Семенович Гус. Выяснил я это после того, как он, забыв закрыть кран в ванной, залил меня. Когда я поднялся наверх, Гус стоял с тряпкой в луже. Увидев меня, он побледнел, думая, очевидно, что сейчас я ему отомщу за «большую правду эпохи», за «чуждую нам поэтику» и за все остальное. Этого не случилось, с заливом моей квартиры мы как-то разобрались, после чего Гус при встречах со мной стал здороваться и получал в ответ сдержанный кивок. Однажды, уже перед самым моим отъездом за границу, Гус остановил меня и сообщил, что ему исполнилось восемьдесят лет.
– Поздравляю, – сказал я.
– Да уж с чем там поздравлять, – вздохнул он.
– Хотя бы с тем, что вы до этого возраста дожили.
– Да, – согласился Гус. – Дожил. И много чего сделал. Много плохого сделал. Вот и вас травил.
– Ну, это, – решил я его утешить, – уже не важно.
– Нет, важно, – сказал он и вдруг заплакал. И, махнув рукой, отошел…
Меня травили многие люди. Многие возводили на меня напраслину, клеветали, обвиняли в том, в чем я не был виноват. Некоторые потом говорили, что за давностью лет ничего не помнят. Но искренне извинился только Михаил Семенович Гус – и, конечно, я ему все простил.
Вторым человеком, нападавшим на меня регулярно, был очеркист Георгий Радов, человек, как говорили, шотландского происхождения, настоящая фамилия которого была Вельш. Большого роста, рябой, с буйными, ниспадавшими на лоб кудрями, вечно пьяный и неуемно злой, он на меня нападал и на собраниях, и в газетах, да и просто при случайных встречах. Иногда это выглядело комически. Как-то в ресторане ЦДЛ он присел за мой столик и долго молча сверлил меня глазами. Потом не выдержал, заговорил:
– Ну, ты, ты! Ты думаешь, что ты писатель?
– Я думаю, что тебе лучше пойти и проспаться.
Радов еще больше разозлился:
– А почему ты говоришь мне «ты»?
Естественно, я ответил:
– А почему ты говоришь мне «ты»?
Не найдя, что мне еще сказать, он вскочил и пошел приставать к кому-то еще.
Утолить ненависть ко мне у него возникла возможность в 1974 году, когда было решено исключить меня из Союза писателей. Первым этапом был разбор моего «персонального дела» на бюро объединения прозаиков. Вести заседание должен был председатель бюро некто Борис Зубавин. Но он заболел, и заместить его напросился Радов. С нескрываемым злорадством он начал заседание, но, по-моему, удовольствия получил меньше, чем ожидал: я не выглядел таким жалким, каким ему хотелось бы меня увидеть.
Меня исключили, а Радов вскоре умер. В отличие от Гуса, он, я думаю, вряд ли испытывал угрызения совести, но их испытал его старший сын Александр. Года через два после смерти отца он сказал мне примерно так:
– Мой отец был хороший человек, но по отношению к вам он был неправ и мне жаль, что он это сделал.
Глава шестидесятая. А.Т
В порыве нахальства
Твардовский был моим тогдашним кумиром. До понимания Пастернака, Мандельштама, Цветаевой и Ахматовой я еще не дорос. Из поэтов старшего поколения любил только Симонова и Твардовского, но Твардовского больше. За меткость языка, афористичность, доступность, сформулированную им самим как кредо: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Так я мог бы относиться и к Шолохову, но тот, казалось мне, давно исписался, спился, а его публичные выступления, глупые и бездарные, отвращали от него окончательно. Твардовский же ничем себя не уронил (в моих глазах, по крайней мере), считался, безусловно, крупной личностью, а уж как поэт был признан всеми: властью, читателями и поэтами. Чуковский и Маршак сравнивали Твардовского с Некрасовым, но я ставил его в то время ближе к Пушкину.
Между прочим, наша встреча в сентябре 1960 года в коридоре «Нового мира» была не первой. Первая имела место двумя годами раньше после описанного мною совещания молодых писателей. Тогда я оказался в семинаре Льва Ошанина, а моему приятелю Игорю Шаферану повезло попасть к Твардовскому. И вскоре разнесся слух: стихи Шаферана понравились Александру Трифоновичу, он даже кое-что отобрал для публикации. Игорь ходил гордый, словно его наградили орденом. Я бы тоже ходил гордый. А поскольку мне казалось, что и в моих стихах «все понятно, все на русском языке», я решил, что и мне надо пробиться к Твардовскому. Как это бывает с застенчивыми людьми, я иногда себя преодолевал и бывал дерзок, а то и нахален.
И вот в порыве нахальства явился я в «Новый мир» и сказал секретарше Софье Ханановне, что хотел бы встретиться с Александром Трифоновичем. «А он вас приглашал?» – спросила она. «Приглашал», – соврал я. Она зашла в кабинет и тут же вышла. «Александр Трифонович вас ждет». Я вошел и, увидев перед собой своего живого кумира, сразу же оробел. Он сидел за своим столом, грузный и хмурый: «Я в самом деле вас приглашал?» – «Не приглашали», – сознался я. «А почему же вы говорите, что я вас приглашал?» – «Потому, что мне очень хотелось показать вам мои стихи, но я боялся, что меня к вам не пустят».
Я думал, ему понравится моя шутка, но он улыбнулся так кисло, что видно было – шутка не понравилась. Тем не менее он разрешил мне оставить стихи и пообещал, что прочтет. Некоторое время спустя мне позвонил из «Нового мира» какой-то сотрудник, сказал, что выполняет поручение Твардовского. Александр Трифонович стихи прочел, считает, что в них что-то есть, но все-таки они еще незрелые и печатать их рано. На стихах, возвращенных мне, были пометки Твардовского. Совершенно справедливые.
Я не обиделся, но огорчился. Однако при этом мне льстило, что он сам, лично читал мои строки, вникал в них и даже делал пометки, по которым было ясно, что все-таки стихи показались ему небездарными.
Когда мы встретились во второй раз в коридоре «Нового мира», он меня, конечно, не вспомнил, и я был этому рад.
Публикацией моей повести «Мы здесь живем» «Новый мир» открыл на своих страницах дорогу молодым писателям, слегка приотстав от уже сильно продвинувшейся на этом пути «Юности». Несмотря на очевидные слабости, «Мы здесь живем» вызвали откликов гораздо больше, чем много позднее «Чонкин».
«А кой вам годик?»
Для каждого молодого писателя второе сочинение бывает экзаменом, который он держит сам перед собой. Испытывая при этом нешуточный страх и пытаясь предугадать, будет ли новая вещь не хуже той, через которую пришло к нему признание. Не окажется ли его первый успех случайным.
Морозным декабрьским днем 1961 года я шел по улице Горького от Белорусского вокзала к Пушкинской площади, помахивая недавно купленным темным портфелем. По дороге встретил Бориса Балтера, моего будущего друга, автора нашумевшей повести «До свидания, мальчики».
– Куда идешь? – поинтересовался Борис.
– В «Новый мир».
– Несешь что-нибудь новое?
– Да вот написал рассказ, – сказал я, встряхнув портфелем.
– Хороший? – спросил он.
Хороший ли? Что я мог сказать? Когда я его написал, он мне казался вполне хорошим. Когда выходил из дому, думал, что он неплохой. Но чем ближе я был к «Новому миру», тем больше сомневался.
– Не знаю, – признался я честно.
– А если не знаешь, – удивился Борис, – зачем несешь?
Я не знал, что ответить. Если бы я ждал, когда придет уверенность в том, что я написал что-то безусловно хорошее, я бы никогда не дошел до редакции. Неуверенность в качестве написанного у меня и сейчас, в преклонном возрасте, случается перед передачей рукописи редактору, а уж тогда я вообще готов был в последнюю секунду повернуть обратно. Тем не менее превозмог себя, дошел до редакции, вручил свое сочинение Асе Берзер и стал ждать.
Я думал, Ася немедленно прочтет мой рассказ и позвонит или пришлет телеграмму, как это было с «Мы здесь живем». Но прошли день, два, три, неделя… ни телеграмм, ни звонков, ни намеков. Значит, не понравилось. Я ждал гораздо дольше, чем после сдачи первой повести. Вдруг звонок. Анна Самойловна: «Володя, вас просит к себе Твардовский».
Я порой очень жалею, что никогда не вел дневников, даже в дни очень важных для меня событий. Поэтому – вот по памяти. Был вечер. Я вошел в кабинет, тот самый, в который когда-то вломился по наглости. Горела только настольная лампа. Твардовский, седоватый и грузный, вышел из-за стола. Взял мою ладонь в свою большую и мягкую, усадил и стал говорить мне такие комплименты, на которые я не рассчитывал. Он меня цитировал, смеялся, пересказывал почти дословно спор двух персонажей по поводу количества колонн у Большого театра. Сказал, как ему приятно, что я знаю жизнь, особенно деревенскую, сказал, что рассказ у меня самостоятельный, хотя школа видна, «школа бунинская» (я был не согласен, но не возразил). «Ну что ж, неплохая школа. И хотя вы учитесь у Бунина (я у него не учился), но без эпигонства. А то есть у нас, знаете ли, модные бунинисты…» (Под модными бунинистами он имел в виду Юрия Казакова, которого считал тогда не больше, чем эпигоном Бунина, но потом изменил свое отношение и в какой-то статье о Бунине уже уважительно упомянул Казакова, назвав его не эпигоном, а последователем Бунина).
– Да, – вдруг спохватился Александр Трифонович, – а как вас величать?
– Меня зовут Володя.
– Володя? – переспросил он удивленно, будто никогда не слышал подобного имени. – А что, у вас разве отчества нет?
Я растерялся. Отчество? У меня? Да кто ж меня и когда звал по отчеству? Еще недавно кричали просто: рядовой такой-то, ко мне, вольно, смирно, шагом марш! К тому же я вот слышал и поначалу удивлялся, литераторы сплошь и рядом, независимо от возраста, зовут друг друга Миша Светлов, Сережа Наровчатов, Боря Слуцкий, а Маяковский и вовсе называл Асеева Колькой. Я попробовал объяснить Твардовскому, что я еще молодой и прибавления отчества к имени покуда не заслужил. И увидел, что это объяснение ему совсем не понравилось.
– А кой вам годик? – спросил он уже довольно язвительно.
– Двадцать девять.
Он помрачнел. Я потом много раз замечал, что он тяжело переживал свой возраст, хотя ему был всего лишь пятьдесят один год. Себя он зачислил уже в старики, а к писателям, считавшим себя молодыми, относился неодобрительно, считая, что молодыми они себя называют, надеясь на возрастную скидку, которой не должно быть. Литература – занятие взрослых и зрелых людей. Если уж ты взялся за него, то на снисхождение по возрасту рассчитывать нечего. Его покоробило мое представление о том, что я еще молод, но разбавлять мед дегтем он все же не стал. Только заметил со вздохом:
– Ну что ж, молодость – это недостаток, который быстро проходит.
После этого опять ко мне расположился и сказал еще много хорошего, чего я, к сожалению, не записал. Перейдя к практической части, он сказал, что «Расстояние в полкилометра» обязательно напечатает, но к этому рассказу надо добавить другой. Пусть не такой хороший. Пусть вообще он будет похуже и даже чем хуже, тем лучше. «Тогда мы вашим плохим рассказом прикроем этот хороший».
Некоторое время я ходил у него в фаворитах, чем очень гордился.