Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Похолодало
В декабре 1962 года я был в Киеве, куда приехал с делегацией московских писателей. Я ехал в двухместном купе с очень посредственным, но очень рекламируемым и очень самовлюбленным поэтом Егором Исаевым, который всю ночь не давал мне спать: пьяный читал стихи, утверждая, что он первый и единственный в мире понял философию войны.
В нашей группе была Наташа Тарасенкова, слабый прозаик, но милая женщина. Мы встречались с молодыми украинскими «письменниками», некоторые из них говорили только на «ридной мове» и даже делали вид, что по-русски не совсем понимают. Очень известная украинская поэтесса Лина Костенко стала по-украински отвечать на какие-то вопросы Наташи. Недолго послушав, Наташа взмолилась:
– Линочка, извини ради Бога, но ведь мы с тобой вместе учились в Литинституте. Ты же знаешь, что я не понимаю по-украински, а я знаю, что ты очень хорошо говоришь по-русски. Я не шовинистка, я ничего не имею против украинской культуры, но, пожалуйста, говори со мной по-русски.
Лина вежливо ответила ей по-украински что-то, чего Наташа не поняла и, не поняв, расплакалась.
Я в отличие от Наташи украинский не только понимал, но и сносно говорил на нем, поэтому у меня проблем в общении с киевскими коллегами не было. Тем более что они, так же, как и мы, советскую власть воспринимали критически. Но в будущее смотрели со сдержанным и, как оказалось, преждевременным оптимизмом.
Как раз во время нашего пребывания в Киеве в Москве разразилась гроза, вошедшая в историю, – посещение Никитой Сергеевичем Хрущевым, которого в газетах уже иначе как «дорогим Никитой Сергеевичем» не называли, художественной выставки в Манеже. Той самой, где безумный вождь плевался, топал ногами, грозил кулаком, обзывал художников «пидарасами» и стращал их разными карами. Вот тогда-то и похолодало. За истерикой в Манеже последовали две встречи руководителей партии и правительства с художественной интеллигенцией. Сначала в Кремле – там Хрущев набросился на молодых писателей, и особенно досталось Вознесенскому и Аксенову. Вторая встреча в том же духе была на Воробьевых горах. Потом совещание рангом пониже вел секретарь ЦК КПСС по идеологическим вопросам Леонид Ильичев. Я по малой известности на тех встречах не был и удостоился только приглашения на сборище рангом пониже, которое вел тогдашний секретарь Московского горкома КПСС Николай Егорычев. Но и там все выглядело достаточно зловеще. Одни писатели нападали, другие жалко оправдывались, третьи пытались отмолчаться. Некий Кузьма Горбунов набросился на Степана Щипачева за то, что тот, будучи руководителем Московского отделения Союза писателей, вел ревизионистскую линию (очень страшное тогда обвинение) и допустил принятие в члены Союза многих молодых ревизионистов (в числе которых, напомню, был и я). Щипачев вышел на сцену и дрожащим голосом произнес: «Я знаю, ты хочешь моей крови, Кузьма!»
Горбунов со своего места радостно ржал. Было видно, что он действительно хочет крови. Может быть, даже не в фигуральном смысле.
Глава шестьдесят третья. Собака лает, ветер носит
«Литератор с квачом»
Я по советскому прошлому ностальгии ни разу не испытывал. Воспоминания о том, какие ничтожные люди «руководили» нашим искусством, вызывают во мне душевную дрожь и чувство отвращения к этому кое-кем очень ценимому прошлому.
Чести быть в Кремле и на Ленинских горах, где бушевал Хрущев, я, слава богу, не удостоился. Не был приглашен и на следующую головомойку, которую вел тогдашний партийный идеолог Леонид Ильичев. Но незамеченным не остался. Среди прочих отошедших от принципов социалистического реализма произведений Ильичев назвал опубликованный в «Новом мире» мой рассказ «Хочу быть честным». Секретаря ЦК возмутило то, что автор, по его утверждению, проводит идеологически вредную мысль о том, что в нашем обществе трудно быть честным. Это высказывание, естественно, стало сигналом для травли, которую власть повела от имени простых «советских тружеников».
Это был проверенный способ – поносить неугодного писателя, художника или ученого от имени рабочих и колхозников, которые считались нашими кормильцами. Все советское искусство должно было служить им, и они как заказчики обладали моральным правом предъявлять свои претензии. Когда начиналась охота на того или иного писателя, в газетах сразу появлялись письма пролетариев, которые «по-простому, по-рабочему», в форме, близкой к матерной, объясняли писателю его заблуждения. Эти филиппики труженики писали не сами, а подмахивали не глядя то, что за них сочиняли журналисты. Впрочем, появлялись и оригинальные сочинения. Высказывание: «Я Пастернака не читал, но скажу…» стало потом ходячим. Некоторые изъяснялись стихами, например, такими: «А Пастернак – это просто так, пустота и мрак». Труженики при этом могли быть совсем малограмотными, вроде героини социалистического труда колхозницы Надежды Заглады, любившей выступать в печати по самым разным поводам. Старейший артист МХАТ Михаил Яншин во время какой-то проработки сказал: «У нас все разбираются в искусстве – от Хрущева до Заглады, а огурцы на рынке стоят три рубля килограмм».
Вот и на меня после речи Ильичева напали псевдотруженики. Статья в «Известиях» за подписью какого-то инженера из Горького называлась «Точка и кочка зрения», где автор предъявлял мне уже знакомые обвинения в мелкотемье и в чем-то еще. Какой-то маляр, как и Заглада, герой социалистического труда, назвал свою статью в «Строительной газете» «Литератор с квачом». Я спрашивал знающих людей, что такое «квач», оказалось – кисть для обмазывания чего-нибудь дегтем. Автор защищал строителей, мною, по его мнению, обмазанных дегтем, попрекал меня тем, что, описывая героический труд строителей и условия их жизни, сам живу, конечно, в хороших условиях (а я все еще жил в коммуналке на двадцать пять семей). Еще один «передовик производства» в «Труде» озаглавил свое сочинение «Это фальшь!»
Впрочем, на читателей такие отклики производили впечатление обратное тому, на которое рассчитывали заказчики. Как рассказывал мне мой двоюродный брат Юра, слесарь с завода «Запорожсталь», статья «Это фальшь!» попала на глаза кому-то из членов его бригады во время обеденного перерыва и была зачитана вслух. После чего бригадир выразил общее мнение: «Ага, им не нравится! Значит, твой брат пишет правду!» Были еще какие-то статьи в газетах – и все отрицательные. В это же время десятки читательских писем, приходивших в «Новый мир», были все до одного положительные.
Статья в «Известиях» была замечена и моими соседями по коммуналке. «Ага, – злорадствовала Полина Степановна, та, что не желала признать мои занятия литературой за работу, – теперь Хрущев погонит его из писателей». Доля истины в ее словах была: дела мои немедленно ухудшились. Готовившийся к печати мой первый сборник застрял. Некая Вера Смирнова написала на рукопись отрицательную рецензию. Фразу: «Гантели были покрыты пылью и были больше, чем были на самом деле» привела как пример моего авторского стиля. Фраза и вправду корявая, только написал ее не я, а сама Смирнова.
Ругань в печати мне была неприятна своими практическими последствиями, но по молодой легкомысленности я и к ним относился без тревоги. Был в этой травле и небольшой плюс: на какое-то время отношение редколлегии «Нового мира» ко мне переменилось в лучшую сторону. Твардовский прислал мне письмо какого-то читателя со своей запиской, которую я расценил как извинение за недооценку рассказа.
А кинорежиссер Иван Пырьев, худрук Второго творческого объединения «Мосфильма», прислал мне телеграмму, восторженную, как и после выхода «Мы здесь живем». Хотел встретиться. Я пришел. В кабинете Пырьева сидели он сам и Константин Воинов, который брался экранизировать мою первую повесть, но дела до ума не довел. Пырьев говорил мне комплименты, среди которых был и тот, что я чуть ли не единственный писатель наших дней, кому удалось создать настоящий русский характер. Воинов просил меня написать сценарий для фильма, который хотел снимать. Я сказал, что сценарий уже написал, но передать его «Мосфильму» не могу, потому что заключил договор с «Ленфильмом». Воинов умолял забрать сценарий. На том же настаивал и Пырьев. Я сказал:
– Иван Александрович, я для вашего объединения уже писал сценарий, но он принят не был, и мне никто не объяснил почему. Как я могу быть уверен, что вы меня снова не бросите.
– Не брошу, – пообещал Пырьев.
– Кроме того, – сказал я, – рассказ обругал Ильичев, а за ним и многие газеты.
– Х… с ними, – сказал Пырьев. – Собака лает, ветер носит.
– Но я боюсь, что вы потом от меня откажетесь.
– Я тебе обещаю, что буду биться за эту вещь до конца, – пообещал Пырьев и распорядился выписать мне и Воинову командировку в Ленинград.
Большая рыба
В Ленинграде мы поселились в уже освоенной мною гостинице «Европейская». Вдвоем ходили на «Ленфильм», долго уламывали худрука третьего объединения Владимира Венгерова и редактора Яшу Рохлина. Уломали и отметили. Я уже знал, что Воинов запойный, но не знал, как это выглядит на практике. Я в ресторане обычно заказывал скромные порции водки сто пятьдесят – двести граммов, Воинов заказал сразу две бутылки. Про себя не помню, а он после выпитого был трезв. Здесь же, в ресторане, он купил две бутылки коньяка на вынос. Вернулись в гостиницу, я лег спать. Проснувшись среди ночи, увидел, что Воинов сидит на краю кровати в рубашке с галстуком, но без штанов, отхлебывает из стакана коньяк, смотрит вдаль, заплетающимся языком пытается цитировать искаженно Твардовского и перемежает цитаты собственным текстом. Выглядело это примерно так:
– Нет, ребята, все-таки я хороший режиссер… До чего же мы, ребята, пушек дым в кромешной мгле… Хороший я режиссер, большая рыба… До чего же мы, ребята… Да… Хороший я режиссер, ребята, хороший!.. Пушек дым в кромешной тьме…
Воинов, как и я, был «полукровка»: мать – русская, по фамилии Иванова, а отец – Кац. Во времена борьбы с космополитизмом его уволили из Театра имени Ермоловой, и он еле-еле нашел себе работу в Ногинске. Там и начал пить.
В моих воспоминаниях об известных людях я показываю их такими, какими их видел. Без прикрас. Не хочу уподобляться ритуальным косметологам, украшающим гримом покойников. Если мы вспоминаем эпоху такой, какой она была, а не такой, какой ее хотелось бы видеть, то и люди эпохи должны остаться в нашей памяти со всеми своими достоинствами и недостатками. Что касается конкретно алкоголизма многих замечательных лиц того времени, об этом стоит не только говорить, но и подумать. Воинов был очень хороший режиссер (среди прочих работ «Женитьба Бальзаминова» и «Шапка» по моей повести), добрый, честный, трогательный и страстный человек, верный товарищ, но, что поделаешь, алкоголик. В отличие от меня. Мой редактор Игорь Сац говаривал: «Мы с вами пьяницы, но не алкоголики». В тот приезд в Ленинград я убедился в существенности разницы между одним и другим статусом. Воинов пил круглые сутки. Сидел на кровати, отхлебывал из бутылки, говорил, что он большая рыба, цитировал одну и ту же строку Твардовского, отхлебывал, дремал, просыпался, отхлебывал, опять вспоминал про большую рыбу. Наблюдать человека в таком состоянии несколько минут забавно, но пребывать при нем круглые сутки утомительно.
Слух о его запое дошел до Москвы, мне стали звонить жена Константина Наумовича актриса Ермоловского театра Ольга Николаева и многолетняя любовница, практически вторая жена кинозвезда Лидия Смирнова. Ольга Владимировна не знала, что делать, и только охала. Лидия Николаевна была решительнее и потребовала от меня действий, которые я по ее наущению произвел. Я заказал в ресторане гостиницы много разных закусок, полный обед и десять бутылок «Боржоми». Полбутылки коньяку оставил Воинову для плавного движения в сторону трезвости, а с полной бутылкой ушел ночевать к Александру Володину, с которым тогда тесно дружил. Дверь в номер я запер. Время от времени звонил Воинову. Тот плачущим голосом просил его выпустить и обещал, что запой прервет. Смирнова говорила: «Не верьте и не сдавайтесь». Я проявлял не свойственную мне твердость. Хотя боялся, что Воинов в попытке побега вылезет в окно и сорвется. Он этого делать не стал, но уговорил официанта, и тот принес ему еще две бутылки коньяка, отперев дверь запасным ключом. Я пришел, сделал выговор метрдотелю и опять запер дверь. Больше Воинова не выпускали и додержали до того, что он, в конце концов, остановился. Тогда опять-таки под телефонным руководством Смирновой был вызван питерский врач-психиатр. Он привел с собой своего товарища тюремного врача в форме. Тот начал свое лечение угрозой, что он Воинова за пьянство посадит, и назвал несуществующую статью уголовного кодекса. Воинов, как многие алкоголики, был пуглив, в угрозу быть посаженным поверил и обещал исправиться.
«Не пройдет и года…»
Вернувшись в Москву, я сценарий доделал быстро. Пырьевым он был немедленно одобрен и послан в Госкомитет по кино. Но там уже было указание: не пропускать. На обсуждение сценария мы пришли втроем: Пырьев, Воинов и я. Тяжеловесом в нашей тройке был, конечно, Пырьев. Он явился с фотоаппаратом, называл ведшую обсуждение даму в возрасте девушкой и все время снимал ее в упор со вспышкой, от чего она вздрагивала, но возражать не смела. Пырьев сдержал слово и защищал сценарий решительно и резко, но безуспешно. «Девушка» вздрагивала, говорила чуть ли не плача, но от позиции своей не отступила. Позже на разных стадиях были запрещены еще пять сценариев, написанных мною, пока я официально считался советским писателем. Тем не менее разные студии регулярно заключали со мной договоры, и гонорары от кино долгие годы были моим основным заработком. Берясь за очередной сценарий, я говорил, что у меня есть две программы. Программа минимум – получить двадцать пять процентов гонорара и программа максимум – пятьдесят.
Несколько лет спустя, когда я уже был полностью запрещен, Борис Балтер предложил мне с ним на пару написать сценарий двухсерийного фильма для студии Довженко. Мы взяли за основу сюжет «Хочу быть честным», но сильно его переиначили. Сразу условились, что пишем исключительно для денег и на уровне, подходящем для студии Довженко. Писали примерно так. Я написал сцену, показываю Балтеру, тот говорит: «Это для них слишком хорошо, надо ухудшить». Ухудшали мою сцену, потом то же делали с текстом Балтера. Сценарий был принят на ура, фильм шел в кинотеатрах, по телевидению повторялся без конца в течение многих лет. Раньше я стеснялся его называть, а теперь за давностью лет посмею. Он назывался «Не пройдет и года…»
Глава шестьдесят четвертая. Бархатная опала
Андрей Сахаров, Виктор Некрасов, Владимир Войнович, Елена Боннэр. Начало 70-х. Фото из личного архива автора
Вика
1963 год ознаменовался для меня четырьмя важными событиями. Публикация в «Новом мире» двух рассказов, один из которых – «Хочу быть честным» – был для меня программным. Выход первой книги, маленькой и искалеченной цензурой. Покупка первого автомобиля (подержанного горбатого «Запорожца»). Начало романа с женщиной, в которую я до того пять лет был влюблен, как мне казалось, безнадежно и с которой после того прожил сорок лет до самой ее кончины…
И еще отнесу к самым важным событиям знакомство с человеком, с которым наши судьбы впоследствии тесно переплелись, – с Виктором Некрасовым, в то время знаменитым автором повести «В окопах Сталинграда», самой, как тогда считалось, правдивой книги о войне. Строго говоря, первое знакомство с Виктором Платоновичем, Викой, произошло раньше, но было мимолетным. Как-то мы с Сацем вошли в редакцию и встретили в коридоре моложавого человека с тонкими усиками, похожего на французского актера Тати. Сац представил меня ему, он покивал головой, и мы разошлись. Когда я вступал в писательский Союз, одним из моих рекомендателей был Некрасов, который, как выяснилось впоследствии, повесть мою не читал и читать не собирался, рекомендацию за него написал Сац, а он ее только подмахнул. В этой бумаге после перечисления моих совсем еще скромных литературных заслуг было сказано, что мое пребывание в Союзе писателей будет полезно самому Союзу, так как у меня есть большой опыт практической работы. Какой именно работы, было непонятно, я потом Саца язвительно спрашивал, как, по его мнению, мой опыт может понадобиться Союзу писателей? Может быть, меня попросят подремонтировать мебель или сменить водопроводные краны? Впрочем, текст рекомендации не имел никакого значения, важна была подпись под ней.
Второе и настоящее мое знакомство с Некрасовым состоялось уже после публикации «Хочу быть честным» и «Расстояния в полкилометра» в Малеевском доме творчества, куда мы приехали втроем: Камил Икрамов со своей женой Ирой и я. Наша тесная и долгая дружба втроем привела к тому, что между Ирой и мной возникла любовная связь и, в конце концов, увенчалась браком. В столовой за ужином мы встретили компанию: Некрасова с мамой Зинаидой Николаевной и лучших друзей Виктора Платоновича – киносценариста Семена (Симу) Лунгина, его жену Лилю и их сына-подростка Павлика, теперь знаменитого режиссера. Они тихо и скромно ужинали в углу.
О Некрасове в те дни много писали в газетах и говорили в литературных кругах. Сначала на одном из упоминавшихся мною идеологических сборищ его обругал Хрущев за поддержку фильма Марлена Хуциева «Мне двадцать лет». Потом начальству не понравились напечатанные в «Новом мире» его путевые заметки «По обе стороны океана», где он без обязательной по советским правилам критики описал Италию и Америку. Результатом начальственного недовольства стал напечатанный, если не ошибаюсь, в «Известиях» и написанный хрущевским зятем Аджубеем фельетон «Турист с тросточкой», где говорилось, что записки Некрасова смахивают на рекламный плакат. Некрасов и раньше был одним из самых любимых и уважаемых, прежде всего за честность, писателей, теперь же внимание к нему стало еще большим. Литераторы, сидевшие в столовой Дома творчества в Малеевке, бросали на него почтительные взгляды, но не все решались приблизиться. Камил Икрамов приблизился. В отличие от меня он был человеком нестеснительным и любившим при случае знакомиться со знаменитостями. Иногда при этом он использовал мое имя, при этом теряя присущее ему чувство юмора. Вскоре после того как Владимир Тендряков положительно отозвался в печати о моей повести «Мы здесь живем», Икрамов, встретив его в ресторане Дома литераторов, подошел, представился моим другом, сказал ему, каким горячим поклонником его он является. Они подружились. Щедрый на комплименты Икрамов превозносил Тендрякова, считал его талант родственным толстовскому и, чем выше ценил Тендрякова, тем больше гордился близостью к нему. К месту и не к месту пробрасывал: «Мой друг Тендряков». А после того как они вместе написали пьесу, стал говорить: «Мой друг и соавтор Тендряков». Я, считая, что очень обязан Тендрякову, поддержавшему меня в начале пути, попросил Камила представить ему и меня. Он вдруг напыжился:
– Владимир Федорович очень занятой человек, и я не уверен, что он сможет тебя принять.
Тем не менее Тендряков время нашел и меня тоже принял в круг своих друзей.
Теперь в Малеевке Икрамов не упустил случая познакомиться с Некрасовым. Подбежал к столу, за которым сидел мэтр, представился:
– Камил Икрамов, друг Владимира Войновича, которому вы недавно дали рекомендацию.
Некрасов поинтересовался: а где сам друг? Тут подошел и я.
Виктор Платонович, по первой встрече меня не запомнивший, вскочил, жал руку, обнимал, поздравлял в пределах нормативной лексики, поскольку был еще трезв и при маме, при которой всегда вел себя как благовоспитанный джентльмен. Спросил, где я поселился, и обещал после ужина меня навестить. Не знаю, где он так быстро напился, но после ужина ввалился ко мне уже сильно «принявши». Причем пришел не один, а с двумя приятелями.
«Прочел – и уср… ся»
Одним из них был Герой Советского Союза Марк Лазаревич Галлай, летчик-испытатель, инструктор первых космонавтов, автор автобиографических рассказов, за которые был принят в Союз писателей. Вторым оказался неказистый, как мне помнится, человек невысокого роста и тоже хлебнувший лишнего, про которого мне было сказано, что он первый заместитель Туполева и сам выдающийся авиаконструктор Леонид Львович Кербер. Некрасов снова стал меня поздравлять, но теперь уже в выражениях, где самым приличным было слово «уср… ся» (прошу у читателя прощения, но из песни слово не выкинешь).
– Володька! – восклицал он. – Я прочел твои рассказы и просто уср…ся!
– Я тоже прочел, – вставил свое слово Кербер.
– И тоже уср… ся, – добавил за него Некрасов.
– Мне, – сказал Кербер, – очень понравился ваш рассказ «Честность» и второй… не помню, как называется.
– «Расстояние в полкилометра», – подсказал я.
– Если первый рассказ, – сострил Икрамов, – называть «Честность», то второй можно переименовать в «Километраж»…
В застолье Кербер и Галлай вспоминали разные случаи из жизни, например, как перегоняли из Казани в Москву первый экземпляр бомбардировщика Ту-4, содранного у американцев с легендарной летающей крепости Б-29. Самолет, в котором летели они, сказал Кербер, можно было бы назвать летающей сауной. Воздух в кабине из-за неполадок с регулировкой отопления нагрелся до таких высоких температур, что всему экипажу пришлось лететь раздетыми до трусов. Через некоторое время Кербер начал приставать к Ире и, не встретив понимания, стал шептать мне, что он женщин видит насквозь и уж эта, конечно, может все и со всеми. Несмотря на его заслуги в области самолетостроения и на то, что он сколько-то лет провел в заключении, мне хотелось дать ему по голове. Вскоре, однако, все кроме Некрасова ушли. Вика продолжал меня хвалить, речь его была чем дальше, тем менее связной и содержала главное утверждение (с употреблением неконвертируемого глагола), что я с советской властью расправился самым решительным образом:
– Володька, ты советскую власть уе… л, и я тоже ее уе… л!
Мы пили почти до утра. Некрасов без конца повторял, что и я советскую власть уе… л и он ее уе… л. Мы вместе с ней сделали это, то же самое и дальше с ней будем поступать точно так же.
Так состоялось мое знакомство с этим необыкновенным человеком, переросшее в многолетнюю дружбу. Если судить о Некрасове только по первой встрече, что можно было бы о нем сказать, кроме того, что это ужасный пьяница и матерщинник? Конечно, он был и тем, и другим. Любил выпить, иногда чересчур, и моей дочери, знавшей его в детстве, запомнился как дядя, который выпил мамины духи. Выпивши, со вкусом выражался длинно и вычурно, особенно когда старался шокировать обожавших его пожилых дам. При всем при том Вика был действительно одним из лучших советских писателей. До того, как посвятить себя литературе, был актером, архитектором и художником. Чистый, честный, благородный в прямом смысле этого слова – по происхождению и поведению, он был способен на большее, чем на то, чего на самом деле достиг. Когда-то, будучи уже сильно в возрасте, он опубликовал рассказы, написанные в молодости, и по ним видно, что талант его оказался раскрытым не полностью.
Помешали многие обстоятельства, включая войну, а потом травлю, которой он подвергся перед эмиграцией, и саму эмиграцию. А еще не дало ему полнее раскрыться то, что относился он к своему дару легкомысленно, работу охотно прекращал для общения с друзьями, которых у него было много. В дружбе, надо признать, был не всегда разборчив, отчего и набивались ему в друзья собутыльники, которых влекли к нему тщеславие и корысть. Они быстро покинули его, когда дружить с ним стало небезопасно, а один из них, повидавшись с ним в Париже, написал об этой встрече довольно гнусный отчет. Будет случай – я уделю Виктору Платоновичу гораздо больше места, а пока прошу довольствоваться тем, что написалось сейчас.