Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)
Глава девятнадцатая. Путёвка в жизнь
Пятый океан и пятый пункт
Мой приятель, еврей по маме и по папе, утверждает, что государственного антисемитизма на себе не испытал. Ни при поступлении в литературный институт, ни при приеме на работу. Может быть, потому, что его фамилия с окончанием на «ский» звучит для нечуткого уха как польская. А я был по паспорту русским, и фамилия у меня, хоть с окончанием на «ич», но славянская, однако антисемитизм не раз являлся причиной того, что стоило мне чуть-чуть воспарить, как вмешивались силы, опускавшие меня на землю.
В группе людей, обучаемых летному делу, всегда попадаются один-два тупицы, начисто лишенных способности определять при посадке расстояние до земли тем природным инструментом, на который указывал Иван Андреевич Лобода. Таким был некто Ходус, который летал плохо, очень плохо, хуже даже Гали Макаровой. В конце концов его из аэроклуба отчислили, но раньше Дудник сказал мне между делом, что, по его мнению, Ходус еврей, чем объясняется его неспособность летать. Услышав это, я промолчал. Я никогда не скрывал, что у меня мама еврейка, и тут, возможно, мне надо было открыть глаза Дуднику, но я смутился – и не открыл.
Шило в мешке таилось недолго. Однажды, придя домой, я застал там Дудника, которого мама поила чаем. Оказалось, он пришел пригласить меня к участию в тех самых областных соревнованиях, на которых я так неудачно выступил. Моя мама говорила с очевидным еврейским акцентом, и Дудник не мог этого не заметить. Не знаю, разочаровало ли Дудника его открытие. Но, приехав на соревнования, я почувствовал, что между нами установилась молчаливая напряженность.
Думаю, Дудник поделился своим открытием с Лободой, который тоже переменил ко мне отношение. Сразу этого я заметить не мог, потому что мое клубное учение закончилось, и мы несколько лет не виделись. Но, служа в армии, я узнал из газет, что Лобода стал чемпионом СССР по планерному спорту, и написал ему письмо с поздравлением. Он не ответил. Прошло десять лет. Я отслужил армию, стал писателем и автором песни, которая нравилась не только космонавтам, но всем летающим людям. Помимо других замыслов, у меня был и тот, который отразился в повести «Два товарища» – о молодом летчике. Я взял в «Новом мире» командировку и отправился в Запорожье в надежде побывать в аэроклубе, поездить вместе с курсантами на аэродром и очень рассчитывая, что мне позволят полетать. Но Лобода, который, несмотря на чемпионство, карьеры не сделал, встретил меня холодно и подняться в воздух не разрешил. Представляясь ему, я ничего не сказал про песню о космонавтах, которую он наверняка знал (может быть, он тогда отнесся бы ко мне иначе), но предъявил ему свое командировочное удостоверение. Уже на пути с аэродрома Лобода спросил меня: «Так ты кем работаешь?» Я сказал, что журналистом, после чего он снова спросил с кривой ухмылкой: «И как тебе удалось туда пролезть?» Я понял, что по его представлению «пролезать» куда-то способны только представители той национальности, к которой он относил и меня, и, наверное, исключал для меня возможность достичь чего-то в жизни непролазным способом.
С неба на землю
Я считался если не самым лучшим, то одним из лучших в нашем аэроклубе и после медкомиссии не сомневался в том, что в школу планеристов прохожу первым номером. И вдруг…
Не помню уже, какую должность занимал тот подполковник в городском военкомате, но его самого помню: высокий, худой, со впалыми щеками и бесцветными рыбьими глазами навыкате. Он мне сказал, что в школу планеристов я не поеду, потому что не прошел медицинскую комиссию.
– Как же не прошел, когда вот здесь написано: «Годен к летной работе»?
– А вот здесь написано, что у вас искривление носовой перегородки.
– Но здесь же написано, что искривление устранено.
– Но оно было, значит, оно может опять появиться.
– Да с чего же оно появится? Оно у меня было, потому что я в детстве с машины упал. Я не собираюсь опять падать с машины.
Подполковник начал играть желваками.
– Я не могу вас отправить, потому что, если вы там не пройдете комиссию, вас вернут обратно, и перевозка вас туда-сюда обойдется государству слишком дорого.
Не могу передать, каким несчастным я вернулся домой. А дома застал своего троюродного дядю Вову Стигорезко. Дядя Вова спросил:
– Ты действительно хочешь летать? Для тебя это, правда, так важно?
Я ответил, что да, очень хочу летать, очень важно.
– Хорошо, – сказал дядя Вова, – завтра пойдем в военкомат вместе.
Назавтра он надел пиджак со всеми своими орденами, а их у него было очень много, и сказал мне:
– Пошли!
Я шел рядом с ним, поглядывал на него сбоку, косился на встречную публику и гордился тем, что у меня такой геройский дядя. Я думал, что перед таким дядей вряд ли кто устоит. На подполковника, однако, дядины ордена не произвели никакого впечатления, его он принял так же злобно, как и меня.
Я не знал, что делать, кому жаловаться и на что. Об истинной причине того, почему я оказался непригодным для школы планеристов, я догадался много лет спустя, когда меня по той же причине не приняли в литинститут. И причиной этой была не перегородка в носу.
Так от земли мне слишком оторваться не пришлось, но для наземной солдатской службы я по всем показателям оказался вполне пригоден. 13 сентября 1951 года мне предлагалось явиться на сборный пункт остриженным наголо, имея при себе смену белья, кружку, ложку и приписное свидетельство. Мне предстояло пройти школу жизни и набраться опыта, не нужного людям других занятий, но очень не бесполезного для будущего литератора.
На курорт, пацаны, едем!
Тот рыбоглазый подполковник был из городского военкомата, а в нашем районном были два майора Ермошкин и Ермолаев, похожие друг на друга не только фамилиями, но и лицами. Они знали о моем пристрастии.
– Самое главное попасть в ВВС, – говорил Ермолаев, – а не в пехоту и не в танкисты. В авиацию попадешь, а там и в летчики пробьешься. Напишешь рапорт…
– Если откажут, – подхватил Ермошкин, – напишешь второй, третий…
– Пиши, – закончил Ермолаев, – пока не добьешься своего.
С такими надеждами я и собрался в путь.
Сборным пунктом служил клуб железнодорожников имени неизвестного мне Дробязко. Вернее, не сам клуб, а пустырь перед ним. Люди постарше предупреждали, что, идя в армию, надо надевать на себя что похуже, одежду обратно не отдадут. Сотрудники военкомата такое мнение опровергали, им никто не верил (и справедливо), и сотни собравшихся на пустыре стриженных под ноль мальчишек были похожи на беспризорников из фильма «Путевка в жизнь». Каждый призывник представлял собой ядро группы провожавших его родственников. Меня провожали мама, бабушка Эня Вольфовна и семилетняя сестренка Фаина. Отца почему-то не было, зато был мой друг по ремеслухе Толик Лебедь. Толик был склонен к романтическим жестам, и по его идее мы собирались, но не собрались зарыть где-нибудь бутылку шампанского с тем, чтобы распить ее, когда я вернусь. Самого Толика в армию не брали из-за укороченной ноги. Она укоротилась после того, как Толик попал под машину.
Ожидание оказалось многочасовым. Переглядываться с близкими, натужно улыбаться и отводить взгляд – дело мучительное. В какой-то момент мы с Толиком отлучились в пивную. Взяли макароны по-флотски и по кружке пива. Разговаривали о том, о сем, не спеша. Еще и половины не съели, когда подошла нищенка:
– Хлопцы, а це шо? Макароны?
– Макароны.
– А можно я доим?
Мы отдали ей макароны. Она попробовала, поморщилась, уставилась на наши кружки.
– Хлопцы, а це шо? Пыво? – как будто это могло быть что-то другое.
– Пыво.
– А можно я допью?
Мы отдали ей пиво и, злые на самих себя, вышли.
Товарный эшелон уже стоял на путях. Паровоз тяжело пыхтел, а нас все еще не отправляли. Потом построили в длинные шеренги. Вдоль шеренг бегал с мегафоном рыбоглазый, суетился и выкрикивал что-то злобное. Появились упитанные сержанты – «покупатели»: считалось, что они отбирают солдат в свои части. На самом деле никто никого не отбирал, нас пересчитали и загнали в вагоны по известной норме: восемь лошадей или сорок человек. После этого поезд еще долго не трогался, а родственники стояли внизу, улыбались, утирали слезы, махали руками.
Наконец, поехали. Куда, старшины помалкивали, но ясно, что в сторону Крыма. Кто-то сострил:
– На курорт, пацаны, едем! Загорать под пальмами будем!
Среди новобранцев было много шпаны. Ехали с открытыми дверями. На одном из переездов кто-то кинул в стрелочника арбуз и сбил с ног. Меткость метателя одобрили дружным хохотом.
Ученье – свет
Ехали всю ночь. До курортов не доехали, остановились в Джанкое. Вокруг не море, не пальмы, а степь: ковыль, солончаки. Нас выгрузили из вагонов, разбили на роты, по сто человек в каждой, построили в колонны и повели через весь город. Колонны заключенных и военнопленных я видел много раз, они выглядели лучше. Военный городок километрах в двух за городом. На аэродроме – американские «аэрокобры» и наши «яки», выглядевшие на фоне «кобр» бедными родственниками. Но самолеты мы будем видеть в Джанкое только издалека, здесь мы будем изучать не теорию полета, не аэродинамику и не конструкции самолетов, а уставы, биографию товарища Сталина и устройство винтовки Мосина образца 1898/1930 года. А еще нас научат строиться в две шеренги или в колонну по четыре, стоять смирно, ходить строевым шагом, ползать по-пластунски, наматывать портянки, заправлять постель, сворачивать шинель в скатку, приветствовать командиров и в общении с ними ограничиваться уставным словарем, состоящим из кратких фраз «так точно», «слушаюсь» и «никак нет».
Я еще до армии слышал про какие-то аракчеевские казармы. Теперь узнал, что это такое. Толстостенные дома, внутри не разгороженные. Один дом – одна комната, если можно назвать комнатой помещение на двести пятьдесят человек. Ряды трехъярусных коек с узкими проходами между ними, похожие на птицефабрики.
Утром опять повели через весь город в привокзальную баню, там нашу одежду отобрали и выдали форму, которую мне предстояло носить, не снимая, четыре года и два месяца. Штаны, гимнастерки, пилотки, брезентовые ремни с латунными бляхами, подворотнички, асидол для чистки блях и пуговиц, сапоги, белье. Штаны, гимнастерки и пилотки новые, сапоги – б/у, белье – рвань. Рубахи без пуговиц, кальсоны без завязок, портянки с дырами…
Много лет спустя в Союзе писателей строгие товарищи по перу, разбирая мое персональное дело, допытывались: неужели в Советской армии я видел что-то подобное описанному в «Чонкине»? Один из «критиков», бывший полковник Брагин, по его словам, сорок лет отдавший нашей родной, любимой, замечательной армии, налился кровью и бился в конвульсиях, когда я ответил, что видел кое-что похлеще.
Реальная армейская жизнь, какой я ее видел, была мало похожа на то, как ее изображали Брагин и его соратники, скорее, была сродни дореволюционной, описанной Куприным. Но со всеми особенностями советского времени.
Глава двадцатая. В надежде на американских агрессоров
«Знать и уметь усе от сих и до тых»
Два месяца до присяги считались не настоящей службой, а «курсом молодого бойца». Пока не пройден курс и не принята присяга, солдату нельзя доверять оружие, нельзя посылать его в караул и на боевое задание. Но с самого начала ему следует усвоить, что он, согласно уставу, «обязан стойко переносить все тяготы и лишения воинской службы».
Нас наставляли в основном сержанты и старшины самого невезучего 1927 года рождения, чья служба в авиации растянулась на семь лет. В 44-м их взяли на фронт, а в 47-м объявили, что поскольку только теперь они достигли настоящего призывного возраста, а кроме них призывать некого, им придется прослужить еще один полный срок.
Им было по двадцать четыре года, но они казались нам едва ли не пожилыми. Это были туповатые деревенские мужики, которые на «гражданке» были бы вынуждены заниматься грубым физическим трудом, а здесь стали начальниками. Поэтому, когда кончилась их семилетняя служба, они стремились остаться на сверхсрочной. Главные трудности армейской жизни были у них позади, они много ели, мало двигались и, получив возможность командовать большим количеством людей, удовлетворяли свои властолюбивые амбиции.
В армии власть даже самого маленького начальника над рядовым солдатом почти безгранична. В уставе сказано: «Военнослужащий должен стойко переносить тяготы и лишения воинской службы». Маленький начальник может сделать для подчиненного эти тяготы и лишения невыносимыми. По уставу «Приказ начальника – закон для подчиненного. Приказ должен быть выполнен беспрекословно, точно и в срок». Мы спрашивали у замполита: какой приказ? Замполит отвечал: любой! А если, спросил кто-то, командир прикажет поцеловать его в зад? Значит, сначала вы должны поцеловать его в зад, а потом подать жалобу вышестоящему командиру. А можно жаловаться на неправильное наказание? Можно, но только на причину, а не на строгость. Строгость наказания вообще обжалованию не подлежит. Старшина, помкомвзвода, взводный могут вымещать свои капризы, комплексы и дурное настроение на подчиненных, посылая их в наряды, заставляя чистить уборную, собирать окурки, топать на месте, вставать, ложиться, ползать, бегать. Полуграмотным младшим командирам доставляет особое удовольствие поиздеваться над более образованными солдатами. Вроде того старшины, который попавшим в его подчинение студентам дал команду «на месте шагом марш» и, ходя вдоль строя, приговаривал:
– Цэ вам нэ математика, цэ вам нэ алгебра, тут трэба мозгами шевелить… Эй, хто там дви ноги пиднимае?..
Старшина Дерябко обучал нас основам военного дела, прислушиваясь к собственным словам и делая такое лицо, будто сам удивлялся, какой он умный:
– Солдат должен, как великий ученый всех наук Ломоносов, знать и уметь усе от сих и до тых. Он должен уметь ходить, бегать, прыгать, ползать, преодолевать препятствия, чистить пуговицы, зубы и сапоги, подшивать подворотнички, наматывать портянки, заправлять постели, стрелять, разбирать, собирать и чистить оружие, ориентироваться на местности. Шо нужно, шобы определиться на местности? Главное, надо выбрать два ориентира из неподвижных предметов. Из подвижных нельзя. Один солдат выбрал ориентирами корову и быка, а потом докладает: «Товарищ командир, ориентир номер один залез на ориентир номер два».
«Начальник вокзал»
Были у нас командиры и помоложе. Младший сержант Хачиян, наш ровесник, по недоразумению попал в армию на год раньше, кончил сержантскую школу и теперь занимался с нами строевой подготовкой. Мы друг друга называли по именам или фамилиям, а его – никакой фамильярности – только по уставу: «товарищ младший сержант».
Занятия проходили на стрельбище, где вдоль капонира были проложены рельсы, а на них стояла сваренная из труб вагонетка для передвижных мишеней. Перед тем как объявить перерыв (перекур) в занятиях, младший сержант Хачиян подводил роту к вагонетке, командовал: «Рота, стой!» – и с криком «Я буду начальник вокзал!» бежал к вагонетке, уже на бегу отдавая команду: «Разойдись!»
После чего трубы набивались сухой травой, трава поджигалась, вагонетка дымила, как паровоз, солдаты лезли на нее со всех сторон, и кто успевал, катался вместе с командиром, а не успевшие были тягловой силой. Младший сержант, превратившийся из строгого командира в такого же мальчишку, как все остальные, сиял от счастья, что захватил лучшее место на вагонетке.
С места с песней
Ходили мы, как полагается, всегда строем и с песней. Утром в уборную, на физзарядку, потом в столовую, из столовой, на занятия, с занятий – всегда строем и обязательно с песней.
Старшина командовал:
– С места с песней шагом марш!
Запевала бодро начинал: «Скакал казак через долину, через кавказские края…»
Строй подхватывал и повторял: «Скакал казак через долину, через кавказские края…» Дальше шло: «Скакал он садиком зеленым, кольцо блестело на руке…» – строй опять подхватывал, повторял эту строку целиком, и так исполнялось до конца все это нехитрое сочинение.
Вторая песня была «Выпрягайте, хлопцы, коней…», и на этом наш репертуар кончался.
Других песен мы не знали, а эти нам быстро надоели, и иногда мы петь отказывались. Старшина командует:
– С места с песней…
С места пошли, но никто не поет.
– Запевай! – командует старшина.
Никто не поет. Это бунт. Бунтовщиков надо учить.
– Рота, стой! На месте шагом марш!
Ходит вдоль строя, приговаривает:
– Ой, какие умные нашлися ой-ой-ёй… Песни петь не хочут, глотки свои жалеют… Подумали своими калганами: для чего нам нужна строевая песня? Она нужна для зажигу! Когда солдат идет в строю да со звонкою песней, у него ноги сами легко шагают. А когда он пойдет без песни, они у него будут волоктиться, как у старческого человека…
И, надеясь, что убедил, повышает голос:
– С места с песней шагом марш!
Опять никто не поет. Опять на месте шагом марш. Топаем, сначала просто, потом особым способом: одной ногой сильно, другой слабо, сильно, слабо. Как будто никто ни с кем не договаривался, но вся рота топает одной ногой сильно, другой слабо. Казалось бы, старшине какая разница. Но его это раздражает, и он приказывает: «Бегом марш!» Рота, как будто только этого и ждала, срывается с места и несется со всех ног.
Старшине не угнаться. Он давно уже не бегал и разжирел.
– Рота, стой! – кричит он издалека и безуспешно.
Рота бежит. Потом остановилась без всякой команды. Старшина добежал до роты, запыхался, но никого не ругает, делает вид, что все в порядке.
– Рота, равняйсь! Смирно! С места с песней шагом марш!
Рота ударяет шаг. Запевала начинает: «Скакал казак через долину…» Остальные подхватывают.
Почему сначала не подчинялись, а теперь запели – непонятно.
Мечты и предчувствия
Сам я тоже, несмотря на довольно солидный жизненный опыт, оставался еще существом вполне инфантильным. Нашел в пыли 23-миллиметровый снаряд (у нас их много там под ногами валялось) и кидал его в телеграфный столб, думая, что, когда он разорвется, спрячусь за углом казармы. К счастью, он не разорвался. Мечта о полетах меня не оставила, но как осуществить ее, я не знал. Одна надежда была на американских агрессоров. На политзанятиях нам говорили, что американские агрессоры вот-вот развяжут мировую войну. Я надеялся, что, как только они ее развяжут, у нас сразу возрастет нужда в военных летчиках, и меня примут в училище, несмотря на отсутствие аттестата зрелости и наличие перегородки в носу. Надежда укреплялась тем, что на самом деле война уже шла. В Северной Корее. Там наши летчики сражались с американцами под видом корейцев и китайских добровольцев. Замполиты говорили о врагах-американцах с уважением, о друзьях-корейцах и китайцах с презрением. Рассказывали анекдот. Американский летчик просит захвативших его в плен корейцев показать сбившего его аса. Ему показывают узкоглазого военного в корейской форме. Американец говорит:
– Это не он. Тот по радио мне кричал: «Я тебе… твою мать, не кореец!».
У нас в части и в самом деле обстановка была тревожная, как перед войной. По ночам гудели грузовики. Они двигались со светомаскировочными фарами. Старшина сказал, что они возят боеприпасы. Я думал: раз возят, значит, к чему-то готовятся.
Может быть, из-за нагнетания общей тревоги во мне возникло и окрепло ощущение скорого конца. Я думал, что это последний год моей жизни, и предчувствие настолько переросло в уверенность, что я очень удивился, когда мне, уже во время службы в Польше, исполнилось двадцать лет.
Именно тогда я обнаружил у себя первый седой волос.
«…но душа живая останется»
В Джанкое однажды состоялось выездное заседание военного трибунала. Два молодых солдата, только что призванных на службу, от самой службы не уклонились, но взять в руки оружие категорически отказались. Потому что были баптистами.
Их судили не сразу. Пытались переубедить. От слов перешли к угрозам, от угроз к действиям. Их посадили на гауптвахту с обещанием выпустить, как только они откажутся от своей дури. Они не отказались и были преданы суду военного трибунала. Заседание было выездное, открытое и показательное для других солдат, чтобы они посмотрели, что будет с теми, кто откажется взять оружие. Подсудимых допрашивали председательствующий и два заседателя. Они отказались признать себя виновными, твердо объяснив, что убеждения им не позволяют преступить Божью заповедь «не убий». В конце концов им дали последнее слово, перед которым председательствующий предлагал им еще раз подумать и отказаться от своих ложных, по его мнению, убеждений. Один из них сказал:
– Я не могу взять в руки оружие, потому что Бог запрещает мне убивать. Мне говорят, что если я не убью врага, он убьет меня. А я говорю: пусть убьет. Мое тело он убьет, но душа живая останется.
Их приговорили к семи годам заключения, но даже после оглашения приговора председательствующий сказал, что если они немедленно откажутся от своих ложных убеждений, будут освобождены.
Они сказали: «Нет». И их увезли.
На меня и моих товарищей произвели сильное впечатление стойкость, спокойная убежденность подсудимых и сам факт, что такие люди в нашей стране имеются. Удивила и неожиданная для нас гуманность советского суда. Мы-то думали, что подсудимых приговорят без проволочек к расстрелу, а им дали «только» семь лет и перед тем еще долго уговаривали одуматься. Тем не менее, тот частный процесс советская власть проиграла. Примеру подсудимых никто не собирался следовать, но уважение они к себе вызвали. А кое-кого (меня, например) заставили и задуматься.