Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Железнодорожник для статистики
– Ну, хорошо, – сказал Левин, протирая очки. – То, что вы пишете стихи, это хорошо. Но у нас все пишут стихи, у нас настолько все пишут стихи, что я даже не знаю людей, которые стихов не пишут. Но для тех, которые пишут стихи, у нас мест больше нет. Есть места для прозаиков, драматургов, даже для критиков, а для пишущих стихи нет. Конечно, если бы вы имели какое-нибудь отношение к железной дороге…
Я сказал, что имею отношение к железной дороге.
– Какое? – по-прежнему насмешливо спросил Григорий Михайлович. – Ездите на поезде? Встречаете на вокзале родственников? Провожаете?
– Нет. Я работаю путевым рабочим на станции Панки.
– Путевым рабочим? – Григорий Михайлович переспросил с недоверием, переходящим в почтение. Да и золотая молодежь рассеянно притихла. – Вы без шуток путевой рабочий? Так вы бы с этого и начали! Тогда вы нам очень нужны для статистики. Меня начальство постоянно корит, что у нас в ЦДКЖ мало железнодорожников. Оставайтесь. Но сегодня я с вами поговорить не смогу, а завтра приходите в «Литературную газету». Я там временно заменяю Огнева.
Кто такой Огнев, я не знал, однако Левин сообщил о временной замене собой этого человека с гордостью, которая побудила меня предположить, что Огнев это очень большой человек, может быть, даже больше самого Левина.
– Приходите, – повторил Левин, – приносите стихи. Почитаем, подумаем, поговорим… Друзья мои, – обратился он уже ко всем. – Прежде чем начнем сегодня работать, сообщаю вам о наших успехах.
«Хочешь в коммунизме жить? Живи!»
И Левин стал перечислять успехи.
У одного в многотиражной газете завода «Серп и молот» напечатаны четыре стихотворения, у другого – два в газете «Труд», третий в прошлую среду читал отрывки из своей поэмы по радио, а стихи сразу шести членов объединения отобраны для сборника «День поэзии». Левин называл фамилии, некоторые из них были мне известны: Эльмира Котляр, Игорь Шаферан, Нина Бялосинская, Дина Терещенко – их стихи с предисловиями известных поэтов я читал недавно в «Литературной газете».
Перечислив достижения, Левин назвал поэтессу, которая сегодня будет читать стихи. Имя поэтессы было мне тоже знакомо. Я читал в газете, что она фронтовичка, хорошо знает жизнь, что видно по ее стихам. Видимо, в «Магистрали» она пользовалась большим уважением. Когда она вышла к столу, зал почтительно притих.
Поэтесса заговорила негромко, сдерживая очевидное волнение.
– Вчера я была на станции Москва-Сортировочная… В бригаде, где рабочие взяли на себя обязательство жить и трудиться по-коммунистически… Не в отдаленном будущем, а прямо сегодня, сейчас!.. Вы понимаете, самые обыкновенные на вид люди, а поставили перед собой такую задачу!.. Я поняла, что не могу не откликнуться на то, что увидела. Стихи сложились сами собой. Придя домой, я их записала…
Сначала я подумал, что поэтесса шутит. Я сам работал в бригадах, принимавших на себя пустые, сочинявшиеся парткомами, обязательства. Парторг давал их рабочим подписывать, а что потом с ними делал – отсылал в райком или выкидывал на помойку, – неизвестно… Я подумал: если поэтесса фронтовичка, значит, о реальной жизни какое-то представление имеет. Если она всерьез верит в эти обязательства, значит, они отличаются от тех, которые мне приходилось принимать.
Поэтесса читала вполголоса, с домашней интонацией. Из стихов выходило, что все очень просто. Коммунизм совсем недалеко. До него (то есть до станции Москва-Сортировочная) можно доехать на трамвае. Сел, доехал, а там люди, которые уже сегодня живут, трудятся и любят как при коммунизме.
Я задумался. Ну, если эти люди живут, как при коммунизме, значит, живут хорошо, не в телячьих вагонах, а, по крайней мере, в пассажирских. Как они «любят по-коммунистически»? Чтобы вообразить это, я был, видимо, еще слишком целомудрен. А вот как это – «работать по-коммунистически»? Я, конечно, классиков марксизма-ленинизма практически не читал, знания мои об этом предмете были очень приблизительны, но я себе представлял, что уж при коммунизме-то люди будут работать поменьше. Немного по способности человек потрудился, а там руки отряхнул, душ принял и наслаждается общением с книгой, музыкой, семьей, друзьями, природой. А по стихам выходит, что работать при коммунизме надо еще больше, чем раньше. Хотя куда больше? Я, молодой, здоровый человек, сюда еле ноги приволок, а если буду работать еще больше, то и вовсе не доползу.
Стихи заканчивались простым вопросом и таким же простым ответом: «Хочешь в коммунизме жить? Живи!»
Разговор тет-а-тет
Началось обсуждение. Вышел к столу взволнованный молодой человек в очках. Я подумал: ну сейчас он ее раскритикует.
– Прошу простить, – начал он, – если моя речь будет не очень гладкой. Мы только что услышали стихи, после которых хочется не говорить, а молчать и думать. То, что мы услышали, это больше, чем стихи. Это… даже не знаю, как выразиться… То есть я, разумеется, читал о создании подобных бригад, но мне такое событие, при всем политическом значении, не казалось достойным поэтического отклика. Нужен был взгляд человека, который не только сам умеет в малом увидеть великое, но и наш взгляд повернуть в ту же сторону. Как бы на этот факт откликнулись наши присяжные стихоплеты? Сочинили бы казенные вирши с дежурными рифмами, вроде «призма-коммунизма», «дали-стали», и так далее… А тут до предела открытый, доверительный, я бы даже сказал, исповедальный разговор с читателем. Разговор тет-а-тет. Без всякой патетики. Интонация самая бытовая, но в нее вплетается ритм идущего по рельсам трамвая. Это, я позволю себе выразиться красиво, ритм жизни и ритм правды. По-моему, Нина, – обратился он к поэтессе, – это твоя большая поэтическая удача, и я тебя от всей души поздравляю.
Поэма экстаза
Другой оратор был покрупнее объемом. И слова его звучали весомей.
– Трамвай, о котором эти стихи, – сообщил он, – тот самый трамвай, на котором я каждый день езжу на работу. Он страшно гремит. Он обшарпанный. Пассажиров, как сельдей в бочке. Я всегда наступаю кому-то на ноги, и мне наступают. И я вижу перед собой только озабоченные, иногда даже злые лица. Для того, чтобы я посмотрел на этих людей другими глазами, мне понадобилось слово, сказанное поэтессой.
– Не поэтессой, а поэтом, – поправили его.
– Прошу прощения, – согласился он. – Я сам ненавижу это жеманное слово. Так вот, поэт увидела то, чего мы сами не замечаем… Я не припомню ничего похожего в современной поэзии. Здесь слышится что-то балладное, может быть, идущее от Жуковского… А, может быть, тут даже стоит поискать музыкальные аналогии, нечто скрябинское, напоминающее начальные аккорды «Поэмы экстаза»…
Вскочил еще кто-то и сравнил стихи Нины с живописью Пластова и Дейнеки. В дискуссию вступили и остальные «магистральцы». Я увидел, что все они без труда отличают ямб от хорея и анапест от амфибрахия. Анализируя стихи своего товарища, читают на память другие стихи, прыгая от Пушкина к Баратынскому, от Багрицкого к Антокольскому, а то и до Катулла с Овидием добираются. И при этом употребляют слова, которых я за всю жизнь ни разу не слышал: «детерминированный», «инфернальный», «имманентный»…
Я вышел из ЦДКЖ потрясенный, думая: куда ж я попал! В армии и вообще везде, где бывал до этого вечера, я числился среди самых эрудированных и умных, а теперь понял, что я просто невежда. И если эти образованные люди, знающие точно, что такое коммунизм и как надо писать, довольствуются членством в литературном кружке и радуются публикации маленького стихотворения в многотиражке завода «Серп и молот», то на что же я замахнулся?!..
Возвращаясь в тот вечер на электричке в свой вагончик у платформы Панки, я подумал, что совершил чудовищную ошибку. Меня обуяло паническое желание бежать из Москвы.
Глава сорок первая. Мои университеты
«Вы тоже жертвы века…»
Москва заворожила меня интеллектуальным бурлением. Доклад Хрущева на ХХ съезде КПСС открыл глаза на многое, и главным потрясением было то, что, говоря словами Галича, «оказался наш отец не отцом, а сукою». Но я до сих пор не перестаю удивляться тому, насколько у десятков миллионов глаза до этого были закрыты. Ведь, если говорить всерьез, все поголовно были жертвами, включая тех, кто по выбору власти исполнял роли палачей. Не зря Пастернак написал: «Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. / Что ж, мученики догмата, вы тоже – жертвы века…» Сколько видел я людей, которые впали в шоковое состояние: «Как? Неужели?! Этого не может быть, этого не было!..» Но даже и те, кто признал, что ЭТО все-таки БЫЛО, повторяли растерянно: «Мы ничего не знали». И только дожив до глубокой старости (кому дожить удалось), они, опять-таки с подсказки высшего начальства, «прозрели» и кое-что как будто поняли.
Таким видом куриной слепоты страдали не только советские люди. В Западной Германии в 49-м году, через четыре года после полного разгрома страны, 70 процентов на вопрос, кто был самым великим политическим деятелем ХХ века, ответили: «Гитлер». Страна лежала в руинах, состоялся Нюрнбергский процесс, немцам показали (многих водили туда насильно) лагеря смерти, продемонстрировали фильмы с горами трупов… и все равно: «Кто самый великий? Гитлер!» Правда, через несколько лет от 70 процентов осталось не больше шести. У нас же процесс осознания народом своей истории затянулся на десятилетия. И когда кончится – неизвестно…
Оказавшись в Москве, я вскоре увидел, что литературная интеллигенция разделена в основном на два лагеря – левых и правых. Левые (родители теперешних правых либералов) стояли за Ленина, правые (ставшие впоследствии левыми) – за Сталина. Я, конечно, оказался ближе к левым. Я Сталина не любил с детства, а что касается Ленина – верил на слово, что он хороший.
Поэты, и левые, и правые, писали о коммунизме, и содержание стихов было приблизительно одно, но подтекст для тех, кто понимал, был разный. У правых в подтексте воспевались твердый порядок и непримиримость в борьбе с врагами, внешними и особенно с внутренними. Левые прославляли романтику революции и «комиссаров в пыльных шлемах». Они хотели, говоря словами Маяковского, «сиять заставить заново величественное слово «партия». Задача, как мне уже тогда представлялось, бессмысленная и глупая. Да и что может быть величественного в слове «партия»?
Правые были примитивны, бездарны, их показной патриотизм объяснялся пониманием того, что при другом режиме они никому не будут нужны. Левые были интеллигентней, талантливей, бескорыстней, но многих из них я понимал еще хуже, чем правых. Их стихи были пронизаны духом протеста. Не против сталинских репрессий, тем более не против режима вообще, а против казенщины и мещанства. На головы тех, кто хотел жить тихо, мирно, семейно, воспитывать детей, ни во что не соваться и от всего уклоняться, сыпался град рифмованных насмешек и проклятий. Особенной критике подвергались признаки мещанского уюта: тюлевые занавески, герань на окнах и фарфоровые слоники на этажерках. На самих мещан эта ругань никак не действовала, потому что они (мещане же!) стихов о себе не читали и продолжали ухаживать за геранью. Но часто причиной протеста были какие-то явления, искусственно возводившиеся в ранг заслуживающих негодования.
Борьба с мещанами и анонимами
Никогда не забуду, как шел к Григорию Михайловичу Левину в «Литгазету», где он временно работал. Первый раз в жизни ехал в лифте. Попутчики вышли на промежуточных этажах. На последний, шестой, я приехал один и боялся открыть дверь, думая: вдруг сделаю что-то не то и лифт рухнет.
Левин сразу засыпал меня градом вопросов:
– Кого вы знаете из современных поэтов?
Я знал более или менее только двух – Твардовского и Симонова.
– А как относитесь к Луговскому? Что думаете об Асееве? А «Строгая любовь» Смелякова вам нравится?..
Как из корзины, сыпались имена: Заболоцкий, Сельвинский, Кирсанов, Казин, Кульчицкий, Недогонов, Наровчатов, Луконин… Боже! Сейчас он обнаружит, что я ни о ком из названных им поэтов никогда ничего не слышал. Мое счастье было в том, что он моих ответов не слушал. Но все равно мне было страшно. Опять захотелось бежать.
Наконец, Левин перестал называть имена и резко сказал:
– Ну, давайте ваши стихи!
Дрожащими руками я вынул из-за пазухи тетрадь.
Если бы мне сейчас какой-нибудь молодой стихотворец показал такие стихи, мог ли бы я в них обнаружить хоть малейшие признаки таланта? Не уверен. Я и тогда боялся, что Левин полистает тетрадь и швырнет мне ее обратно с негодованием. Или скажет что-нибудь вежливое, но убийственное, несмотря на то, что я железнодорожник. К моему удивлению, читая стихи, в каком-то месте он улыбнулся, в другом даже одобрительно хмыкнул, а потом, не обсуждая их, предложил мне поехать с ним в парк Горького, где у него было выступление на тему «Не проходите мимо». Я воспринял предложение как положительную рецензию. Если бы стихи ему не понравились, он вряд ли позвал бы меня в свою компанию. С ним, кроме него, в парке Горького выступали совсем еще молодой Роберт Рождественский и крокодильский сатирик Борис Егоров.
Опять проклинали мещан. Левин рассказал, что какой-то мещанин и аноним прислал в «Литературку» письмо. «Ваша газета, – писал он, – постоянно выступает за то, чтобы люди, сталкиваясь с проявлениями хулиганства, не проходили мимо, вмешивались и давали отпор, а не дожидались милиции. А что значит «дать отпор»? Вот хулиган толкнул девушку – вы хотите, чтобы я кинулся ей на помощь? А если мне хулиган воткнет нож в сердце? Ведь я тоже человек. У меня семья, дети, и сам я тоже хочу жить…»
Этому хотевшему жить мещанину и анониму очень досталось и от Левина, и от Егорова. Они призывали публику не проходить мимо. Рождественский от критики анонима уклонился и прочел стихи с прозрачным подтекстом о речке, над которой начинается рассвет.
Марксизм и ландыши
Выступление кончилось поздно. После чтения стихов еще были споры со слушателями. Некоторые из них соглашались с анонимом и тоже мужество проявлять боялись. Ночью мы с Левиным стояли на Крымском мосту, и он, взяв меня за грудки, читал мне свои стихи. Я боялся опоздать на последнюю электричку, но не решался его прервать. Моему самолюбию льстило, что член Союза писателей читает свои стихи не просто какой-нибудь публике, а лично мне. Однако стихи меня смутили. Первое тоже было о коммунизме: «Без коммунизма нам не жить. / Что реки молока и меда! / Но нам вовеки не забыть / Огней семнадцатого года. / Мы можем мерзнуть до костей, / Травой кормиться, дымом греться…» – и в таком духе дальше.
Когда Левин поинтересовался моим мнением, я растерялся. Сказать, что стихи не понравились, я побоялся. Но все же промямлил, что я, может быть, чего-то не понимаю, но мне представляется, что коммунизм – это жизнь, полная изобилия и удовольствий, а не «травой кормиться, дымом греться».
– Простите, Володя, – спросил Григорий Михайлович, – у вас какое образование?
– Десять классов вечерней школы.
– Стало быть, вы марксизм подробно не изучали?
– Нет, не изучал.
– Вот поэтому у вас такие примитивные представления. Тот коммунизм, о котором вы говорите, – вульгарный коммунизм…
Несмотря на мою критику, Левин со мной расставаться не спешил, и я, поглядывая на часы, прослушал стихи, которые вскоре стали довольно известными: «На привокзальной площади / Ландыши продают. / Какой необычный странный смысл / Ландышам придают. / Ландыши продают. / Почему не просто дают? / Почему не дарят, как любимая взгляд?..»
И так далее.
Это были совсем другие стихи. Я испытал чувство восторга, которое, к удовлетворению Левина, тут же и высказал. Но потом, в электричке (все-таки на последнюю успел), остыл, задумался и понял, что в них тоже что-то не то.
Стихи напрашивались на пародию. «Почему пряники продают?» Или «Почему ботинки не дарят, как любимая взгляд?».
Если говорить не стихами, а прозой, ландыши – какой-никакой товар. За этими ландышами надо поехать в лес, там их собрать, сложить в букетики и потом что? Раздаривать налево и направо?
Чем больше я читал стихи советских поэтов, тем больше находил в них примеров отвлеченной романтики и бессмысленного пафоса. Даже у Ярослава Смелякова: «Если я заболею, к врачам обращаться не стану. / Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду)…»
Такое поведение, как и раздачу ландышей, я бы счел глупостью, а не бредом. А дальше – уж точно бред: «Постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом…» Нет, подумал я, такое мышление мне никогда не будет доступно. Значит, может быть, я этого тоже не понимаю, как и марксизма, потому что недостаточно образован. И настолько необразован, что никогда этого не пойму.
Впрочем, такие мои сомнения вскоре были развеяны. Я, относясь к себе достаточно строго, заметил, что в моем развитии все-таки наблюдается прогресс, что в поэзии есть образцы, которые мне понятны, и они, пожалуй, получше непонятных. Да и в моих собственных стихах тоже кое-что появилось.
Кроме того, я заметил, что у большинства литераторов, смущающих меня своей образованностью, нет знания того предмета, который называется жизнью. И мои, по определению Горького, университеты тоже чего-то стоят.
Плевки в более грубой форме
Главным событием, связанным с ХХ съездом, стало освобождение из лагерей миллионов заключенных. Но были и другие признаки либерализации системы. Колхозникам выдали паспорта, трудодни заменили зарплатой. Рабочие получили право по своему желанию уволиться с работы, предупредив об этом за две недели. Я этим правом воспользовался, когда узнал, что власти в Москве вынуждены временно прописывать иногородних. Именно с 56-го года Москва стала безудержно расширяться, а кто будет ее строить? Не москвичи же!..
Кадровик сказал, что меня не отпустит и трудовую книжку не отдаст. Я сказал: «А вот же новый закон». Кадровик сказал: «Плевать я на этот закон хотел». На самом деле он употребил более крепкое слово. Я пошел к начальнику станции. Тому на закон тоже было наплевать в более грубой форме, потому что, если этого не делать, сбегут все. То есть, сказал он, по закону я, конечно, могу через две недели не выйти на работу, но куда я пойду, если он не отдаст мне трудовую книжку? Его начальство, сидящее в Рязанской области, скорее поймет его плевки в грубой форме, чем меня. Тогда я стал читать ему свои стихи. К моему удивлению, он выслушал их внимательно и сказал: «Не знаю, получится ли из вас поэт, а из меня начальник не получается». После чего подписал заявление. Я тут же ринулся в Москву, явился в отдел кадров Бауманского ремстройтреста – и был принят на работу плотником пятого разряда. С предоставлением общежития.
Глава сорок вторая. Стихи на женском валенке
Не жизнь, а просто курорт
Общежитие превзошло все мои ожидания. Четырехэтажный дом, построенный под госпиталь, но не допущенный к эксплуатации какой-то комиссией, под рабочее общежитие вполне подходил. Широкие коридоры, просторные, больше тридцати метров, комнаты, в каждой по восемь человек. Удобные никелированные кровати, чистая постель, своя тумбочка и общий обеденный стол. Кухня на несколько комнат. Газовую плиту я видел первый раз в жизни. Везде, где жил раньше, еду готовили либо на плитах, либо на примусах и керосинках. То, другое и третье требовало хлопот. А здесь краник повернул, спичку поднес – и, не успел отвернуться, вода уже закипела. Чудо!..
Если среди читателей моих воспоминаний есть кто-нибудь, кто живет в доме 13 по Аптекарскому переулку в Москве, знайте – он построен при моем скромном участии.
Прохладным сентябрьским утром, в своем старом солдатском бушлате и сапогах, я явился к месту своей будущей работы. Увидел деревянный забор и ворота с фанерной табличкой: «Строительство жилого дома ведет прораб т. Сидоров». За воротами, у только что, видимо, вырытого котлована, – прорабская, сооружение вроде сарая. В ней сквозь клубы дыма я разглядел расположившегося за столом упитанного человека в лохматой кепке и рабочих, сидевших на корточках вдоль стен и куривших. Человек в кепке был прорабом. Я протянул ему направление из отдела кадров.
– Хорошо, – сказал прораб, – сейчас пойдешь таскать кирпичи в котлован.
– Какие кирпичи?! – оскорбился я. – Я плотник пятого разряда.
– Да, вижу, – согласился прораб. – Высокий специалист. Но у меня все высокие. Каменщики, монтажники, сварщики, маляры – и все работают в котловане.
Ровно в восемь бригадир Плешаков дал кому-то из рабочих молоток и сказал:
– Пойди вдарь.
Тот вышел, ударил молотком в висевший на столбе кусок рельса. Это был сигнал к началу работы. Никто не сдвинулся с места, продолжая курить. Но через несколько минут, докурив, стали все-таки подниматься. Плешаков разбил всех попарно, каждому дал брезентовые рукавицы и каждой паре вручил носилки. Мне достался высокий напарник, и я подумал, что мне с ним будет трудно работать: когда люди разного роста, главная тяжесть достается тому, кто пониже. Груда кирпичей, наполовину битых, лежала у прорабской. Мой напарник положил на носилки четыре кирпича и сказал:
– Ну, пойдем!
Я сказал:
– Почему так мало? Давай еще положим.
Он на меня посмотрел удивленно:
– А тебе что, больше всех нужно?
Я посмотрел на пару, уже шедшую к котловану. У них тоже лежали на носилках четыре кирпича. Я спорить не стал. Снесли мы четыре кирпича по деревянным сходням в котлован, сбросили их в кучу, напарник перевернул носилки вверх дном, превратив их в скамейку.
– Садись, – сказал, – покурим.
Покурили. Поднялись наверх, спустились с четырьмя кирпичами, опять покурили. И так весь день.
Я был потрясен. После работы на железной дороге тут – просто курорт.