Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Гоголевские фамилии
Конечным пунктом нашего путешествия оказалась Поповка, одно из трех сел, входивших в колхоз имени Тельмана. Колхоз этот был не целинный, а образованный давным-давно. В одном селе жили немцы, изгнанные из Поволжья в 1941 году, в другом чеченцы, сосланные в эти места тремя годами позже, а жителями Поповки были давние, еще с конца XIX века, украинские переселенцы с гоголевскими фамилиями: завскладом Тюлькин, завклубом Бородавка, бригадир Желтоножко, парторг Пятница, председатель Жилин и тому подобное… В первой моей повести «Мы здесь живем» я не удержался, дал вымышленным персонажам реальные фамилии и боялся, как бы не произошло из этого неприятностей. Книжка моя до Поповки, наверное, не дошла, никакой реакции на нее от тамошних обитателей не последовало.
К нашему приезду ничего в Поповке приготовлено не было. Наши вещи свалили у колхозного клуба, а нам выдали по черному мешку и повели за деревню к скирде соломы. Набив мешки соломой, мы превратили их в матрасы. В главном клубном зале разложили матрасы вдоль стен и расположились вперемешку: мальчики-девочки.
Колхозники относились к нам с откровенным презрением. Насмехались над неловкостью, с которой городские ребята орудовали лопатами, вилами и граблями. Меня выделяли, потому что я эти инструменты давно освоил, а со всеми остальными себя вели, как с ничего не умеющими нахлебниками. Ребята и в самом деле мало чего умели, но все-таки нахлебниками были скорее сами колхозники. Студенты, живя в намного худших условиях, работали для колхоза тяжело, неэффективно, зато практически бесплатно.
Мелкое начальство при этом бдительно следило за нравственностью студентов. Оно было уверено, что в клубе каждую ночь происходят оргии, и считало своим правом и обязанностью такого безобразия не допускать. Время от времени бригадир, парторг или завклубом в сопровождении наших начальниц-преподавательниц врывались в клуб с инспекцией, неожиданно включали свет и быстро скользили глазами по рядам спящих в надежде кого-нибудь застать врасплох.
На самом деле студенты и студентки были невинны и застенчивы. Хоть и спали практически вплотную друг к другу, но спали в буквальном смысле. Хотя без вздохов и робких касаний, а у кого-то, может быть, и без ночных поллюций не обходилось.
Остаточная деформация
Первым делом, к которому нас по приезде приспособили, была заготовка силоса. Комбайны косили и ссыпали в грузовики недозревшую кукурузу (стебли и листья), которая доставлялась затем к месту на окраине Поповки, называвшееся силосной ямой. На самом деле это была не яма, а куча, которая постепенно росла. На кучу въезжала очередная машина, и два студента, работая вилами, ее разгружали. Затем на кучу взбирался гусеничный трактор и, двигаясь вперед-назад, ее утрамбовывал. После чего разгружалась следующая машина. Разгружать силос оказалось куда тяжелее, чем это можно было представить. Кукурузные стебли, изорванные и измочаленные комбайном, перепутавшись, сцеплялись между собой так крепко, что выдирать их приходилось клочьями с большим усилием.
Работая на силосе, я подружился с шофером-чеченцем Тушой и вскоре стал его заменять. Он лежал на полевом стане в тени вагончика-бытовки, а я ездил к комбайну, затем к силосной куче и вместе с напарником мучился, ковыряя вилами силос. Но не зря говорят: лень – мать изобретательства. Как-то, разгружая машину, я обратил внимание на валявшийся в кузове буксировочный трос. Я подумал, что если кукурузные стебли так сильно переплетены между собой, то стоит всю эту массу потянуть снизу, она вся сползет. В очередной раз, прежде чем подъехать к комбайну, я расстелил трос широкой петлей на дне кузова, а концы вывел за борт. Загрузился, поехал к силосной куче, поднялся на нее, подозвал тракториста. Тот зацепил концы троса, дернул – и стянул сразу весь груз.
Кончилось мучительное ковыряние вилами. Теперь мое дело было носиться к комбайну и обратно, а разгрузка занимала секунды. Производительность труда резко увеличилась. Студенты отдыхали, Туша тоже. Пока он лежал, количество оплачиваемых ему ходок быстро росло. И комбайны теперь не простаивали. Так мы работали день, другой, вдруг, откуда ни возьмись, высокое начальство: секретарь райкома со свитой, председатель Жилин, парторг Пятница, бригадир Желтоножко, все в соломенных шляпах, и наша Черная пропаганда, в такой же шляпе. Приехали посмотреть, как трудятся студенты. Увидев, как разгружается очередная машина, секретарь спросил с любопытством:
– А шо це таке?
Председатель сказал:
– Вот, студент придумал, – и показал с гордостью на меня.
Я тоже несколько возгордился и приосанился, ожидая, что мне скажут что-то приятное.
– Гм-м! Гмм! Гм! – произнес, обдумывая увиденное, секретарь. И снова обратился к председателю: – И шо ж вы, значит, усе принимаете, шо вам тут студенты придумают?
Председатель не оробел и стал защищать новый метод, объясняя его очевидной экономической выгодой.
– Та яка там выгода, – замахал руками секретарь, – ниякой тут выгоды немае. Ты подывысь, шо робытся. Трактор ото ж усю кучу разом стягуе, и рессоры разгинаются резко. Ты знаешь, шо такое остаточная деформация? Это кода шо-нибудь сгинается-разгинается, а потом перестает разгинаться. А шо до рессор, то они вовсе сломаются. Так шо это все, шо студент придумал, отставить!
Так было погублено мое изобретение.
Глава пятидесятая. «Целинный роман»
Православная комсомолка
Правду сказать, я не ожидал, что поездка на целину, в Казахстан, принесет мне столько волнений и впечатлений. Вернувшись в Москву в октябре, думал, что привез повесть, которую осталось только записать. Казалось бы, что нового я мог там, в колхозе, увидеть? То же, что видел раньше. То же, да не совсем. Теперь я на все смотрел другими глазами, увидел другое, и это другое запомнилось и само просилось на бумагу. Работа, колоритные колхозники, студенты, еще почти дети, маменькины сынки и дочки – я себя среди них чувствовал стариком. Студенческие песни. Литературные споры. У кого-то – первая любовь и короткие романы, вроде курортных, но в некурортных условиях. У меня – с Ниной, маленькой, рыжей и некрасивой, но шибко ученой, чем, собственно, она меня и привлекла. Потом я открыл, что не только ученая, но и с большими странностями.
Когда наши отношения дошли до того, что мне позволено было заглянуть к ней за пазуху, я обнаружил там маленький крестик и, правду сказать, растерялся: ведь она была не только отличницей и кандидатом в научные светила, но и активной комсомолкой. Я тоже состоял в комсомоле, но самым пассивным членом, то есть взносы платил нерегулярно, от посещения собраний уклонялся. Когда уклониться было нельзя, сидел в последнем ряду и играл с кем-нибудь в «морской бой». Но при этом никакого другого символа веры у меня все-таки не было. Нина, в отличие от меня, выступала на собраниях с пламенными речами, правда, никого при этом не обличала, не считая американских империалистов.
И вдруг – этот нательный крестик. Я спросил:
– Ты что, верующая?
– Да, – сказала она с вызовом. – А что?
– Ничего. Просто удивлен.
– Чему? Ты никогда не встречал верующих людей?
– Верующих встречал. У меня обе бабушки верующие, но они не ходят на комсомольские собрания, ходят только одна в церковь, а другая в синагогу.
– А я выступаю на собраниях. И в партию вступлю. Потому что иначе научной карьеры не сделать. Для карьеры я выступаю на собраниях и хвалю советскую власть. Хотя на самом деле я ее ненавижу. Именно за то, что всякого человека, который хочет чего-то достичь, она заставляет себя хвалить. Может, ты на меня донесешь?
Я сказал, что если бы она думала, что я могу донести, то вряд ли была бы со мной столь откровенна. Но все-таки я не очень понимаю, как одно совмещается с другим.
– Ты считаешь, я должна быть чем-то обязана комсомольскому билету?
– Мне кажется, чему-то одному все же должна быть обязана: или билету, или кресту…
Точно по Оруэллу
Мне никогда не казалось точным рассуждение Оруэлла о двойном сознании. По-моему, в советских людях разные взаимоисключающие сознания существовали перемешанными, как одно. А у Нины сознание было точно по Оруэллу – разделено на две половины. В этом она была своеобразным первопроходцем. Лет пятнадцать спустя партийные совместители, которые, вступая в КПСС, клялись бороться с религией и тут же принимали крещение, стали попадаться на каждом шагу, а потом и вовсе толпами ринулись в церковь, но тогда, в конце 50-х, Нина была редким экземпляром.
Незадолго до того я спросил, зачем она поехала на целину – ведь как студентка последнего курса была вовсе не обязана. Причина оказалась простой. Нина с первого класса не знала никаких развлечений и увлечений, кроме учебы, ни разу ни в кого не влюбилась, и это стало ее смущать. Раз она не испытывает ни к кому никакого влечения, значит, в ней чего-то не хватает. В двадцать два года ее стало тяготить сознание, что она все еще девушка. Не имея под рукой никого, кто мог бы ей помочь лишиться этого недостатка и узнать, как это делается, она отправилась на целину и из числа возможных претендентов выбрала меня, как наиболее (предположительно) опытного. Я охотно ей поспособствовал, но выяснилось, что ни при этом, ни после этого она никаких чувств не испытала.
У нас сложились очень странные отношения. У нее был тот вид ума, который называется аналитическим, а чувств, казалось, не было никаких. Все, что видела в жизни, она воспринимала только головой и пыталась анализировать явления природы, книги, движения души, поведение разных людей и собственные ощущения. Мне все время казалось, что она смотрит на меня, как на подопытного таракана, пытается подвергнуть логическому анализу все, что я говорю или делаю, и при этом во всем видит какой-то потаенный смысл. Такой способ мышления свойствен писателю, но в сочетании с чувством, интуицией, романтическими всплесками, а у нее была сплошная математика. Мы с ней общались на целине и некоторое время после возвращения в Москву. Она классифицировала все свои ощущения и выводами охотно со мной делилась. Из ее анализа выходило, что она меня, конечно, не любит и сомневается, что любовное чувство не выдумка экзальтированных людей. Вникая в мои тексты, она находила, что они поверхностны и не смешны. По-настоящему ценила Олега Чухонцева, которого считала очень изысканным и, не в пример мне, с большим и тонким чувством юмора. Мне было любопытно, что в таком случае ее влечет ко мне.
Через некоторое время Нина открылась мне как антисемитка. Я услышал от нее, что евреи – люди часто способные, но не талантливые. Евреями, по ее понятию, были носители любого процента еврейской крови, и, если у меня мама еврейка, значит, я еврей. Был бы папа, все равно был бы евреем. Был бы дедушка или бабушка, все равно был бы евреем. До прадедушек мы не дошли. Я и на это не обижался, хотя возражал, что, если так уж обязательно причислять меня к какой-то одной национальности, я все-таки больше русский, чем кто бы то ни было.
Несмотря на все ее насмешки, наша связь продолжалась еще несколько месяцев. Мы ходили в театры и на художественные выставки, первый раз именно с ней я увидел картины абстракционистов.
Дамы с собачкой
А еще мы встречались в комнате, снятой мною на Сретенке.
Мои хозяйки, мать Ольга Леопольдовна Паш-Давыдова и ее дочь Людмила Алексеевна, обе в прошлом артистки Большого театра (мать пела в хоре, дочь танцевала в кордебалете), а теперь пенсионерки (матери было за восемьдесят, дочери под шестьдесят), сохраняли старые привычки и раньше трех часов ночи никогда не ложились. Я тоже привык к их распорядку, а если случайно засыпал раньше, приходила Ольга Леопольдовна, долго стучала в дверь и, достучавшись, говорила:
– Володя, вы не спите? Я пришла пожелать вам спокойной ночи.
Покойный муж Ольги Леопольдовны стал когда-то одним из первых в СССР народных артистов, поэтому они были редкими счастливчиками, обладавшими отдельной четырехкомнатной квартирой в центре Москвы. В одной комнате жили они сами и королевский пудель, в другой – дочь Людмилы Алексеевны с мужем, новорожденным ребенком и овчаркой Нелькой. Третья большая комната пустовала, если не считать черной собачонки (тибетский терьер или «японка»), которая там сидела постоянно в углу и сторожила вещи своей хозяйки, сестры Людмилы Алексеевны. Та делала у себя ремонт, поэтому часть вещей вместе с собачонкой перевезла сюда. У собачонки был очень необычный характер. Когда я заглядывал в ее комнату, она начинала рычать, лаять и угрожающе клацать зубами, не подпуская меня к охраняемым вещам. Но как только я скрывался в своей комнате, она через несколько минут являлась туда же, вспрыгивала ко мне на колени, лизалась и виляла хвостом, чем растапливала мое сердце. Она лизалась, я ее гладил, но все наши нежности сразу кончались, когда мы оба оказывались на ее территории. Она опять встречала меня недружелюбно, чем напоминала мне мою человеческую подружку.
Четвертую комнату, площадью меньше четырех метров, занимал я. Из мебели в ней были только большая, от стены до стены, железная кровать и стул, который между кроватью и подоконником можно было втиснуть лишь боком. Подоконник служил мне письменным столом. На нем стояла моя, купленная за бесценок, пишущая машинка и лежало грудой полное собрание моих ненапечатанных сочинений.
Прощание без сожаления
Я тогда дружил с поэтом Евгением Храмовым. Он работал на той же Сретенке юрисконсультом и подрабатывал в «Юности», где писал оплачиваемые по десять рублей за штуку внутренние рецензии на присылаемые в журнал стихи начинающих поэтов. Женя давал часть рецензируемых стихов мне, я отвечал авторам от его имени, и он соответственно делился со мной гонораром. В своих ответах я писал примерно то же, что писали рецензенты мне: «Уважаемый имярек, в ваших стихах видно желание описывать то-то и то-то (природу, любовные переживания, быт и труд советских колхозников или рабочих и т. п.), но, к сожалению, вы еще недостаточно освоили технику стихосложения, не справляетесь с размером и не владеете рифмой. Учитесь, читайте книгу М. Исаковского «О поэтическом мастерстве» и статью В. Маяковского «Как делать стихи». С приветом, Е. Храмов».
Заставая меня за этим занятием, Нина ехидно усмехалась и подтрунивала.
Как-то я ей сказал:
– Ну, ничего, лет через десять…
– Через десять лет, – охотно продолжила она, – я приду к тебе в эту же каморку. Ты будешь уже старый, седой, с выпавшими зубами, горбиться за этой же машинкой и писать: «С приветом, Е. Храмов».
Я заподозрил, что Нина была бы рада, если бы так все и сложилось. К счастью, ее предсказание не сбылось.
В конце концов, мне этот странный роман так надоел, что я стал ее избегать. Нине это не понравилось, хотя до этого она утверждала, что не испытывает ко мне никаких чувств. Когда я появлялся в институте, она ловила меня в коридоре и назначала свидания. Я на них не приходил. Перехватив меня в очередной раз на выходе из института, она потребовала объяснений. Я объяснил, что при той неприязни, которую она постоянно демонстрирует, в наших отношениях нет никакого смысла.
– Тем не менее завтра в семь вечера мы с тобой встретимся на Пушкинской площади, – сказала она, не комментируя моего объяснения.
– Не встретимся, – ответил я.
Нина с заискивающей улыбкой поздоровалась с проходившим мимо профессором, тут же переменила выражение и злобно прошипела мне в ухо:
– Если не придешь, тебе будет хуже. Я тебе такое устрою, что ты пожалеешь.
Я не пришел, она ничего не устроила, и на этом мы разошлись. Вскоре я оставил институт и с тех пор никогда не встречал ее и ничего о ней не слышал. Не знаю, как сложились ее судьба и карьера и вообще сложились ли.
Глава пятьдесят первая. Асимметричные ответы
«Какой разврат!»
Советская власть отличалась большой заботой о морали, которую как угодно мог толковать кто угодно и портить жизнь всем имевшим о морали иные представления. Согласно советской морали нельзя было носить джинсы, предпочитать квасу кока-колу, любить джаз, танцевать твист или брейк. Власть высшая и на местах вводила ограничения на длину волос и ширину брюк. Длинноволосых, бывало, приводили в милицию и насильно стригли, а узкие брюки распарывали прямо на улице.
Местные моралисты вводили дополнительные карательные меры. Еще по дороге на целину на свердловском вокзале Иру и Нину местные дружинники схватили за то, что они были, по мнению дружинников, неприлично одеты – в лыжных костюмах, но без юбок поверх шаровар. В милиции их стыдили, угрожали разными наказаниями, составили протокол. Пока девушки сидели в КПЗ, эшелон ушел. Потом наш медленный поезд они догоняли на скором. Но еще скорей догнала его «телега», требовавшая осудить девушек за аморальное поведение. И их осудили. На очередной остановке уже известная читателю Черная пропаганда (сокращенно ЧП) вывела весь вагон наружу и объявила нарушительницам морали выговор с предупреждением, что если они не исправятся, то будут лишены комсомольских путевок и отправлены до срока в Москву…
Мне всегда казалось, что у меня ровный, покладистый характер. Я жил в многолюдных казармах, общежитиях и коммунальных квартирах, редко с кем ссорился, но ладить с начальством никогда не умел.
В Поповке, селе, где мы «бились за казахстанский миллиард», у меня в самом начале случилось большое столкновение с маленьким самодуром.
Мы играли в «подкидного дурака», как вдруг вошел завклубом Бородавка. Увидел карты, пришел в ужас: какой разврат!
Не сомневаясь в своем праве применять к студентам воспитательные меры по своему усмотрению, схватил карты и пошел к выходу. Я его догнал и потребовал вернуть чужое. Он отказался. Я содрал с него кепку и сказал, что не отдам ее, пока он не вернет карты. Поднялся скандал. Дело было изображено так, что завклубом предотвратил развратные действия студентов, а я совершил хулиганский поступок. Пришла тихая, не уверенная в себе наша преподавательница Анна Федоровна. Попросила отдать кепку. Я сказал, что отдам только в обмен на карты. Она пыталась оправдать Бородавку, говоря, что азартные игры в СССР запрещены. Я спросил, относится ли «подкидной» к азартным играм. Она ответила, что «подкидной» не относится, но в карты можно играть и на деньги. Я сказал, что на деньги можно играть даже в крестики-нолики. Преподавательница была со мной согласна, но советовала быть благоразумным. Благоразумным я тогда не оказался (и позже такое редко случалось), и дело дошло до командовавшей нами из райцентра Атбасара Черной пропаганды, имя которой студенты сократили до аббревиатуры ЧП. ЧП распорядилась, чтобы я явился к ней, имея при себе комсомольскую путевку.
Опять ЧП
На попутной машине я добрался до Атбасара и пришел к ЧП в Дом колхозника. Поднялся на второй этаж, постучался в номер. Она приоткрыла дверь полуодетая. Хоть она и пыталась прикрыть щель собою, на столе посреди комнаты я заметил следы ночной попойки. Это меня обрадовало. Об атбасарских похождениях ЧП я кое-что слышал и раньше, а теперь понял, что на ее обвинения надо отвечать, как позднее сформулировал Горбачев, асимметрично.
– Подождите меня в коридоре, я сейчас выйду, – сказала ЧП.
Я отошел в конец коридора и сел за столик дежурной, которой на месте не было. Через несколько минут вышла в коридор и ЧП. В обычном своем черном одеянии, но с белой шелковой косынкой, повязанной вокруг шеи. Я уступил ей место за столиком.
– Дайте-ка мне вашу путевку!
Я дал.
– Я ее изымаю, а вас отстраняю от работы. Отправляйтесь в Москву.
– На чем? – спросил я.
– На чем хотите.
– Но у меня нет ни билета, ни денег.
– А меня это не интересует.
– Как не интересует? Как я доеду до Москвы?
– А мне все равно. Идите пешком.
– Но чем я провинился?
– А вы не знаете?
– Не знаю.
– Тем, что ведете себя безобразно. Безнравственно. Аморально.
Она собиралась продолжить свою тираду, но я ее перебил:
– Вы платочек на шее поправьте, а то засос слишком виден.
– Что?! – оторопела она.
– Засос, – повторил я. – Синяк от поцелуя. Лилового цвета. И перегаром от вас несет, как из бочки. Надо мускатный орех жевать. Помогает.
Она растерялась и не знала, как на мои слова реагировать. Стала бормотать что-то вроде:
– Какой орех? Что вы говорите?
– Говорю, что вам насчет морали надо помалкивать, – сказал я и повысил голос. – Сама тут переспала со всем райкомом и райисполкомом, оргии устраивает…
Какой-то человек в шляпе, выйдя из своего номера, приближался к нам.
– Тише! – прошептала она не то приказным, не то умоляющим тоном.
– А что – тише? Мне скрывать нечего.
Человек покосился на нас обоих и стал спускаться по лестнице.
ЧП, не глядя на меня, бормотала что-то невнятное. А я, продолжая наступление, пообещал ей, что приеду в Москву, напишу заявление ректору. И в «Правду» напишу фельетон.
– Вы же знаете, – сказал я, – что я в «Правде» печатаюсь.
Последние слова были, конечно, блефом, но при слове «Правда» она полностью капитулировала и заулыбалась фальшиво.
– Ну, что вы? Ну, при чем тут «Правда»? Ну, ладно, ну, недоразумение, но мы можем сами, между собой… Вот возьмите, – она протянула путевку. – И давайте не будем ссориться.
Я согласился не ссориться при условии, что Бородавка отдаст карты и не будет по ночам проверять, не залез ли кто-нибудь к кому-нибудь под одеяло.
Она все условия приняла, в результате чего Бородавка на другой день принес карты и получил в обмен свою кепку.