355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим) » Текст книги (страница 22)
Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:19

Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)

Глава сорок пятая. Осторожно, люди!

Живой эфиоп

VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве. Небывалый наплыв зарубежного люда – горячая пора для фарцовщиков и охотничий сезон для чекистов. Улицы и площади увешаны плакатами с изображением взявшихся за руки сторонников мира: белых, негров и представителей желтой расы. Но самым популярным рисунком стал голубь мира Пикассо. Живой голубь при этом превратился в священную птицу, ради которой внесены изменения в правила движения и расставлены по Москве дорожные знаки «Осторожно, голуби!». На что какой-то поэт отозвался стихотворной надеждой, что когда-нибудь появится знак «Осторожно, люди!».

В те дни я подружился с поэтессой Э.К. Мы посещали какие-то встречи, выступления и концерты с участием иностранцев. Я для парадных выходов наряжался в вышитую мамой на украинский манер шелковую рубашку, прозванную в народе «антисемиткой». В ней ходить по Москве было не очень удобно, но ничего приличнее у меня не было. Мне, как и многим другим людям моего поколения, и особенно провинциалам, иностранцы казались существами не менее загадочными, чем инопланетяне. На танцах в ЦДКЖ я первый раз в жизни увидел живого негра. Он был высокий, в черном костюме и сам иссиня-черный, наверное эфиоп. Было жарко, он вспотел, достал белоснежный платок, провел по лицу. Мне казалось, что платок почернеет. Этого не случилось, и я сам над собой посмеялся.

В Керчь – и обратно

С поэтессой Э.К. я встречался практически каждый день после работы и расставался поздно вечером. Женщины, с которыми я так или иначе общался до нее, были разнорабочими, малярами, штукатурами, крановщицами, в армии – поварихами, посудомойками и телефонистками, а тут поэтесса, чьи стихи мне очень нравились: «Как бы мне высказать эту радость? Брызнуть в окна, охапкой подкинуть к небу… Нет, что-то такое сделать надо. Может, немного созорничать. Подойти к незнакомому, поздороваться и как школьница убежать…»

Сначала я не придавал нашим встречам особенного значения, но через некоторое время понял, что регулярность наших свиданий вызывает у тридцатидвухлетней незамужней женщины некий молчаливый вопрос. И сам я, чем дальше, тем больше чувствовал себя героем пушкинской «Метели», который, ежедневно общаясь с Марьей Гавриловной, в конце концов заметил, что ситуация дошла до точки, после которой пора объясниться. В один из вечеров я, как обычно, проводил ее до дома. Не желая расставаться, мы сели на лавочку перед подъездом. И тут я ей открылся, что женат. Легко догадаться, что это признание было ей неприятно. Тем не менее она пригласила меня к себе выпить чаю вместе с ней и с ее мамой. Только мы приступили к чаепитию, как в квартиру ворвалась выследившая нас моя жена Валентина. Естественно, произошел скандал, после чего мне пришлось удалиться вместе с женой. Дома я сказал Вале, что жить с ней больше не могу. Она приняла это со смирением, но попросила меня уехать из Москвы на время, пока она от меня не отвыкнет. Мы решили, что я отправлюсь к родителям в Керчь, но не сразу, а через неделю.

Эту неделю мы с ней не разлучались, вечером ходили в кино, на какой-то концерт и один раз даже в ресторан. Через неделю она проводила меня на Курский вокзал, шла рядом с вагоном, когда он тронулся, смотрела на меня и улыбалась. Я был всегда бессилен перед ее слезами, но перенести эту улыбку было еще труднее. Я стоял в тамбуре у открытой двери и смотрел на нее. Сердце выпрыгивало из груди, а самому мне хотелось выпрыгнуть из вагона. Я не выпрыгнул и уехал, но через два месяца вернулся.

Вот говорят: ностальгия, ностальгия. Тоска по малой родине в мире, где все чужое – язык и нравы, естественна. Но сколько я знаю людей, переехавших из провинции в Москву, вкусивших всех прелестей и недостатков столичной жизни? Большинство из них время от времени посещают малую родину, но, побыв там неделю-другую, начинают томиться и рваться назад в Москву. Это ностальгия наоборот. Человеку, пожившему в мегаполисе, трудно вернуться в провинцию. Так было и со мной. После года, прожитого в Москве, я уже нигде больше не мог найти себе места. Жизнь в Керчи показалась мне невыносимой, а мои милые тамошние друзья до невозможности скучными. Одна и та же компания, один и тот же способ времяпрепровождения. Летом прогулки по Приморскому парку, зимой туда и назад по улице Ленина. Вечеринки с одними и теми же шутками, с пением под гитару одних и тех же студенческих песен, про кузнечика, сидящего «коленками назад», и про электричество:

 
Нам электричество злую тьму разбудит,
Нам электричество пахать и сеять будет,
Нам электричество заменит всякий труд —
Нажал на кнопку – чик-чирик —
все будет тут как тут…
 

Сколько раз пели эту песню, столько раз и смеялись.

Через два месяца я не выдержал и вернулся – в Москву и к Валентине.

Перспективный отчисленный

После встречи нового, 1958 года пошел в МОПИ забирать документы. Секретарь директора, полистав какие-то бумаги, развела руками:

– Мы документы отдать вам не можем.

– Почему?

– Потому что вы не исключены.

Вот это да! Меня столько времени не было, а они и не заметили! Я понял, что, если бы никого о своем отсутствии не оповестил, они бы не заметили этого и дальше.

На другой день я пришел на занятия и получил стипендию за три месяца.

Но после этого меня вызвал к себе декан Трофимов, одноногий инвалид войны, странный язвительный человек, и сказал, что по указанию ректора Сазонова готовит приказ о моем отчислении. Я не находил для себя никаких оправданий и ни о чем не просил. Но он сам сказал:

– Вот если бы за вас кто-нибудь похлопотал, можно было бы подумать.

Но кто мог за меня хлопотать? На всякий случай, ни на что не надеясь, я рассказал обо всем Левину, в литобъединение которого продолжал ходить. Григорий Михайлович неожиданно принял во мне самое горячее участие. Куда-то звонил или ходил, не помню, но через несколько дней я явился в институт с письмом на официальном бланке Союза писателей СССР. В письме за подписью тогда известного драматурга, секретаря Союза писателей Анатолия Чепурина (теперь я не нашел этого имени даже в Интернете) сказано было, что податель сего является перспективным, талантливым поэтом и Союз писателей просит предоставить ему возможность продолжить учение. Перед таким обращением в то время устоять никто не мог.

Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». Чем и стал заниматься в общем-то с удовольствием. Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий, и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают монографии, печатаются в престижных научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что редактирование даже такого скромного издания дает заметную власть над желающими стать ее авторами. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить поставленную за полеты тройку на четверку. В институте ученые мужи ходили за мной, первокурсником, по пятам, канючили, упрашивая напечатать статью, заметку, отрывок из диссертации, а когда я соглашался, умоляли не слишком резать.

Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка», многотиражка «Народный учитель», которая охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.

В институт, за стипендией

Преподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении. Оно считалось чем-то вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знаю только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался что-то подработать к стипендии. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».

Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом и писала диссертацию о поэте-искровце Николае Пальмине. Я пил с ней чай и предлагал в шутку:

– Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.

И не в шутку написал бы.

Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:

– Увидите, вам будет очень интересно.

Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.

Профессор истории СССР несколько раз спрашивал студентов:

– А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.

Однажды он пришел радостный и объявил:

– Теперь я точно знаю, что Войнович – это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.

Наконец ему повезло лично со мной познакомиться – я пришел на экзамен. И естественно, тут же поплыл. Он сказал:

– Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но, поскольку вы вообще на занятия не ходили, я вам поставлю четверку.

Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.

Глава сорок шестая. Школа сомнения

И Ленин тоже…

В институтской многотиражке «Народный учитель» я печатал много чепухи, в том числе несколько стихотворений о Ленине. Я уже говорил, что к Ленину в отличие от Сталина в то время относился, можно сказать, никак, и это меня тревожило. Я, всю жизнь занимавшийся самоедством, сам себя очень не одобрял, когда думал: что же это такое, почему я не вижу в жизни того хорошего, что видят другие? И Сталин мне не нравится, и Хрущев, и советская власть, но Ленин-то… Столько людей, умных, образованных и вовсе как будто не ортодоксов, говорят, что Ленин очень хороший, а по Маяковскому так даже «самый человечный изо всех прошедших по земле людей». Сколько раз я слышал, что если бы Ленин был жив, то все было бы не так, все было бы хорошо. Уже и коммунизм давно был бы построен. Относясь с уважением к уму и образованию, я еще не понимал, что это далеко не одно и то же. Я потом открывал для себя с большим удивлением, что многим людям образование вообще не прибавляет ума. Наоборот, они, засорив свои головы разными догмами, от образования глупеют больше необразованных. И способности, даже выдающиеся, к усвоению разных наук тоже не делают человека умным. Ум – это здравомыслие, которое может быть у малограмотного крестьянина и у ученого человека, но среди тех и других встречается одинаково редко…

Много слыша про то, что Ленин образованный и умный, и поверив, что он хороший, я надеялся возбудить в себе любовь к нему. Потому и писал о нем стихи, но они получались неискренние – чувства никакого не возникало. Вскоре, вникнув опять в некоторые его тексты, я вообще в хорошести его усомнился, продолжая, впрочем, сомневаться в себе. Читая его записки, что надо кому-то «дать дров», а кого-то «поставить к стенке», я думал, что про дрова – это, может быть, всерьез, а к стенке поставить – в каком-то фигуральном смысле. Но пару лет спустя я понял, что нет, очень даже не в фигуральном. В разговоре с моим старшим другом Камилом Икрамовым, когда мы, гуляя по Москве, уже многое для себя выяснили, я спросил:

– Хорошо, со Сталиным мы разобрались. Ну а Ленин…

Камил улыбнулся и сказал:

– Ну, конечно.

Больше стихов о Ленине я не писал.

Мой друг, враг народа

Несколько раз в коридорах нашего института я встречал этого странного человека. Пожилой, высокий, в темно-синем суконном пальто с серым каракулевым воротником и в такой же серой папахе, в роговых очках с очень толстыми стеклами, азиатской внешности, он был не похож ни на студентов, ни на преподавателей, по виду скорее всего какой-нибудь партийный босс. Я его каждый раз замечал (его нельзя было не заметить) и даже пытался, но не мог представить себе, что бы мог такой человек делать в нашем третьестепенном институте. И вдруг однажды не только я, а и он заметил меня. Остановил в коридоре, ткнул в меня пальцем:

– Вы Войнович?

Я согласился, что я – это я, ожидая, что мне сейчас от какой-нибудь инстанции будет за что-нибудь нагоняй.

Он, широко размахнувшись, протянул мне руку:

– Поздравляю!

Я удивился:

– С чем?

– В «Народном учителе» ваши стихи?

– Мои.

– Замечательные стихи! Особенно про Матросова. – И он стал читать на память: «Плевать на бессмертье. Бессмертия нету. Все смертны: герои, вожди и поэты. Того, кто погиб, не заменят портреты, ни книги любых тиражей, ни газеты. Бессмертье… Имей мы такое устройство, любое геройство тогда не геройство…». – И дальше – там что про Матросова? «Морщинки еще не изрезали кожу. Такой же, как я, или даже моложе. И если возможно судить по портрету, то в нем ничего и геройского нету…» Может быть, «нету» звучит коряво. Правильнее сказать «нет». Может быть, как-нибудь так: «И если, допустим, вглядеться в портрет, так в нем ничего и геройского нет». Впрочем, это не так уж важно, у вас разговорная интонация. А главное, мне нравится, что в вашем герое нет самоуверенности, которая свойственна нашим поэтам. То есть вначале ваш герой говорит: «Но, если придется, мы сможем…» И тут же останавливается. Он не может честно ответить на задаваемый вопрос. И поэтому он сам себе задает вопрос встречный: «Смогу ли, не веря в бессмертье, рвануться под пули?..»

– Вы преподаватель? – спросил я робко.

– Я? – Он засмеялся. – Вам кажется, я похож на преподавателя?

Я смутился. Наверное, он все-таки какой-нибудь очень большой начальник. Может быть, из Министерства просвещения, а то… тут я и сам перепугался своего предположения… а то даже и сам министр.

– Я, – сказал он, – такой же студент, как и вы.

– Вы? Студент? – удивился я. – Такой…

Я хотел сказать: «такой старый» и запнулся. Он мне помог.

– Ну да, – сказал он, улыбаясь. – Я выгляжу солидно, хотя мне… А вы где живете?

Я сказал, что рядом, в пяти минутах ходьбы.

– Идемте, я вас провожу.

– Так вот, – сказал он, когда мы вышли наружу. – Меня зовут Камил, фамилия моя Икрамов, вы ее, конечно, никогда не слышали.

– Вообще-то слышал, – сказал я. – В Узбекистане был когда-то первый секретарь компартии. Его расстреляли вместе с Бухариным. Однофамилец?

– Отец, – сказал мой попутчик и рассказал о себе.

Оказалось, ему всего 30 лет, а выглядит он старше, потому что слишком рано пришлось повзрослеть. Ему было десять лет, когда отца расстреляли, а мать оказалась в лагере. Самого его арестовали в четырнадцать лет, и еще четырнадцать он провел за колючей проволокой.

– Вы не можете себе представить, какой я был худой, когда вышел из лагеря. А теперь получил компенсацию и пенсию до окончания института. Вот немного отъелся, размордел…

Через некоторое время Камил мне сказал, что тоже кое-что пишет, но высказал о себе мнение, которое показалось мне странным:

– Как писатель я говно, но фразу строить умею. Вот у меня есть очерк, который я начал словами: «В полдень в Джалпактюбе тополя почти не дают тени».

Он произнес с такой артикуляцией, что мне правда показалось: это здорово!

– Содержание у меня там, конечно, примитивное, об узбечке, которая долго держится за мусульманские ритуалы, но постепенно прозревает. Но ведь важно не только, что написано, а как, и тут уж я в своей стихии. Что-что, а вкус у меня есть. Вот ты послушай, – перешел он вдруг на «ты». – «Между тем жизнь в округе заметно менялась, и это было видно даже сквозь паранджу…».

Нельзя ориентироваться на детские вкусы

Тут я вспомнил, что надо позвонить в журнал «Пионер», где лежало мое длинное стихотворение о мальчике, мечтавшем попасть на Марс. «…Он на станцию приходит, он к одной из касс подходит: «Я хотел спросить у вас, как попасть…» – «Куда?» – «На Марс.» – «Марс… так-так… ответим мигом… Марс…» – пошарили по книгам… Выражают удивленье, отвечают с сожаленьем: «Нет подобных городов в расписании движенья пассажирских поездов. Обратитесь в пароходство». В пароходстве с превосходством говорят: «Корабль не поезд. Ходят наши корабли на экватор, и на полюс, и во все края земли. Марс, возможно, на болоте, то есть там, где никогда парохода не найдете. Может, надо в самолете добираться вам туда…»

Завотделом литературы Бенедикту Сарнову стихи понравились, он обещал их напечатать, но, когда очередной номер журнала вышел и я его купил, моей публикации там не было.

Мы остановились у телефона-автомата, Камил дал мне монетку.

Я набрал номер. В этот момент какой-то человек подошел к будке и стал ждать своей очереди.

Сарнов снял трубку. Я сказал ему: «Добрый день».

– Добрый, – ответил он. Уже тогда манера отвечать на приветствие одним прилагательным входила в моду. – Вы хотите узнать, почему мы не напечатали ваши стихи?

– Ну да, – сказал я. – Может, вы их перенесли в следующий номер?

– Я сейчас соединю вас с главным редактором Натальей Владимировной Ильиной, и она вам все скажет. Минутку. Передаю трубку…

После этого было долгое молчание и какие-то шорохи. Человек, стоявший у будки, постучал в стекло монетой. В трубке зачирикал тоненький голос.

– Здравствуйте, очень рада вас слышать. Вы написали интересные стихи, мы их все в редакции читали, а потом я даже носила их своим внукам.

– И что говорят ваши внуки?

– А знаете, им понравилось. Даже очень.

– Значит, вы будете стихи печатать?

– Нет, нет, – сказала она, – печатать, конечно, не будем.

– Почему же не будете? Если вашим внукам понравилось.

Человек, стоявший у будки, постучал в стекло еще раз. Камил приблизился к нему, что-то сказал. Тот посмотрел на Камила удивленно, махнул рукой и быстро пошел прочь, оглядываясь и пожимая плечами. Это отвлекло меня от разговора, и я не разобрал последней фразы главной редакторши.

– Что? Что?! – переспросил я.

– Я говорю, – повторила она сердито, – что моим внукам понравилось, но мы же не можем ориентироваться на детские вкусы. Всего доброго.

Когда я пересказал Камилу свой разговор с Ильиной, он громко захохотал.

– Извини, – сказал он. – Я понимаю, что ты очень расстроен, но это в самом деле смешно, когда говорят, что детский журнал не может ориентироваться на детские вкусы.

Мне смешно не было. У меня не только публикация не состоялась, но и лопнули надежды на гонорар, довольно приличный.

– А зачем ты прогнал этого человека? – спросил я.

– Я его не прогонял, – сказал Камил. – Я ему сказал: «Вы напрасно торопите этого молодого человека. Он скоро станет очень знаменитым поэтом, и вы сможете гордиться, что были свидетелем важного телефонного разговора». Я ему так сказал, а он почему-то испугался и убежал. Может быть, решил, что мы с тобой сумасшедшие.

Тут мы оба стали весело смеяться – и с этого началась наша дружба.

Глава сорок седьмая. Стихи прозаика, проза поэта

Предсказание старика Берестова

Уже в то время, в 58-м, я хотел писать не только стихи, но и прозу, а она не получалась. Я бросал свои попытки и снова возвращался к ним. Опять не получалось. Не все поэты со мной согласятся, но я уверен, что проза более сложный род литературы. Все поэты или почти все стремились писать прозу, некоторые даже совсем на нее переходили, но получалось это только у самых лучших. Прозаиков же, как правило, к стихам не тянет, а те из них, кто пописывает стишки, занимаются этим как безвредным и бесполезным хобби.

Сочинение стихов можно сравнить с путешествием по реке в виду берегов, бакенов и прочих ориентиров. Рифма и ритм ведут автора по определенному руслу, подсказывают мысль, образ и поворот сюжета. А проза – открытый океан, где можно повернуть туда или сюда, и не видно никаких преимуществ одного направления перед другим. Проза требует от автора значительных и регулярных усилий, большей усидчивости, лучшей памяти. Писать ее трудно даже физически…

Со стихами я регулярно ходил по разным редакциям, и иногда мне удавалось напечататься в «Московском строителе», «Вечерней Москве», «Московской правде» и даже в просто «Правде». Туда мои стихи отнесла поэтесса Дина Терещенко, и они были напечатаны под рубрикой «Стихи рабочих поэтов» за подписью «В. Войнович, плотник». А в серьезных литературных журналах мне отказывали, приводя разные доводы. Один отказ особенно огорчил и удивил меня. В «Литературной газете» отделом поэзии временно заведовал уже известный тогда Валентин Берестов. Он принял меня дружелюбно, но мои стихи, тут же прочтя, отверг, сказав, что это стихи прозаика.

Я спросил:

– Что значит «стихи прозаика»? Значит, плохие?

Он сказал:

– Нет, очень неплохие, но это стихи прозаика.

Я попробовал возразить:

– Но я не пишу никакую прозу.

– Значит, будете писать, – уверенно сказал Берестов.

Года через три я встретил Валю (мы уже были приятелями, обращаясь на «вы», но без отчеств) в Тарусе, затащил к себе в комнату, которую там снимал, и прочел ему вслух рассказ, который считал своей большой удачей. Берестов рассказу обрадовался, как мне показалось, даже больше, чем я сам.

– Вот видите! – восклицал он. – Вот видите! Старик Берестов кое-что еще соображает!

Старику было тогда тридцать с небольшим хвостиком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю