Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
Забывчивая родина
Ровно через сорок лет, летом 1993-го, я побывал в Бжеге и решил посетить Валину могилу. Взял в провожатые какого-то из живущих здесь русских, и мы довольно быстро нашли ту часть кладбища, где захоронены советские солдаты. Несколько рядов могил, совершенно запущенных и заросших сорняком. Одинаковые жестяные обелиски заржавели, некоторые были, по видимости, совсем недавно перевернуты. Копавшийся неподалеку у одной из польских могил молодой кзендз, по-женски подбирая длинный подол своего облачения, подошел ко мне и, указывая на перевернутые памятники, сказал: «Это сделали вандалы, негодяи. Я не хотел бы, чтобы вы думали, будто все поляки такие». В ответ я сказал, что не думаю – знаю, что такие подонки есть в каждом народе.
Меня вандалы не удивили. В отличие от столичных генералов, обязанных позаботиться об этих могилах. Я, конечно, знал, что советские начальники и особенно любители патриотической риторики, беспокоясь об отражении образа армии в литературе, всегда с пренебрежением относились и относятся к нижним чинам, но такого не ожидал.
Валину могилу я не нашел. Потому что редко на каком обелиске значилось человеческое имя. На большинстве – с начала 50-х годов до конца 80-х, до самого того времени, когда советские войска покинули эти места, было написано одно и то же: «Неизвестный солдат». Почему неизвестный? Ведь эти ребята сложили головы не в каких-то великих побоищах, где гибли тысячами и не разберешь, от кого что осталось, а по одиночке, состоя в списках здешних частей, имея при себе нужные документы. Что стоило на каждом обелиске нацарапать фамилию, инициалы, даты рождения и смерти? В надгробных речах замполиты каждому обещали, что родина его не забудет, а она, оказывается, и не собиралась их помнить.
Здесь я невольно вспомнил генералов, летевших со мной одним рейсом из Мюнхена в Москву, которые попрекали меня нелюбовью к нашей родной советской армии. Ткнуть бы их мордами в эти могилы: вот она, ваша любовь! После войны в советской армии (подозреваю, что и в нынешней тоже, но уверенно свидетельствую только о том, что испытал сам) было полное пренебрежение ко всем потребностям, желаниям, чувствам, достоинству молодого человека, которого, не спросясь, лишили молодости и обрекли на долгие годы полного бесправия. Его постоянно унижали, попрекали тем, что он слишком дорого государству обходится, а случись так, что он погибнет, по их же вине, – произнесут несколько казенных слов и тут же забудут. И пальцем не пошевелят, чтобы сохранить о нем память.
Во время эмиграции я много раз встречался с американскими и германскими военными и ни разу такого отношения к солдатам не видел. В немецкой армии солдат проходит срочную службу недалеко от дома. На выходные, если не в карауле, переодевается в штатское, садится в свою машину и едет к родителям или к девушке. И своих погибших в обеих мировых войнах немцы не забывают. До сих пор ищут и, не знаю каким чудом, находят своих солдат и офицеров, сгинувших в России, Украине и Белоруссии. Находят – потому что, даже отступая, когда как будто не до того было, старались записывать каждого кого где потеряли.
Американцы своих погибших, всех, кого возможно, подбирают, привозят домой, покрывают национальным флагом, хоронят со всеми воинскими почестями. А кого не нашли и не опознали, ищут по многу лет. Останки сгинувших на вьетнамской войне и сегодня разыскивают, идентифицируют и хоронят за счет государства. Теперь, со времен позорной Афганской авантюры, кажется, что-то изменилось и у нас. «Груз 200», цинковые гробы, Ростовская лаборатория, где опознают людей по тем ошметкам, которые от них остались. Слава богу, хоть к покойникам стали внимательнее.
Пока на земле наводили порядок…
Авиация всегда была более либеральным родом войск, чем остальные. Пехотинцы, танкисты, артиллеристы и прочие авиаторам завидовали, злились на них и говорили, что в авиации нет порядка. Сами авиаторы соглашались: правильно, порядка нет, потому что, пока его на земле наводили, авиация в воздух поднялась. На самом деле в авиации порядок есть и довольно строгий, до мелочей, от которых зависит жизнь человека. Но тот порядок, чтобы пуговицы всегда блестели и чтоб ногу на сорок сантиметров тянуть, здесь, и правда, соблюдают не очень. В авиации все-таки всегда было меньше самодуров, чем в других войсках, и совсем особые, иногда вполне трогательные отношения складывались между летчиком и механиком, обслуживающим самолет. Осознанно или нет, летчик всегда помнил, что от механика в первую очередь зависит его безопасность, потому испытывал чувство благодарности, когда видел, что механик старается. А механик, если любил летчика, помнил, что тот занимается очень опасным делом, и был ему кем-то вроде Савельича при Петруше Гриневе. Разница в званиях близким отношениям не мешала, наоборот, укрепляла их. Поэтому не очень-то соблюдались уставные субординационные формальности.
Еще при мне механиков в военной авиации заменили техники-офицеры, механик с первой роли перешел на вторую, а к обслуживанию современного самолета привлекаются чем дальше, тем больше специалистов по приборам, электронике, радио, вооружению, кислородному оборудованию, и та интимность, которая существовала между летчиком и механиком, когда их было двое, пропала. Не знаю, как сейчас в военной авиации, а в гражданской пилоты летают чуть ли не каждый раз с другим экипажем и обслуживаются разными техническими бригадами, которых чаще всего не знают. Может, потому и разбиваются самолеты все чаще: у семи нянек дите без глаза, тогда как нужна одна-единственная…
Глава тридцатая. «Молодец, двойка!..»
Как я стирал тряпкой нарушителей
Сержанта Никандрова, который работал планшетистом на командном пункте полка, комиссовали по семейным обстоятельствам. Он был женат и имел ребенка, что само по себе препятствием для службы не считалось, но что-то еще случилось у него с матерью. Так или иначе, его отпускали на волю, но велели, прежде чем уволиться, найти себе замену. Он нашел меня.
– Пусть попробует, – согласился командир полка Барыбин, в мою сторону даже не посмотрев. – Справится – будет работать.
Я попробовал, справился и стал планшетистом.
Во время полетов я должен был сидеть рядом с РП – руководителем полетов, имея перед собой планшет – большую карту, расстеленную на столе, накрытую плексигласом и расчерченную на квадраты. Мои инструменты: линейка, специальный жирный карандаш и телефон. По телефону с локатора мне постоянно сообщают сведения о том, что происходит в воздухе. Где какой самолет (или группа самолетов), куда движется, на какой высоте и с какой скоростью. Я ставлю в нужном квадрате крестик и вписываю цифры. Пока пишу, самолет, естественно, уже передвинулся в другой квадрат. Ставлю другой крестик, третий и так далее, потом крестики соединяю линиями. РП заглядывает в карту, дает летчикам указания относительно изменения курса, скорости и высоты. Бывает, летчик заблудился и просит по радио дать ему «прибой», то есть подсказать курс, который приведет его к аэродрому. РП дает «прибой», и линия на карте ломается в соответствии с его указаниями. Мне это очень интересно. Еще интереснее следить, как отрабатывается перехват. Особенно когда объявляются ЛТУ – летно-тактические учения.
ЛТУ происходят так. Личный состав полка поднимается по тревоге, разбирает оружие и доставляется на аэродром. Механики с автоматами и противогазами, которые им сильно мешают работать, расчехляют самолеты, снимают заглушки с воздухозаборников и сопел, летчики садятся в кабины, включают радио и ждут, когда произойдет «атомный взрыв» – на краю аэродрома подрывают двухсотлитровую бочку с бензином. Красивое зрелище: сначала столб пламени, а потом грибовидное облако. В это время я сижу на КП и жду сообщения с локатора. Оно приходит скоро: «В квадрате таком-то появилась группа чужих самолетов», и дальше, естественно, курс, скорость и высота. Ставлю крестики, соединяю линиями. РП поднимает в воздух звено перехватчиков. Самолеты «противника» пытаются избежать перехвата, их линия превращается в зигзагообразную, наша тоже, но благодаря четким командам РП линии неуклонно сближаются – и вот, наконец, радостный выкрик по радио: «Ага, попались, голубчики!..»
Кстати сказать, я слышал от американцев, которые прослушивали эфир «потенциального противника», что они специально изучали русский мат, чтобы понимать переговоры советских летчиков. Я думаю, что мат они учили в любом случае не напрасно, однако в мое время, не знаю, как сейчас, материться в эфире было категорически запрещено. Даже за «голубчиков» пилоту было тут же сделано замечание. В 1983-м истребитель, сбивший корейский «Боинг», в сердцах выкрикнул: «Елки-палки!», и это выражение обошло все западные газеты, на время став таким же знаменитым, как «водка», «спутник» и «самовар»…
Бывало, появляется в пространстве неопознанный самолет. На запросы по радио не отвечает. Я докладываю Барыбину. Командир полка смотрит на карту, грызет ноготь, соображает. Если это чужой самолет с нехорошими целями, надо поднимать дежурное звено. Тем временем самолет скоро нашу зону покинет, дальше воздушное пространство контролирует другая часть, пусть ее командир и думает, что делать.
– Сотри его! – говорит мне Барыбин.
Я беру тряпку – вот и нет никакого нарушителя.
Взлет, расчет, посадка
Работая планшетистом, формально я оставался механиком и потому получал сначала 500 рублей, а потом 300, что тоже при жизни на всем готовом было совсем неплохо. Кроме того, я приобрел неожиданную власть над летным составом. Дело в том, что, помимо заполнения планшета, в мою обязанность входило ведение журнала, где летчикам ставились оценки по трем элементам полета: взлет, расчет, посадка. Взлетали все более или менее одинаково, а вот садились по-разному. Хотя РП им всегда помогал. Снижается самолет над посадочной полосой, Барыбин летчику подсказывает:
– Подтягивай, подтягивай… Плавно убирай газ… Выравнивай, выравнивай… Молодец, двойка!
Я эту двойку записывал в журнал. Но обычно полковник обращал внимание только на плохую посадку. Во всех других случаях он забывал говорить мне отметку. Я оценивал эти элементы по своему разумению. Барыбин забывал не только ставить оценки, но и то, что он их не ставил, и на разборе полетов летчиков журил или хвалил, заглядывая в журнал. Поэтому летчики, встречая меня или специально подкарауливая, интересовались:
– Слушай, что там у меня за расчет и посадку?
Я отвечал, как помнил:
– Ну, что… Расчет четыре, посадка три.
– За что же три? – протестовал летчик. – Неужели я так плохо сел?
– А чего хорошего? «Козла» такого залепил. Удивляюсь, как ты переднюю ногу не сломал.
«Ногой» летчики называют стойку шасси.
– Да, – вынужден согласиться летчик, – «козел» действительно был. Слушай, переправь на четверку, пожалуйста, ну что тебе стоит?
Я и переправлял. И летчики оказывали мне взаимные услуги: встречая в городе в самоволке, делали вид, что я невидимка.
Первый портрет
Летом 1953 года я задумался, как мне быть и что делать, когда я отслужу. Столяром работать я не хочу. Механиком в гражданской авиации мог бы, но там и своих хватает. Образование у меня всего семь классов. Когда-то мама меня утешала, говоря, что учиться, жениться и повеситься никогда не поздно.
О втором и третьем я пока не задумывался, а насчет первого засомневался.
В армии была вечерняя школа, но, когда я попробовал в нее записаться, мне сказали, что я пришел сюда не учиться, а родину защищать. Я стал считать. Демобилизуюсь в двадцать три. Восьмой, девятый, десятый классы – через три года получу аттестат. Потом шесть лет в институте, и, в лучшем случае, на четвертом десятке стану начинающим инженером.
Прямо скажем, будущее не слишком заманчиво. Но еще в школе механиков я задумывался: нет ли какой-нибудь интеллектуальной профессии, которая не требует высшего образования? И пришел к выводу, что, пожалуй, в искусстве можно обойтись без него. К тому времени относится моя первая попытка овладеть мастерством живописца. Я посадил перед собой Генку Денисова и карандашом довольно быстро набросал его портрет. Получилось похоже. Узнаваемо. Но поскольку я никогда не был влюблен в себя самого, а тогда и вовсе относился к оценке своих способностей сурово, я и портрет оценил невысоко. Несмотря на сходство с оригиналом, видно было, что работа детская, робкая, изображение плоское, без теней, и глаза – один больше другого. Я решил, что художник из меня не получится, и портрет разорвал. Но о том, чем бы мне интеллектуальным заняться, думать не перестал. Кроме того, чтобы сэкономить время, я лелеял надежду поскорее подняться с социального дна. Мне надоело быть помыкаемым всеми, начиная от старшины или бригадира.
Первые стихи
С Лёней Ризиным мы были знакомы еще с Джанкоя. Вместе попали в Хойну, потом в Шпротаву, но в школе были в разных ротах – я в первой, он во второй. А здесь оказались в одной эскадрильи и подружились. Лёня писал стихи и, как мне казалось, очень неплохо. Он мне их читал, и я однажды подумал: а что если и мне попробовать? И попробовал. Тайком. Никому не сказал, даже Лёне.
Должен признаться, что хотя и прочел много книг, стихов я не читал вообще, не считая того, что проходил в школе или по наущению отца: нескольких стихотворений Некрасова, Никитина и Кольцова, баллады Жуковского. Но это все в детстве, лет до двенадцати. А потом ничего написанного в рифму не читал, полагая, что раз люди стихами не говорят, то они реальную жизнь отражать не могут. Отец читал мне «Евгения Онегина», которого знал всего наизусть. Однако я и «Онегина» не принял, кроме отдельных строк.
Но пример Ризина меня соблазнил. О чем же мне написать стихи? Подумав, я не нашел ничего интересного в собственной жизни, теперешней и доармейской. Я пошел в Ленкомнату, полистал газеты и решил сотворить что-то подобное.
Поднатужился и написал: «Наш старшина солдат бывалый / – грудь вся в орденах./ Историй знает он немало/ о боевых делах. / Расскажет как-нибудь в походе / военный эпизод – / и станет сразу легче вроде, / усталость вся пройдет. / Наш старшина пример живой / отваги, доблести, геройства, / он опыт вкладывает свой, / чтоб нам привить такие свойства».
Много лет спустя я приписал эти «стихи» отрицательному персонажу моей повести «Два товарища». В своем авторстве признаюсь впервые через пятьдесят с лишним лет. Мне часто приходится читать рукописи начинающих поэтов. Талантливые попадаются редко, но порой видны какие-то проблески, когда автору можно сказать, что если будет упорно трудиться, из него может что-нибудь получиться. Если бы сегодня начинающий стихотворец показал мне что-нибудь подобное моему первому опусу, я бы ему сказал: «Оставь, мальчик, эти попытки и примирись с мыслью, что в литературе тебе делать нечего». Мне этого никто не сказал, да мне на том этапе чужое мнение не очень-то было и нужно. Будучи полным профаном, я все-таки не только в этом случае, но и потом понимал, что пишу очень плохо. Когда стал писать просто плохо, прогресс заметил, но не обольстился. А потом, в конце концов, написал что-то, о чем сам себе сказал: «А это уже неплохо!» Но первый стишок я оценил как безнадежно бездарный и тетрадь с ним спрятал.
Хорошо, что не выкинул. Потому что положительную роль в моей жизни те стихи сыграли. Но это случилось через год с лишним, и об этом будет отдельный рассказ.
Глава тридцать первая. «Мальчики, не спешите!..»
Зацепило
Признаться, поначалу я думал, что на описание всей армейской службы мне хватит двух-трех глав за глаза. А как взялся, так зацепило, и одно тянет за собой другое, как будто опять влез в то время и не могу выбраться, как бывает в кошмарном сне.
Нет, не хочется мне, чтобы этот сон обратился явью, если бы условием возвращения молодости было бы опять надеть погоны. Возможно, будь я генералом из генерального штаба с генеральской зарплатой, генеральскими квартирой, дачей, шоферами, адъютантами и ординарцами, может быть, шаркая подошвами по штабному паркету, другими глазами смотрел бы, но и в том не уверен…
Говорят, армейская служба прививает разные полезные навыки, и это правда. Много чему я в армии научился. Но и страх, постоянно солдатом владеющий, в меня впитался надолго. При том, что был я солдатом строптивым и за все четыре года ни разу не выполнил ни одного приказания, которое считал для себя оскорбительным. И в школе механиков и после нее, бывало, прямо говорил: «Этот приказ выполнять я не буду». И каждый раз мне это сходило с рук, потому что если бы младший командир настаивал на своем, ему бы пришлось привлечь к себе внимание старших начальников, а он этого боялся больше меня. Когда я слышу о делах сегодняшних, о том, что армейский капитан кого-то расстрелял и не мог поступить иначе, потому что приказ есть приказ, я это оправдание не ставлю ни в грош. Со времен Нюрнбергского процесса цивилизованным миром признано, что исполнение преступного приказа само по себе есть преступление. И если у нас присяжные могут оправдать расстрел невинных людей только потому, что расстрелявший действовал согласно приказу, наверное, мы еще не доросли до того, чтобы считаться цивилизованными.
Несмотря на то, что я был строптивым солдатом и, как казалось моим товарищам, никого не боялся, на самом деле боялся и даже очень. Страх жил внутри меня и после службы. Долго еще казалось мне невероятным, что вот иду я по улице, и никто не имеет права остановить меня для выяснения, куда иду, и зачем, и где мое разрешение на это хождение. Лет через семь после службы, в Москве, уже в звании члена Союза писателей СССР, то есть по советской иерархии сам вроде как генерал, шел я куда-то с будущим американским профессором Александром Яновым и вдруг увидел спешившего навстречу полковника.
– Наш командир полка! – прошептал я, толкнув Янова в бок, и попытался за него спрятаться.
Янов с удивлением посмотрел не на полковника, а на меня:
– Чего ты съежился?
– Испугался, – смущенно признался я.
Штурм Берлина отменяется
Длинные были четыре года. Вспоминаю о каких-то подробностях армейской жизни и не знаю, как вплести их в общий рассказ, но упомянуть каждую все-таки хочется, не связывая одну с другой.
В школе время от времени нам устраивали медицинское обследование, главным элементом которого была сдача мочи на анализ. В серьезность и целесообразность анализа мы не верили. Смеха ради брали ведро, наполняли всей ротой, взбалтывали и разливали по бутылочкам. Врачи ни разу не удивились, почему это у всех одни и те же показатели…
По воскресеньям нас выгоняли на уборку территории – собирать окурки. Мы шли плотной шеренгой, после чего ни одного бычка на земле не оставалось. Вот бы на «гражданке» так всех по воскресеньям на улицу выгонять!.. Это я, разумеется, говорю в шутку. Приемы всяких бытовых процедур в армии совершенно не совпадают с гражданскими, хотя армейскому начальству странно, что военный порядок на «гражданке» не перенимается. Гимнастерки и штаны мы стирали намыленными одежными щетками, полы посыпали влажными опилками, потом опилки сметали – и было чисто.
Мне повезло служить в армии мирного времени, в которой иногда казалось, что вся наша служба – идиотская игра, которая вряд ли когда-нибудь превратится во что-то более серьезное. Такое серьезное приблизилось только один раз. 17 июня 1953-го в Берлине произошло восстание рабочих. Оно было быстро подавлено танками, но, очевидно, советская армия готовилась к более неприятному сценарию. В те дни не только в Восточной Германии, но и у нас в Польше все войска были приведены в состояние повышенной боевой готовности, а в авиации дежурства несли не звенья, как обычно, а целые полки с подвешенными под крыльями бомбами. От нас до Берлина было десять минут лету. На одном ночном дежурстве я почему-то был не на КП, а приставлен к самолету с молодым, недавно пришедшим к нам в полк летчиком. Сидели в дежурке, играли в домино. Объявили тревогу, на этот раз не учебную. Летчики побежали к самолетам, механики тоже. Мой летчик сел в кабину, я поднялся на стремянку, чтобы из катапультного сиденья выдернуть предохранительную чеку. Прозвучала команда запустить двигатели. Мой летчик засуетился, и я увидел, как у него руки ходят ходуном, и он не может попасть пальцем в нужные кнопки. Я сам запустил двигатель и захлопнул над головой летчика фонарь кабины. Отбежал от самолета и смотрел со страхом, что будет дальше. Если он не уймет дрожь, то уже на взлете может разбиться. Но тут объявили отбой. Мой летчик выключил двигатель, вылез из кабины… и я никогда не видел лица счастливее.