Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
Из пушки по воробью
Кстати, вспомнился еще один случай, когда мне удалось асимметрично наказать самодура. Это было лет через двадцать. Мы с женой и маленькой дочкой возвращались с юга в Москву. Я уже считался диссидентом и состоял в конфликте не с одним человеком, а со всем государством, что делало мое положение, мягко сказать, уязвимым. Некоторые из друзей предостерегали меня от езды на машине, потому что «они», то есть КГБ, легко могли устроить аварию и таким образом, наконец, избавиться от меня. На что я отвечал, что избавиться (например, в результате падения кирпича с крыши) можно и без машины, а с машиной как раз будет выглядеть слишком подозрительно. Так что ездить я продолжал, хотя меня заботили мои водительские права. Они были устаревшего образца, сильно потрепаны и с двумя дырками в талоне предупреждений. Все гаишники, видя эти права, норовили их изъять, говоря, что они уже никуда не годятся, но я знал, что если их у меня отнимут, других уже не дадут. Одну дырку я попытался аннулировать, исправив написанную под ней дату прокола, но слишком неаккуратно, и боялся, что это будет замечено очередным милиционером.
Итак, я ехал с юга, с почти липовыми правами и к тому же с неожиданно разрушившимся в дороге подшипником левого заднего колеса. Между Харьковом и Белгородом была, как всегда, многокилометровая пробка. Дорожные знаки разрешали ехать со скоростью до 70 километров в час, но у нас получалось не больше двадцати. Встречные машины мигали фарами, предупреждая, что впереди милицейская засада. Я на эти сигналы долго не реагировал, а потом кому-то мигнул: спасибо, понял. И тут же увидел милиционера, который, двигаясь на «Москвиче» во встречном потоке, показал мне кулак. Я на это не ответил. Через минуту увидел тот же «Москвич» уже за собой. Милиционер меня остановил и потребовал права. Я попросил его предъявить документы. Он предъявил и, взяв мой талон, достал компостер.
– Подождите, – попытался я его остановить, – это за что же вы хотите мне сделать дырку?
– За превышение скорости, – сказал он, нагло ухмыляясь.
Я возмутился и перешел на «ты».
– Послушай, ты видишь сам, что здесь все машины еле-еле ползут, и я тоже полз еле-еле. Значит, ты меня хочешь наказать не за скорость, а за то, что я мигнул фарами, но в этом нет нарушения. Учти, я этого так не оставлю, я тебя тоже накажу.
– Вот и попробуйте, – сказал он и с удовольствием продырявил мой несчастный талон.
Теперь изъятие прав при встрече со следующим милиционером было мне обеспечено.
Желание ответить на обиду во мне бывает недолгим. Но тогда, по пути в Москву, я не давал себе остыть, думая: как же мне его наказать? Написать жалобу, что я не превышал скорость? Мне никто не поверит. И тогда я подумал: он меня наказал по ложному обвинению, пусть и сам получит примерно то же.
Я написал в ГАИ Харьковской области кляузу, где представил себя как старого (мне было сорок пять лет) журналиста и автомобилиста, который много колесил по стране, много писал о работниках советской милиции, честных, внимательных, вежливых организаторах дорожного движения. Но такого, как лейтенант Горобец, встретил впервые. И описал облик: грубый, неопрятный, форменный пиджак в жирных пятнах, пуговица оторвана, пистолет на животе, изо рта разит перегаром…
Я никогда не позволял себе возводить напраслину даже на самых неприятных мне людей, но здесь я пришиб несчастного Горобца (горобец – по-украински воробей) его же оружием. Я знал, что на военное или милицейское начальство такие характеристики действуют сильнее, чем если бы я сказал, что милиционер вымогал взятку. Через какое-то время пришел ответ, в котором было сказано, что письмо мое разобрано. Лейтенанту Горобцу объявлен выговор, с личным составом проводится воспитательная работа.
На другой день меня вызвали повесткой в Московскую городскую ГАИ, где по письму из Харькова дырку аннулировали, о чем на моем талоне была сделана соответствующая запись.
А круглая печать скрыла все мои исправления и подчистки.
Глава пятьдесят вторая. О странностях любви
Просто копнитель
Пока мы ковыряли вилами силос, созрела пшеница. Ее по новому методу, недозревшую, скосили и оставили на земле дозревать, потом комбайны должны были пройти по полю второй раз – подбирать скошенное с земли и молотить. Такой метод уборки придумали наши ученые, целая армия которых разрабатывала разные «ноу-хау» в попытке заставить колхозную систему давать нормальные урожаи. Забегая вперед, скажу, что, конечно, подобрать пшеницу вовремя не успели, дождались сначала дождей, потом снега, из-под снега скошенное поднимали и молотили, и в районной газете было написано, что передовая наука допускает и такой способ уборки.
Нас перевезли в поле и поселили в большой дырявой палатке. Палатка была, если спать на кроватях, на двадцать человек, а поскольку мы спали вповалку на брошенных прямо на землю матрацах, помещалось нас вместе с колхозниками не меньше полусотни. Командовал нами Гурий Макарович Гальченко, человек лет пятидесяти с обветренным морщинистым и пропыленным лицом.
Утром бригадир выстроил студентов перед стоявшей в ряд техникой, объявил, что мы теперь будем копнильщиками, и провел инструктаж:
– Ну, шо тут вас инструктировать? Це трактор, це комбайн, це копнитель. Прошлый год у нас тоже были студенты, так некоторые путали. Ну, трактор и комбайн вам знать не надо, вы будете работать на копнителе. Правильно вин называется чи соломополовокопнитель, чи половосоломокопнитель, но мы его будем звать просто копнитель. Шо вам треба для работы? Дви руки – шоб держать вила, дви ноги – шоб нажимать на педали. Прыгать на ходу с копнителя не положено, но придется. Значить, прыгать так, шоб не попасты пид колесо. Вопросов нема? Пишлы расписываться за технику безопасности.
Просто копнитель – большой железный ящик на высоких железных колесах, последний в сцепке из трех агрегатов. Трактор тащит комбайн, комбайн тащит копнитель. Комбайн подбирает с земли скошенную пшеницу, молотит, солома сыплется в копнитель. Когда копнитель наполнится до краев, днище его и задняя стенка под тяжестью соломы должны открываться, а солома большой копной вываливаться на землю. Но копнители наши были советского производства, поэтому днище и стенка не открывались, копна не вываливалась, солома переполняла копнитель, забивала подававший ее транспортер, а потом и внутренности комбайна, в комбайне что-то ломалось, комбайнер матерился, тракторист жал на тормоз. Чтобы избежать этого, копнильщик прыгал внутрь ящика, увеличивая давление на днище, которое в результате чаще всего открывалось. Если оно открывалось, копнильщик вместе с копной вываливался на землю, торопливо выбирался из копны и, отряхиваясь от соломы, бежал догонять копнитель, чтобы успеть разровнять в нем солому, прыгнуть внутрь, опять вывалиться, догнать, разровнять солому, прыгнуть… И так целый день с недолгим перерывом на обед.
Клим Самгин, Павка Корчагин и Мыша
В поварихи определили Иру Брауде и Клару Фишкину, и их работа была тяжелее, чем у всех остальных. Остальные, если шел дождь, пережидали его в палатке, а поварихи трудились в любую погоду. Клара часто отказывалась от работы, и тогда Ира, избалованная московская девочка, огрубевшими руками делала все за двоих – и всегда с улыбкой. Только один раз я видел, как, зайдя за палатку, она плакала. Механизаторы оказались людьми в еде привередливыми.
Однажды Ира сварила суп, который бригадиру показался слишком жидким.
– Шо це таке? – бригадир смотрел на ложку с большим отвращением.
– Суп-пейзан, – гордо сказала Ира.
– А-а! – истерически закричал Гурий Макарович. – Пей сам, ишь сам, чисть сам!
И зашвырнул ложку в угол, еще раз убедившись, что эти городские ни на что путное не способны.
Когда дожди участились, колхозники разъехались по домам, а мы остались мокнуть и мерзнуть в дырявой палатке, в самых подходящих условиях для совершения бессмысленного подвига, к которому призывали нас партия, правительство и комсомол. Свершители подвига не унывали. Большую часть времени лежали на матрацах, закутавшись по глаза, пели песни или вели литературные споры. Однажды спорили о проблеме положительного героя, может ли быть им сомневающийся в себе человек? Сравнивали Клима Самгина с Павкой Корчагиным.
Над спорщиками стоял тракторист Павло, смотрел себе под ноги и как будто прислушивался к разговору. Кивал головой, усмехался. Потом сказал:
– Да-а!
Спорщики оторопели, ожидая, что сейчас Павло проявит по данному вопросу неожиданную эрудицию.
– Да-а, – повторил он, тыча в пол пальцем, – мыша.
– Что?! – дружно воскликнули спорщики.
– Мыша, – еще раз сказал Павло и опять направил свой палец к ногам.
Оказалось, он имел в виду дохлую полевую мышь, лежавшую у него под ногами.
Когда механизаторов не было, я брал один из оставленных ими самосвалов (они все заводились без ключа) и катал по мокрому полю наших девушек. Но у меня были серьезные соперники – двое студентов из Ижевска. Они приезжали на блестящих ижевских мотоциклах, сажали одну из наших девушек на заднее сиденье, другую на топливный бак и увозили в Атбасар на танцы. Наши ребята ревновали и сочиняли на известные мотивы полухулиганские песенки. Про Таню Макарову по прозвищу Гаврила: «Пока мы ездили на силос, елки-палки, или лежали под копной, Гаврила с ижевцем сносилась, ексиль-моксиль, посредством почты полевой». Про Иру: «У Иры, ах, у Ирочки, вот случай был какой. Служила наша Ирочка в столовой поповской. Работница питания освоила вполне систему зажигания и смазку в шестерне…»
Огонь, мерцающий в сосуде
Красота красоте рознь. Заболоцкий писал: «…что есть красота / и почему ее обожествляют люди? / Сосуд она, в котором пустота, / или огонь, мерцающий в сосуде?» Конечно, огонь, мерцающий в сосуде – главное, но если и сосуд соответствует этому мерцанию, тогда возникает красота, о которой и спорить нечего. Я чем дальше, тем больше влюблялся в Иру «безмолвно и безнадежно», томимый только робостью, но не ревностью, и чем дальше, тем больше она меня покоряла своей красотой внешней и внутренней, умом, тактом, вкусом, короче – всем…
Родители Иры оба были преподавателями литературы. Их первенец умер шести лет от роду, так что Ира была единственным ребенком. Они над ней тряслись, но за учением ее не следили, да в том и нужды не было – Ира окончила школу с золотой медалью. Государственный антисемитизм еще был очевиден, дети из еврейских семей могли легко в этом убедиться при попытке поступить в любое элитное учебное заведение. Например, в МГУ, куда сунулась Ира. Как золотая медалистка она не должна была сдавать экзамены, и ее завалили по «пятому пункту» на собеседовании. Спросили что-то о какой-то симфонии Чайковского, и ей пришлось поступить в наш вуз, где таких вопросов не задавали.
Моя влюбленность в Иру была абсолютно платонической, к тому, чтобы за ней ухаживать, как я считал, было слишком много препятствий. Первое, разумеется, то, что я был женат. Второе – возраст. 15 октября мы отметили ее двадцатилетие, а мне за несколько дней до того исполнилось двадцать шесть. На ее фоне я себя ощущал стариком и нашу разницу в возрасте воспринимал как пропасть, через которую не перепрыгнуть. И потому ни на какие отношения, кроме дружеских, не рассчитывал. А как друзья мы общались много и тесно. Я читал ей только что написанные стихи и радовался, слыша в ответ ее обычное «ничего».
Еще в первые дни знакомства она спросила меня, знаю ли я Камила Икрамова и что думаю о нем.
– Хороший человек, – сказал я.
– Правда? – она пожала плечами. – Сомневаюсь.
И стала его ругать: поверхностный, хвастун, таланта никакого, а что-то зачем-то пишет.
Я сказал:
– Камил добрый.
Ира возразила:
– Он хочет казаться добрым.
– Если он хочет казаться, значит он что-то делает, чтобы его считали добрым. И это лучше, чем если бы он хотел казаться злым.
– Он работает на публику, – сказала она, и тут я с ней согласился – рассказал ей о том, как после напечатания одного моего стишка в «Правде» мы ехали в битком набитом автобусе. Камил вдруг повернулся ко мне и громко спросил: «Скажи, Володя, а когда в «Правде» выдают гонорар?» Конечно, вопрос был задан вовсе не с целью узнать дни выплаты гонорара в главной партийной газете, а чтобы обратить на себя внимание пассажиров. Я готов был провалиться сквозь землю.
– Но это, – сказал я Ире, – маленькая безобидная слабость.
– Ничего не маленькая и не безобидная. Это глупое безвкусное и даже пошлое хвастовство. Ты говоришь, он умный. Если бы был умный, то понял бы, что, хвастаясь, выглядит просто смешным…
Это был первый наш разговор о Камиле, но не единственный. Во все время пребывания на целине Ира несколько раз заводила о нем разговор. Всякий раз она его ругала, и всякий раз я искренне пытался ее переубедить. И достиг большего, чем ожидал.
Когда, вернувшись с целины, я встретился с Камилом, одним из первых его вопросов был:
– Что ты думаешь об Ирине Брауде?
Я рассказал, что о ней думал. Он был моей восторженной характеристикой очень впечатлен – и вскоре сделал ей предложение. То, что он был старше ее на одиннадцать лет, его не смутило. Ее, как выяснилось, тоже. А мне, как другу обоих, агитатору и в некотором роде свату, досталась роль быть у них в загсе свидетелем.
Глава пятьдесят третья. Мартин Иден и Ваня-дурачок
Самая эффективная диета
На целине я о своих семейных обстоятельствах мало думал. А вернулся – и они предстали передо мной в образе жены Валентины с большим животом и распухшими губами. Мои, достойные Чонкина, надежды на то, что за время моего отсутствия ситуация как-нибудь сама по себе рассосется, не оправдались, и жизнь обещала превратиться в полный кошмар. В комнате в 16 квадратных метров с одним окном на две семьи в одной половине, у окна, живут каменщик Аркадий, его жена Галя, двое детей и теща, у двери – мы с Валентиной. Через полтора месяца нас станет трое, а потом для ухода за ребенком прибудет теща. Жаловаться не на кого. Я сам, как будто черт меня подстрекал, громоздил себе препятствия и все сделал, чтобы они оказались непреодолимыми. Громоздил, но и сам же пытался их преодолеть. Засел за работу в надежде переложить на бумагу привезенный из Казахстана готовый сюжет, но скоро увидел, что у меня ничего не получается: фразы неуклюжие, характеры вымученные. Решил применить метод, отработанный мною в стихах. Писать, писать, писать. Писать плохо, очень плохо, как получается, но не останавливаться, двигаться дальше, писать и надеяться на чудо. Так и стал делать. Число страниц росло, но количество в качество не переходило.
Самуил Маршак говорил молодым писателям, что в литературе главное – талант, труд и терпение. Надо раскладывать свой костер, а огонь упадет с неба. Вот я и раскладывал свой костер, а огонь все не падал.
Иногда я падал духом, думал, а за свое ли дело взялся, и, пожалуй, пришел бы к выводу, что не за свое, если бы не Камил Икрамов и Володя Лейбсон, которые продолжали восхищаться всем, что я писал. Был у меня еще один почитатель, мой двоюродный брат Витя Шкляревский, он, едва ли не единственный из родственников, верил в меня безоговорочно, сравнивал меня с Мартином Иденом, и это сравнение не было натянутым. Как Мартин Иден, я писал много, но не печатался. Нищенской стипендии мне и одному бы не хватило, а чем она была в семейном бюджете (особенно после того, как в декабре 1958 года родилась моя дочь Марина), можно себе представить. Что делать? Вернуться в плотники? Я попробовал. Знакомый прораб согласился взять меня на работу. В зимний вьюжный день я пришел на строительную площадку, помахал топором, отморозил ухо, и такая тоска напала, что на второй день я свою трудовую книжку забрал. Время от времени я нанимался построить кому-нибудь перегородку, врезать замок, починить форточку, но работа подворачивалась лишь по случаю. Деньги я отдавал жене, а сам чем питался, не помню. Сейчас мне часто попадаются рекламные предложения дорогой, но эффективной диеты, а я точно знаю, что самая эффективная диета – когда нет денег на кусок хлеба. На одежду не хватало тем более. У меня были одни брюки, одна рубашка и одна пара ботинок. Брюки, чуть не до дыр протертые, пузырились на коленях и подметали пол бахромой, рубашка была застиранная, ботинки стоптанные. Сколько меня ни учили в детстве ставить ногу прямо, чтобы не стаптывать обувь, я этому так и не научился.
Мой тогдашний приятель Игорь Шаферан, женившись на дочери известного эстрадного автора, пригласил меня как-то к себе и показал блокнот тестя, где тот записывал ежемесячно свои заработки. Самый маленький был 25 тысяч, самый большой – 63 тысячи рублей. На эти деньги можно было покупать каждый месяц по нескольку автомобилей, а у меня были часы Чистопольского завода, которые я закладывал в ломбард, рублей, кажется, за пятьдесят, выкупал и снова закладывал.
«Нет стихов – так напиши!»
Однажды пришел в журнал «Юность», где отделом поэзии заведовал доброжелательный Николай Старшинов. Дал ему десяток стихотворений, он посмотрел и нашел, что это все неплохо, но не то. Если бы у меня было имя, стихи прошли бы, а без имени их не пробить. Коля спросил, нет ли у меня чего-нибудь о комсомоле. Я сказал: «Нет». – «Ну так напиши. Напишешь о комсомоле, мы их опубликуем, а в следующий раз напечатаем эти». Я пошел домой, написал о комсомоле. Старшинов стихи напечатал, а остальные так и остались на много лет неопубликованными.
Пребывая в стадии ученичества, я любую предложенную тему воспринимал как учебное задание, с которым надо справиться. Однажды в Доме литераторов проводилась встреча молодых поэтов с воинами-десантниками. Нам представили двух солдат, у одного из которых во время прыжка плохо раскрылся парашют, но другой успел ухватить его за стропы, и они благополучно приземлились под одним куполом. Разумеется, случай этот подавался как необычайный подвиг, который могли совершить только советские воины. Американские вояки (воинами они не бывают) ни на что подобное конечно же не способны. Ведущий вечера предложил конкурс на лучшее стихотворение об этом случае. Времени – полчаса. Первое место разделили Булат Окуджава и я. Булат написал: «Пускай нам так же служат строфы, как этим людям служат стропы». Свой стишок я не запомнил, но тогда послал его в какую-то газету и заработал свои двести рублей.
Кстати, о Булате. Мне всегда казалось, что у меня есть физиогномические способности. По крайней мере, трех выдающихся людей я высоко оценил авансом, просто увидев их лица. Это Андрей Сахаров, Александр Володин и Булат Окуджава.
Булат появился в литобъединении «Магистраль» чуть позже меня, осенью 1956 года. Он приехал в Москву из Калуги, где работал школьным учителем. Был принят «магистральцами» с почтением: фронтовик и уже в некотором роде признанный поэт. Большинство членов объединения гордились своими редкими публикациями отдельных стихов, а у него был целый собственный сборник. Увидев Булата, я сразу подумал, что он должен быть очень талантливым человеком, и когда был объявлен его первый творческий вечер, прибежал на него с предвкушением услышать что-то необычайное. Но был разочарован. Стихи его мне показались пустыми. Я был огорчен, что ошибся. Через некоторое время мы были приглашены к Григорию Михайловичу Левину, и там, как всегда, по очереди читали стихи. Булат опять прочел что-то, что оставило меня равнодушным, а потом, увидев в углу пианино, сел за него и спел песенку: «Однажды тирли-тирли-тирли-тирли напал на дугу-дугу-дугу-дугу. И долго тирли-тирли и долго дугу-дугу калечили немножечко друг другу». Тогда же были спеты «На нашей улице портовой» и «А мы швейцару: «Отворите двери!» – и я обрадовался, что мое первое впечатление меня все-таки не подвело. Булат впоследствии говорил, что песню «Тирли-тирли» не помнит, и когда его спрашивали журналисты о том, с чего он начинал, отсылал их ко мне, утверждая, что я могу им рассказать больше, чем он. Это было, конечно, не так, и я до сих пор не верю, что он эту песенку в памяти не сохранил.
Одна б., две б., три б
Те стихи о комсомоле, что появились в «Юности», я бы позже публиковать постеснялся, но тогда думал, что, пока я никому не известен, их все равно никто читать не будет, значит, и вреда от них нет никакого. Через тридцать лет, когда я вернусь в Москву из эмиграции, эти стихи будут разысканы кем-то в архиве и вновь напечатаны, чтобы показать, каким образцово-советским был автор. Вот тогда-то я этой публикации устыжусь. А пока – что ж, задание на предложенную тему выполнил, скромный гонорар получил, стихи в специальную папочку положил, чтобы при случае кому-нибудь показать: вот, печатался еще и в журнале «Юность».
По-моему, тогда же, в декабре 1958 года, состоялось совещание молодых писателей, на котором оказался и я. Участники совещания были разбиты на семинары, руководимые маститыми литераторами. Игорь Шаферан попал, на зависть мне, в семинар Твардовского, а мне в руководители достался Лев Иванович Ошанин. Наша группа состояла в основном из таких, как я, никому не известных поэтов, но двое о себе уже заявили. Первый, Эдмунд Иодковский, был автором знаменитой тогда «целинной» песни «Едем мы, друзья, в дальние края», а второй, Дмитрий Сахаров, заметного места в литературе пока не занял, зато был кандидатом биологических наук, что ввергало меня перед ним в благоговейный трепет. Фамилию свою Митя счел для поэта слишком сладкой и сменил ее на псевдоним Сухарев. Этих двух стихотворцев Ошанин оценил положительно, а мои стихи разнес в пух и прах как искажающие нашу советскую действительность. Особенно разругал стихотворение «В сельском клубе разгорались танцы», написав на полях: «Ну, одна б., две б., три б., но не все же». Я никаких б. вообще не имел в виду, но спорить с ним не стал. Желая понравиться участникам семинара, Ошанин рассказывал нам скабрезные анекдоты, но и о своей роли наставника советской молодежи не забывал. Помню его высказывание: «Мировоззрение у нас у всех одно, но способы изображения разные». Мировоззрение самого Ошанина было искренне советское. Когда Иодковский прочел на семинаре стихотворение, в котором были строки: «Не хочу синицу в руках, а хочу журавля в небе», – Ошанин стихи похвалил, но заметил: «Не наша идеология. Наша идеология: журавля в руки!» – и сделал обеими руками такой жест, как будто он этого журавля уже схватил и свернул ему шею.
Будучи очень известным поэтом-песенником, Ошанин слыл твердолобым ортодоксом, за что его не любили молодые поэты. Андрей Вознесенский в стихотворении о вечерах в Политехническом музее написал: «Как нам ошанины мешали встретиться». Менее известному Льву Халифу тоже мешала «разнообразная ошань». Мое мнение об Ошанине было не столь однозначно. Спустя несколько лет я с ним познакомился заново, когда мы сидели за одним столом в Малевском доме творчества. Мне показалось, что, несмотря на свои большевистские взгляды, он человек незлой, выпивоха, любитель молодых женщин – то, что называется жизнелюб.
Ошанин был настолько востребованным, что вряд ли мог вообразить, что ему, как большинству наших пенсионеров, придется влачить в 90-х жалкое существование. Печатать его перестанут, как и писать на его стихи песни, а последнюю книгу на деньги, собранные дочерью-эмигранткой, издадут в Америке.