Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Бебиситер
Осенью мы переехали в совхоз Ермаково, ближе к Вологде (в Назарове родителей опять что-то не устроило). Отец работал все тем же бухгалтером, мама тоже кем-то в совхозной конторе, а я продолжал, говоря нынешним языком, «бебиситерствовать»: нянчил сестренку. Я развлекал ее как мог и сам развлекался. Например, надевал ей на голову бумажную корону, делал из тряпок подобие мантии, давал в руки палку-скипетр, усаживал на подушки, и она – ей не было еще и года – с удовольствием принимала важную позу. Стихи я ей читал не совсем по ее возрасту: шотландские баллады в переводах Жуковского. Чаще всего – мой любимый «Иванов вечер»: «До рассвета поднявшись, коня оседлал знаменитый смальгольмский барон. И без отдыха гнал меж утесов и скал он коня, торопясь в Бротерстон…»
Девочка внимательно слушала, и мне казалось, что она все понимает.
Не знаю, где родители доставали манную крупу, но она у нас была. Мама варила манную кашу, поручая мне в определенное время ее разогреть и покормить сестренку. Я разогревал, кормил, Фаина держала кашу во рту – и выплевывала. А у меня текли слюнки, но я терпел.
Ермаково считалось совхозом НКВД, и часть рабочих были заключенные. Но не все. Ни мои родители, ни я сам, ни наши соседи, взрослые и не взрослые, заключенными не были, но тоже работали в совхозе. Весной сестренку отдали в детский сад, а я нанялся сторожить огород с репой и брюквой от птиц. Точнее, от грачей. Тех самых, о которых в школьном учебнике был хвалебный стишок: «Всех перелетных птиц черней, ищет по полю червей. Взад-вперед по пашне вскачь. А зовется птица – грач». Оказалось, грачи не такие уж полезные: не только едят червей, но и вырывают с корнями еще неокрепшие овощи. Мальчишки, занимавшиеся той же работой, что и я, бегали по полю, кричали, кидали в грачей камни, выбиваясь из сил. Но я, читая книги о старой жизни, знал, что раньше сторожа стучали в какие-то колотушки. Это навело меня на мысль, в соответствии с которой я выпилил две деревяшки и, стуча в них, отпугивал грачей издалека. Устрашенные птицы перелетали на другой огород, а я залезал в шалаш и читал книгу.
Потом меня перевели работать на лошади с большей зарплатой (5 рублей 12 копеек в день). Лошадь я брал на конюшне, пригонял ее на огород и запрягал в распашник – плуг с двумя ручками и двумя лемехами. Распашник этот применялся для окучивания картошки и капусты. Работал я со взрослым напарником. Моя задача была: сидя верхом на лошади, направлять ее, чтобы двигалась точно по борозде. Напарник шел следом, вспахивая следующую борозду между кустами картошки и капусты.
Первое время я работал в паре с расконвоированным Федей, посаженным за убийство. Он и его друзья большой компанией забили какого-то парня до смерти. Федя считал себя невиновным. «Я его не убивал, – говорил Федя. – Я его только колышком».
Колышками назывались жерди, вырванные из забора.
Федя ел сырую картошку и уверял, что она очень вкусная. Я попробовал и спросил, что же в ней вкусного. Федя сказал: «Был бы ты такой голодный, как я, понял бы».
Я был еще недавно куда голоднее его, но теперь уже не понимал. Не зря говорят: сытый голодного не разумеет.
Глава пятнадцатая. Идиотизм деревенской жизни
Война чем дальше от нас отдалялась, тем страннее выглядела. Старший брат моего друга Толика Васька Проворов ушел на фронт и очень скоро вернулся, но уже без руки. Как будто за тем туда и ходил, чтобы там оставить лишнюю руку. В самом конце войны дядю Володю с председателей колхоза сместили (должность кому-то другому понадобилась) и забрали в армию, несмотря на возраст и плоскостопие. Папа шутил, что теперь уж, с помощью дяди Володи, победа нам обеспечена. Укрепляли уверенность в ней и немецкие военнопленные, которых пригнали в Ермаково и распределили кого на конюшню, кого в ремонтные мастерские, а большинство на полевые работы. Признаком приближения победы стали для нас и дошедшие до Ермакова американские подарки. Мне достались черная мерлушковая ушанка вполне русского покроя и желтые солдатские ботинки из толстой кожи с пупырчатыми подошвами. Они оказались мне великоваты, но с шерстяными носками с ног не спадали. Замечательно было в них ходить, оставляя на земле красивые следы. Еще больше радости доставляли «рационы» – до сих пор помню эти картонные коробки, плотно набитые тушенкой, сгущенкой, шоколадом, галетами, сигаретами и жвачкой. Мы их открывали, как скатерть– самобранку, дивясь, что такое изобилие изначально предназначалось на пять дней одному солдату. Я вспоминал эти «рационы», когда сам служил солдатом, и основным рационом нашим были мерзлая картошка да каши из трех сортов крупы: «кирза», «шрапнель» и «конский рис» (дробленый ячмень, перловка и овес).
Каждый день по радио передавали сообщения Левитана о взятии нашими войсками европейских городов и столиц и о московских салютах, но это были громкие вести для всей страны, а тихие, персонального назначения, приходили в почтовых треугольниках, и получатели их, женщины молодые и старые, выскакивая во двор, выли на всю округу или рыдали дома в подушку.
В сорок пятом люди гибли не только на войне. В речке Тошне, которую в самом широком месте ничего не стоило переплюнуть, жители Назарова тонули в год по нескольку человек. Пьяные, ныряя вниз головой летом, ударялись о коряги. Дети зимой под лед проваливались. Однажды мы с братом Эмкой пошли к речке по воду. Увидели, что лед только-только стал, а на нем человеческие следы. Эмка ударил ведром по льду и проломил лунку. Мы подивились: кто же, отважный или дурной, по такому льду переправился? Набрали воды, пришли домой, не успели отдышаться – видим в окно: народ к речке бежит, кто с баграми, кто с ботами – дубинами величиною с оглоблю с утолщением на конце. Этими ботами летом колотили по воде – ботали – загоняли рыбу в сети. Побежали и мы к реке. А там барахтаются в полынье у противоположного берега два человека, и один из них истошным голосом вопит:
– Спаситё!
Оказалось, это наши соседи Макарычевы, Иван и его четырнадцатилетний сын Гурька, тонут. Вечером Иван, расконвоированный заключенный, отбывавший срок неподалеку, самовольно пришел из лагеря и благополучно пересек реку, а обратно взял в провожатые Гурьку. Вот их двоих лед и не выдержал. Мать Гурькина тоже по льду мечется, кричит: «Гуренька! Гуренька!» Тянет руку к сыну, он тянется к ней, но в него вцепился отец. Гурька кричит: «Папа, пусти!» Иван его не пускает, но вопит: «Спаситё!» Мать тоже провалилась, но, подминая под себя ломающийся лед и один валенок утопив, как-то на лед выползла и опять назад тянется. Мужики, привязав длинные веревки к ботам, швыряют их утопающим, часто попадая им в голову. Боты обледенели, у тонущих руки замерзли, силы кончаются. Ивану кричат: «Отпусти сына! Его вытащим, а потом и тебя!» Но он ополоумел, не отцепляется и все кричит: «Спаситё!»
А рядом на берегу лежали лодки. И если бы с самого начала взять одну да пробить дорогу во льду, можно было до тонущих доплыть и взять их на борт. Но мужики все швыряют боты, а Гурькин отец все кричит, но все реже и безнадежней. И вот все стихло. На этом берегу стоит молчаливый народ. У того берега полынья и в ней две шапки покачиваются, как поплавки.
– Эх! – вдруг прозвучал веселый и озорной голос однорукого Васьки Проворова. – Пойду и я тонуть к…не матери!
Он столкнул лодку с берега, к нему впрыгнул еще кто-то, за несколько секунд они добрались до полыньи, еще через минуту утопленники лежали рядом с нами на берегу, и мать припадала к посиневшему телу сына и выла дико, дурно и однотонно. Кто-то предложил попробовать утопленников откачать, но Васька только махнул рукой, хотя шанс, возможно, еще имелся…
Эту картину – как тонули отец с сыном на виду всей бессмысленно суетившейся деревни – я запомнил на всю жизнь, часто видел в ночных кошмарах и вспоминал, когда слышал выражение «идиотизм деревенской жизни».
Две победы
Большая победа над Германией совпала с моей личной, тоже значительной. За несколько дней до того мой сосед и сверстник Тришка показывал мне перочинный нож с лезвиями, большим и малым, с ножничками, открывалкой для консервов и шилом. Он все эти лезвия раскрывал и закрывал, потом оставил раскрытым только маленькое и предложил:
– Хочешь, я тебя ножом ударю?
Я в серьезность его намерения не поверил и в шутку сказал: «Ну, ударь». Тришка тут же размахнулся и ударил меня ножом в левую бровь. Еще бы на полсантиметра ниже – и я бы остался без глаза. Рана оказалась неглубокая, но кровь текла обильно. Зажав рану рукой, я побежал домой, где соврал матери, что сам упал и обо что-то порезался. Шрам остался у меня на всю жизнь. Я был потрясен поступком Тришки, я не понимал, как он мог ударить меня и за что. И воспылал жаждой мести.
Обзаведясь довольно толстой палкой, я без нее из дома не выходил. Дня два ходил безрезультатно, Тришки во дворе не было. На третий день мать послала меня по воду. Я взял ведро и палку, вышел во двор и тут же встретил Тришку. Он шел мне навстречу, теперь уже не с перочинным ножом, а с настоящей финкой с наборной ручкой. Он шел и любовался лезвием, сверкавшим на солнце.
– Ну, что, – увидев меня, сказал он враждебно, – мало попало?
– Мало, – сказал я. И стукнул его палкой по голове – раз, два, три…
Он закрывался руками, я бил по рукам. В конце концов он бросил нож и с криком кинулся от меня бежать. А я бросил ведро и палку и побежал домой.
Мать, увидев меня, всполошилась:
– Что с тобой, почему ты так запыхался? Почему ты такой бледный? – И, не дождавшись ответа, вдруг прокричала: – Война кончилась! Ты слышишь? Война кончилась!
Она обняла меня и заплакала. А потом сказала:
– Беги в Назарово, скажи тете Соне, что Володю уже не убьют.
И я побежал, как тот первый марафонец, что нес соплеменникам весть о победе. Правда, моя дистанция была покороче – километров пять-шесть. Я влетел в Назарово и, прежде чем завернуть к тете Соне, обежал всю деревню и у всех изб кричал, что проклятая война кончилась. В деревне радио не было, поэтому весть о победе назаровцы узнали не от Левитана, а от меня.
Игра в «половинки»
В ноябре мы вернулись в Запорожье. Ту часть, в которой мы коротко жили перед войной, было не узнать – сплошные руины. Центр города частично сохранился, и там, недалеко от рынка, поселилась семья Шкляревских, вернувшаяся в Запорожье незадолго до нас. Они занимали комнату в убогой, полуподвальной квартире с коридорной системой, и мы въехали к ним. Взрослым, наверное, такое сожительство не казалось приятным, но я был рад, что обе родные мне семьи живут вместе.
В соседней комнате жили тетя Галя, жена погибшего дяди Володи, брата моего отца, ее сын Юра, дочь Женя и их дедушка по прозвищу Напмер. Слово «напмер» старик говорил вместо «например» и употреблял очень часто: «Вот иду я, напмер, по улице, встречаю, напмер, соседа, и он мне, напмер, говорит…»
Хотя старая часть города сохранилась лучше новой, и здесь от многих домов остались груды битого кирпича, который находил себе в тех условиях нестандартное применение. Соседский мальчик таскал кирпич на веревке, воображая себе, что это игрушечный грузовик, его сестра такой же кирпич заворачивала в тряпки и пела ему колыбельные песни. А я встретил местных ребят, которые предложили мне играть в «половинки». Не зная, что это такое, я пошел с ними в руины. Там они, разделившись на две группы, стали хватать битые кирпичи и, укрываясь за остатками стен, кидать друг в друга с явным стремлением поразить цель – попасть, если повезет, противнику в ногу, в живот, а то и проломить голову. Мне эта игра не понравилась, и больше в подобных забавах я не участвовал.
«Феня» и «мова»
Изо всего, что продавалось на запорожском базаре, мне запомнились круглые толстые лепешки из белой глины для побелки, американские сигареты по рублю за штуку и водопроводная вода со льдом (не знаю, где его летом брали), тоже по рублю за кружку. Народ на базаре делился на торговцев, покупателей, воров и нищих. Среди нищих было много недавних фронтовиков, иные даже в недоношенной форме и с орденами. Самые страшные инвалиды (я таких встречал и потом), рассчитывая, может быть, на безнаказанность (кто ж их посмеет тронуть?), были склонны к странному хулиганству. Один безногий в морской форме подъезжал на самодельной тележке к теткам, торговавшим глиной, и начинал мочиться прямо под их лепешки. Тетки не сердились, не ругались, а быстро хватали свои лепешки и перебегали на сухое место.
На базаре я получил однажды урок языка, которого до того не слышал. Мальчишка, примерно моего возраста или на год моложе, что-то спер с прилавка. Мужики его поймали, окружили и приготовились бить. Тут я влез в середину и стал кричать на мужиков, как им не стыдно таким здоровым бить впятером или вшестером одного маленького. Потом я задним числом сам удивлялся, что мужики заодно и меня не побили, а устыдились и мальчишку отпустили. Я спросил, за что его хотели побить. В ответ он поинтересовался:
– Ты по фене ботаешь?
Вспомнив, как назаровцы «ботали» – загоняли длинными дубинами-ботами рыбу в сети, я ответил утвердительно. Тогда он произнес длинную речь на иностранном языке с непонятными словами «клифт», «бачата», «прохоря», «писка» и «ксива». Это и была «феня» – блатной жаргон. Через три года, пройдя через ремесленное училище, я этим языком овладел свободно, но пассивно. То есть понимал все, но сам употреблял слова редко и выборочно.
Вообще способность к языкам у меня всегда была. Через пятьдесят лет после того, как покинул Украину, я согласился в Киеве дать местному телевидению часовое интервью по-украински. По окончании записи я спросил ведущего:
– Ну, як моя украиньска мова?
– Та ничого, – сказал он. – Приблызно, як у наших депутатив…
Глава шестнадцатая. Столяр-парашютист
Мало денег и никакой радости
В Запорожье мы вернулись в ноябре 45-го. К началу учебы я опоздал и с благословения родителей продолжил накопление жизненного опыта. Зимой ездил на правый берег, покупал папиросы по четыре рубля за пачку, продавал на рубль дороже, двадцать копеек штука. Летом сначала пас одну корову, потом торговал хлебом.
В августе родители затеяли со мной примерно такой разговор.
– Вова, – сказал папа, – мы с мамой долго думали, как быть. Конечно, тебе надо учиться. Но у нас очень трудное положение. Мы зарабатываем очень мало, а у нас еще на руках Фаина.
– Хорошо, – сказал я уныло, – хорошо, я поищу себе какую-нибудь работу.
– Ни в коем случае, – сказала мама. – Ты должен учиться!
– Но как же мне учиться, если вы не можете меня прокормить?
– В том-то и дело, – улыбнулся папа. – Ты будешь учиться. Но не в школе, а в ремесленном училище.
В ремесленном? Признаться, мне и самому такая идея было не чужда. Я видел ребят, которые назывались ремесленниками, мне нравилась форма, которую они носили. Темно-синяя шинель, голубые петлицы с молоточком и разводным ключом…
– У них такая красивая форма, – сказала мама, будто уловив мою мысль.
– Ты будешь учиться, – добавил папа, – получишь хорошую специальность, которая, может быть, не станет твоим делом на всю жизнь, но всегда пригодится.
– Я бы на твоем месте выбрала столярное дело, – сказала мама. – Столяр – это чистая и интеллигентная работа. У нас в институте был завкафедрой, который в свободное время столярничал. Лучше быть хорошим столяром, чем плохим профессором.
Я с ней согласился, но, как показала жизнь, у меня было больше шансов стать неплохим профессором, чем хорошим столяром.
Осенью я поступил учиться на столяра-краснодеревщика. Два года учился. Мучился. В конце концов получил четвертый разряд, а потом дотянул и до пятого, но столярное дело не полюбил. Я человек хаотичный, а работа столяра требует аккуратности и педантизма. Чтобы сделать простую табуретку, надо сначала долго и тщательно точить инструмент. Тупым инструментом ничего сделать нельзя. Каждая ножка в сечении должна представлять собой строгий квадрат. В одной ножке сделаешь угол меньше или больше, и вся табуретка перекосится. Шип должен хорошо входить в продолбленное для него отверстие. Если входит слабо, вся конструкция расшатается, если туго – ножка расколется…
В 48-м я вышел из училища, получив профессию, которая давала мало денег и никакой радости. Но я находился еще в таком возрасте, когда была надежда все поправить.
В два тридцать ночи у «Днепра»
В середине лета 1950 года мы с моим другом Толиком Божко (еще одним Толиком), проходя мимо какой-то школы, увидели, как во дворе, возле турника, толпилась группа наших сверстников, которыми руководил человек в коричневой кожаной тужурке и фуражке с крабом. На турнике висели парашютные стропы с лямками, ребята по очереди влезали в лямки и разворачивались вправо и влево.
– А вы чего хлебальники раззявили? – обратился к нам человек в кожанке, слегка шепелявя. – Прыгать с парашютом хотите?
Мы сказали: «Хотим». Он, приладив планшет к колену, записал наши фамилии и назвался сам:
– Михаил Михайлович Аполлонин, инструктор парашютного спорта. Понятно?
– Понятно, – сказал я.
– Не «понятно», а «так точно». Влезай в лямки!
Я влез.
– Спускаться на парашюте, – сказал Аполлонин, – надо так, чтобы ветер дул в спину. Для этого надо в правую руку взять левую лямку, а в левую – правую. Какая рука сверху, в ту сторону ты и развернешься. Понятно?
– Понятно.
– Не «понятно», а «так точно».
Когда те же упражнения проделал и Толик, инструктор сказал:
– Все! Завтра будем прыгать! Приходите ночью в два часа тридцать минут к ресторану «Днепр»…
Как это прыгать завтра? Разве не нужна еще какая-то теория, медкомиссия? Может, мы недостаточно здоровы. И почему ночью?.. Все это показалось мне странным. Тем не менее в полтретьего ночи к ресторану «Днепр» мы пришли. Пришли и ребята, с которыми мы познакомились днем. Выяснилось, что они, в отличие от нас, не по своему желанию попали в парашютисты, а были направлены военкоматом. Кроме них, пришли к ресторану еще какие-то юноши, некоторые в брезентовых шлемах с очками. Оказалось, это курсанты: учатся кто на летчика, кто на планериста.
Подъехала машина-полуторка со значком «ДОСААФ» на дверце. В кабине, кроме шофера, сидел майор со звездой Героя Советского Союза на груди. Аполлонин и еще несколько инструкторов сидели в кузове. Туда полезли и мы. Ночь была звездная, а дорога длинная. Один из инструкторов, бывший штурман бомбардировочной авиации, показывал нам звезды и объяснял, как по ним ориентироваться и определять время. Пока доехали до аэродрома, рассвело. На аэродроме стояли в ряд несколько самолетов По-2 и три планера А-2. Аполлонин выстроил нас на дорожке и отсчитал пятнадцать человек – тех, кто будет прыгать. Я оказался тринадцатым, а Толик в число отобранных не попал. Аполлонин подвел нас к деревянному сооружению, называемому трамплином, с площадками на высоте в метр, полтора и два. Внизу была яма с опилками.
– Так, – сказал Аполлонин, – когда будете прыгать, ноги надо держать полусогнутыми, не слишком напряженными, опускаться на всю ступню и падать на правый бок. Сейчас посмотрим, как вы это будете делать. А ну пошли один за другим! Первый уровень можно пропустить… второй по желанию тоже… Давай сразу с третьего!
Все пошли один за другим, весело падая в опилки. После этого Аполлонин повел нас к самолету, на киле которого был нарисован парашютный значок, число 250 и чуть ниже надпись: «Летчик-инструктор 1-й категории». Каждый должен был занять место в кабине, по команде «Вылезай!» вылезти на крыло, по команде «Приготовиться!» приблизиться к краю крыла и по команде «Пошел!» прыгнуть. Когда мы все это выполнили, нас повели на летное поле, где были выложены в ряд 15 больших десантных парашютов ПД-47 и ждал нас «По-2» с работающим мотором. На другом, с парашютным значком на хвосте, подрулил Аполлонин.
«Я прыгнул сам»
Первый полет был ознакомительный: взлет-круг-посадка. Я волновался, но смотреть вниз было не страшно. С балкона четырехэтажного дома смотреть страшнее. Мой отец, которому довелось однажды лететь на таком же самолете, говорил мне, что высоту в полете не ощущаешь, потому что нет отвесной линии. Он был прав. Пока я анализировал свои ощущения, самолет приземлился и подрулил к месту, где были разложены парашюты. Не успел я спрыгнуть на землю, как на меня тут же надели две парашюта, помогли влезть на крыло и с крыла в кабину того самолета, где сидел Аполлонин. Взлетели, поднялись, повыше, чем в первый раз. Самолет летел, мотор ревел, я оглядывался на Аполлонина и улыбался, показывая, что мне не страшно. Аполлонин на это никак не отвечал, казалось, вообще не замечал меня. Но вот он сделал движение левой рукой, и наступила почти полная тишина. Мотор слегка тарахтел на холостых оборотах.
– Вылезай! – крикнул Аполлонин.
Глубоко провалившийся в кабину и сдавленный двумя парашютами, я стал выбираться. Наверное, я это делал очень медленно и неуклюже, потому что Аполлонин стал что-то выкрикивать. За шумом ветра я не сразу разобрал, что он выкрикивает знакомую фразу: «…твою мать!» Я вылез на крыло и, хватаясь руками за края сначала своей, а потом его кабины, передвинулся к кромке крыла. Я ждал, когда он мне скомандует «Приготовится!» и «Пошел!», а слышал только «…твою мать!» Я подумал, что, может быть, что-то не в порядке, посмотрел на Аполлонина, глазами спрашивая, в чем дело, а он мне кричал все то же – про мать. Я ничего не понял, но прыгнул.
Не могу сказать, что мне было так уж страшно. И секунды до момента открытия купола не показались вечностью. Я посмотрел на купол: он парил надо мной большой, квадратный, надежный (вот где подошла бы немецкая реклама шоколада: «Практиш, квадратиш, гут»). Ощущение было одно из самых радостных в жизни – и от свободного полета, и от того, что я не побоялся, а ведь когда-то не мог заставить себя прыгнуть с двухметровой высоты в кучу песка. Но спуск проходил, к сожалению, быстрее, чем хотелось. Я, как меня научили, развернулся спиной к ветру, ноги слегка согнул и сложил вместе, тут же коснулся земли и повалился на правый бок, хотя мог и устоять. Пока отстегнул лямки и кое-как сложил парашют, подъехала машина.
Когда приземлился последний парашютист, нас отвезли на летное поле и приказали построиться. Из одной из аэродромных построек выскочил Аполлонин.
– Сейчас все будут мыть самолеты, а ты, ты, ты и ты, – я был последним, в кого он ткнул пальцем, – марш домой пешком!
– В чем дело?
– В том дело, что трусы вы все!
По его словам, те трое и я тоже будто бы вцепились в кабину и не решались прыгать, и ему пришлось нас скидывать, завалив самолет на крыло. Я не знал, было ли это так с теми тремя, но про себя я точно знал, что прыгнул сам. Но он был уверен в обратном. Праздничное настроение сменилось отчаянием. Меня потом в жизни много раз оскорбляли облыжными обвинениями, но ни одно не казалось мне таким обидным.
– Нет, – сказал я Аполлонину. – Я не держался за кабину, я прыгнул сам. Я задержался на крыле, потому что вас не понял.
– Ладно, – махал он рукой, – много видел я таких непонятливых.
– Ну, разрешите мне еще раз прыгнуть, и вы увидите.
– Не разрешу. У меня прыгают смелые люди, а не такие. Иди домой к маме.
– Михаил Михайлович, я от вас не отстану, пока вы мне не дадите возможность доказать, что могу прыгать не хуже других…
Аполлонин был неумолим.
После этого я его долго ловил его в аэроклубе, по дороге на аэродром и при возвращении обратно. Он бегал от меня, как алиментщик от покинутой жены. В конце концов я довел его до того, что он решил откупиться. Будучи пойман мной на пороге аэроклуба, он сказал, что у него есть для меня сюрприз. Вынул из планшета и протянул мне красочное свидетельство с нарисованными на нем флагом, самолетом и парашютом, где было написано, что я совершил три парашютных прыжка.
– Ну вот, теперь ты доволен?
– Михаил Михайлович, – сказал я, суя ему эту бумагу обратно, – мне не нужна ваша липовая справка. Мне нужно прыгать. Хотя бы раз, и вы увидите.
– Ну, ты и настырный! – сказал он как будто и с досадой, и с каким-то уже уважением. – Ладно, приходи завтра к ресторану «Днепр»…
В то лето я совершил еще два прыжка, а следующий сезон весь провел на аэродроме: летал на планере и прыгал с парашютом.