Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Лучше Хемингуэя с Шолоховым
Все мои попытки написать что-то в прозе были настолько убогими, что я написанное тут же рвал и выкидывал. Но один текст не порвал и не выкинул. Это был рассказ в полторы машинописные страницы, впоследствии мною утерянный. Назывался непритязательно: «В заводском душе». Сюжет был такой: зимним днем два рабочих подростка, Витька и Колька, пошли в душ. Услышали шум воды на женской половине, нашли дырку в дощатой перегородке. Сначала один прильнул глазом, потом другой, затем стали смотреть поочередно. Там, на женской половине, стояла под душем молодая женщина. Подростки никогда еще не видели обнаженного женского тела, тем более такой красавицы видеть не приходилось. Она не спеша покрывала себя мыльной пеной, смывала ее, и тогда вода струилась по всем выпуклостям и впадинам ее тела. Витька и Колька, отпихивая друг друга, восхищенно на нее смотрели, а потом быстро оделись и выскочили наружу, чтобы взглянуть, кто эта неземная красавица. И увидели электросварщицу Машу, конопатую, коротконогую и некрасивую, с которой они грубо заигрывали и говорили ей разные скабрезности. Она была в брезентовой куртке, в брезентовых штанах, в байковой юбке поверх штанов и в подшитых коротких валенках. Витька шепотом выругался, но им обоим вдруг стало стыдно. И после этого они смотрели на Машу не так, как раньше, и грубых выражений при ней больше не допускали.
Камил Икрамов, которому я прочел этот рассказ, пришел в полный восторг и объявил мне:
– Володька, ты гений!
После чего стал бегать по своим литературным знакомым с сообщением о том, что на его глазах родился большой, замечательный, великий… можете подставить любой самый лестный эпитет, не ошибетесь. Я никогда не был слишком самоуверенным, но каждому молодому литератору на первых порах нужен хотя бы один такой восторженный поклонник.
Знакомые Камила, зная о его способности увлекаться какими-то людьми, его восторги принимали иронически:
– Что он, этот твой, как его, может быть, даже лучше Шолохова?
– Кого? – презрительно переспрашивал Камил. – Да кто он такой, этот ваш Шолохов? Да Шолохов мизинца его не стоит!
Камила спрашивали:
– Может, он лучше Хемингуэя?
Тогда в самой большой моде был Хемингуэй.
– Да Хемингуэй по сравнению с ним – тьфу! – говорил Камил.
– А Фолкнер?
– А Фолкнер тем более!..
Камил разочарованно сетовал:
– Мне эти глупые люди надоели. Они живут в мире стереотипов и никогда не заметят свежего дарования, пока им не внушат, что оно действительно дарование. Мы должны показать твой рассказ какому-нибудь большому писателю, который это оценит.
А где взять большого писателя? Самым большим писателем из числа моих знакомых был Григорий Михайлович Левин. Я ему рассказ показал. Он ничего особенного в нем не нашел. И вдруг на стене нашего института появилась афиша, сообщавшая, что такого-то числа состоится демонстрация фильма «Жестокость» по повести Павла Нилина. После сеанса выступят сам Нилин и режиссер фильма Владимир Скуйбин.
– Вот, – сказал Икрамов, – на ловца и зверь бежит. Приходи в кино, потом мы подойдем к Нилину. Я, между прочим, с ним встречался. Он меня вряд ли помнит, но это не важно. Я покажу Нилину твой рассказ. Я уверен, что ему понравится. Он человек со вкусом.
– А Нилин большой писатель? – спросил я.
– Да ты что? Ты не читал «Жестокость»? Он замечательный писатель! Из ныне живущих, я думаю, самый крупный!
Я засомневался: как мы к нему подойдем.
– Подойдем, подойдем, – сказал Камил. – Как-нибудь приблизимся…
Приближение к мэтру
Прежде чем пойти смотреть фильм, я прочел «Жестокость» – повесть о чекистах, в начале 20-х воюющих с лесными партизанами. Главный герой Венька Малышев – хороший чекист, он хочет не уничтожать бандитов, а открыть им глаза на советскую власть, народную, мужицкую, гуманную и справедливую. Начальник Веньки – плохой чекист, он считает, что враг есть враг, и в борьбе с ним допустимы любые приемы, включая самые подлые. Борьбу со своим начальником Венька проигрывает и кончает жизнь самоубийством. Повесть по тем временам считалась острой и была очень популярна. Институтский зал, где показывали фильм, был забит до отказа.
После фильма Нилину задали много вопросов, он долго на них отвечал, а мы с Икрамовым терпеливо ждали конца встречи. Но вот на последний вопрос Нилин ответил, попрощался, пошел к выходу, тут Икрамов его и перехватил:
– Павел Филиппович, я Камил Икрамов. Мы с вами недавно знакомились. А это мой товарищ Владимир Войнович. Он написал потрясающий рассказ, и я вас очень прошу прочесть его.
Нилин, к которому с такими просьбами люди обращались нередко, слегка поморщился, но осторожно спросил, длинный ли рассказ. Камил сказал:
– Да всего полторы страницы.
– Ну, полторы страницы я прочту прямо сейчас. Только отойдите в сторонку, не стойте над душой.
Мы отошли, он прочел и махнул нам рукой. Мы подошли.
– Ну что ж, – сказал Нилин, – это написано неплохо, но ничего не стоит. Это упражнения, экзерсисы. Я такие тексты пишу каждый день, но никому не показываю.
Камил, только что говоривший с Нилиным почтительно, переменил тон:
– И это все, что вы хотите сказать молодому автору?
– Ну, а что еще? – Нилин развел руками.
Камил и вовсе посуровел.
– Павел Филиппович, я вам должен сказать, что вы упустили для себя честь открытия большого писателя.
Нилин растерялся и стал бормотать не очень внятно, что может ошибиться, но он так думает. Трудно судить по очень маленькому рассказу, но все-таки это именно упражнение, именно экзерсис…
Я, конечно, расстроился. А Камил еще больше. Мы оделись, вышли на улицу. Камил остановился и остановил меня:
– Слушай, Володька, ты не огорчайся. Подумаешь, кто такой Нилин? Г…! Просто г… – и все!
– Подожди, – сказал я, – ты же сам говорил, что Нилин крупный писатель.
– Кто крупный писатель?! – возмутился Камил так искренне, как будто опровергал кого-то, а не самого себя. – Нилин крупный писатель? Да он просто г… Ты на него эпиграмму не знаешь? Слушай: «В мозгу у Павла Нилина всего одна извилина – и эта пересажена из ж… Пети Сажина». Разве на умного человека такие эпиграммы пишут?
Эпиграмма была злая и несправедливая. Нилин, в отличие от ныне забытого Сажина, был талантливым писателем и человеком очень неглупым. Впоследствии мы с ним на короткое время подружились. Когда я жил в переделкинском доме творчества он, бывало, заходил за мной, и мы вместе гуляли. Нилин говорил, что работает каждый день, рукописями забиты целые шкафы. Но большинство своих текстов он считает именно упражнениями, которые печатать не обязательно. Вот он их и не печатает.
Потом мы долго не виделись. А в 1974 году Нилин был приглашен на заседание бюро объединения прозы, готовившего мое исключение из Союза писателей. Он сказался больным и на заседание не явился. Через несколько дней я встретил его около поликлиники Литфонда. Тогда уже многие знакомые при встрече делали вид, что меня не замечают. Нилин заметил и сам ко мне подошел.
– Я знаю, что вам сейчас трудно, вам нужны деньги. Я готов одолжить. Вы их, конечно, никогда не отдадите, но рублей триста могу дать без отдачи. Дать и забыть…
Его предположение насчет моего отношения к денежным долгам было ошибочным. Одалживать я не любил, делал это крайне редко, но, беря, всегда торопился вернуть при первой возможности. Другое дело, что в моей жизни началась полоса, когда я в своей платежеспособности не мог быть уверен.
Я поблагодарил Нилина – и денег не взял.
Глава сорок восьмая. Комсомольцы, беспокойные сердца
Все на борьбу за миллиард!
В конце второго семестра нам, студентам МОПИ, объявили, что летние каникулы будут у нас трудовые. Нас отправят на целину бороться за казахстанский миллиард. Имелся в виду миллиард пудов зерна, который Казахстан якобы обещал засыпать в «закрома родины». Казахстан якобы обещал, а засыпать зерно в закрома должны были не якобы, а настоящие студенты со всего Советского Союза. Поездка формально считалась добровольной. По словам песни: «Партия сказала, комсомол ответил: «Есть!» Если верить тогдашним газетам, вся советская молодежь, а студенты в первую очередь, с комсомольскими путевками просто рвались на целину из романтических побуждений и страстного желания помочь Родине. На самом деле большинство никуда не рвалось, а вынуждено было ехать; уклонявшимся грозили разные наказания и прежде всего исключение из института с немедленным забритием в солдаты (последнее меня, впрочем, не касалось). Настроившиеся на то, чтобы увильнуть от борьбы за миллиард, раздобывали медицинские справки или ссылались на какие– нибудь особые жизненные обстоятельства. У меня реальным обстоятельством была беременная жена, и я рассчитывал во время каникул остаться в Москве и каким-нибудь образом заработать денег.
На нашем курсе, кроме меня, отслуживших свой срок в армии было человека два-три, и среди них некто Объедков. Однажды, сидя вместе с Объедковым в читальном зале, я сказал ему, что ехать на целину мне никак не хочется, и объяснил это вышеизложенным реальным обстоятельством. Кроме того, я обругал советскую пропаганду и умеренно всю советскую власть. Советская власть, сказал я Объедкову, создала бездарную колхозную систему, неспособную прокормить собственную страну. И теперь вот, развивал я свою мысль, они пытаются исправить положение прибавлением к рабскому труду колхозников рабского бесплатного труда студентов. Но эффект, уверял я Объедкова, будет все равно мизерный, потому что еще Маркс говорил, что рабский труд не может быть эффективным.
Объедков внимательно слушал, сочувственно кивал головой, а на ближайшем комсомольском собрании попросил слова, вышел, ознакомил собравшихся с моими незрелыми мыслями (с добавлениями от себя) и сказал, что таким, как я, не место в комсомоле и институте. Зал замер, но тут же выступила какая-то неизвестная мне студентка. Она, не обсуждая моих незрелых мыслей, высказала свою незрелую мысль, что таким стукачам, как Объедков, не место среди нормальных не только студентов, но и просто людей, таким негодяям надо плевать в рожу и не подавать руки. Ее поддержала другая студентка. Поднялся невероятный гвалт. Студенты один за другим говорили, что Объедков подлец, но тут же по предложению сидевшего в президиуме секретаря парткома подавляющим большинством голосов избрали Объедкова секретарем факультетского комитета комсомола. Меня при этом оставили в покое, может быть, потому, что я все-таки согласился ехать на целину.
Согласился, кроме всего, в расчете на то, что там наберу материала для чего-нибудь вроде рассказа, повести или романа.
В поисках сюжетов и героев
Тогда, летом 58-го, я чувствовал, что должен написать рассказ или повесть, чтоб это было, с одной стороны, хорошо, а с другой стороны, «проходимо», насчет чего у меня возникали уже некоторые опасения. Мои взгляды тогда были не очень сформированы и мне самому непонятны. Они ни в коем случае не были антисоветскими, но и советскими их назвать можно было только с натяжкой. А ведь советская власть требовала безусловной любви к себе от всех людей и от писателей больше чем от кого бы то ни было. Всякое литературное сочинение должно было соответствовать основным требованиям социалистического реализма, который по официальной формулировке подразумевал правдивое, исторически конкретное изображение жизни в ее революционном развитии, а по неофициальной – воспевание вышестоящего начальства в доступной ему форме. Можно было сколько угодно держать фигу в кармане, но все равно главных рецептов было не избежать. В центре должен быть «правильный», положительный герой, русский, желательно рабочий, комсомолец или коммунист, который хорошо воюет или работает, борется с бюрократизмом, казенщиной, равнодушием и другими «отдельными недостатками» и «пережитками прошлого в сознании людей» и в конце концов побеждает. Чтобы такое сочинение достигло не только печатного станка, но и внимания читателя, желательно было стандартного советского героя наделить какими-то индивидуальными человеческими чертами, делавшими его не совсем «правильным». Тут честолюбивому литератору, особенно начинающему, нужно было балансировать между тем, что можно сказать, и тем, что хочется. А как достичь такого баланса?
Я внимательно следил за тем, что пишут молодые, уже напечатавшиеся и обратившие на себя внимание. Самым заметным из молодых был тогда Анатолий Кузнецов, будущий невозвращенец. Его повесть «Продолжение легенды» огромными тиражами вышла сначала в журнале «Юность», потом в «Роман-газете». Критики считали ее образцом «исповедальной прозы». Я читал и думал: вот как надо писать! Просто, достоверно и – «проходимо». Но о чем я могу написать? Тогда мне не казалось, что моя прошлая жизнь может быть источником каких-то сюжетов. И я решил поехать все-таки в Казахстан и набраться там новых впечатлений.
Черная пропаганда
На каком-то этапе мы узнали, что из студентов нашего института будет составлен отряд, который разобьют на бригады и распределят по разным колхозам. Начальницей отряда была назначена женщина лет пятидесяти, кандидат сельскохозяйственных наук, взятая почему-то из Тимирязевской академии, – своих, что ли, таких не хватало? А скорее всего, числилась она не только в Тимирязевке, но и на Лубянке. Она ходила во всем черном и сама была вся черная. Ее черные волосы пахли сапогами, потому что она, как мне сказали, подкрашивала их дегтем. Лицо было сплошь покрыто черными конопушками и потому казалось немытым. Ее имени и фамилии я уже не помню, но студенты прозвали ее «Черная пропаганда», и это прозвище к ней крепко прилипло.
Задолго до поездки кто-то что-то ей сказал про меня. Она заинтересовалась, стала меня искать и нашла в одной из пустых аудиторий, где я как раз, ползая по полу, раскладывал и клеил материалы своей газеты «Историк».
Она попросила меня оторваться и начала с комплиментов, которые в ее устах звучали фальшиво. При этом смотрела на меня маленькими мышиными черными глазками и умильно улыбалась. Губы улыбались, а глаза оставались недобрыми.
– Мне о вас рассказывали много хорошего. И о том, как вы учитесь и как делаете газету. Это очень хорошо, что вы делаете газету. Это очень нужное дело. Газета, как говорил Ленин, это не только коллективный пропагандист, но и коллективный организатор. Вы с этим согласны?
Я кивнул головой, потому что не соглашаться с Лениным было непринято.
– Возможно, мы и на целине тоже позаботимся о стенной печати. Надеюсь, вас можно будет привлечь?
Я сказал:
– Можно.
– Я слышала, вы и стихи пишете и даже печатались в «Правде». Хорошо бы вы описали в стихах, понимаете, героический труд наших студентов.
– Если он будет героическим, – уточнил я.
– Вы сомневаетесь, что он будет героическим? – Глазки ее еще больше сузились.
Сомневаться в этом, пожалуй, не стоило (так же, как не соглашаться с Лениным), и я сказал:
– Что вы! Что вы! Конечно, не сомневаюсь.
Она остановила на мне свой взгляд, долго о чем-то думала и, думая, шевелила губами.
– Мне кажется, что когда вы говорите, что не сомневаетесь, вы не всерьез говорите, а иронически.
– Что вы! Что вы! – сказал я опять. – Как я могу иронизировать над святыми для всех нас понятиями?!
Она опять надолго задумалась, видимо, пришла к выводу, что ответа на свой вопрос, иронизирую я или нет, не получит, и перешла собственно к цели своего визита.
– Так вот, хорошо… Хорошо бы, – сказала она, – написать о героическом труде наших студентов что-нибудь, понимаете, задорное, оптимистическое, такое, чтоб, понимаете, звало наших ребят на подвиг.
Тут я ее огорчил.
– О нет, – сказал я, – так писать, как вы говорите, я не умею. Я пишу стихи грустные.
– Грустные? – удивилась она. И сделала участливое лицо. – А почему грустные?
– Какие получаются.
– Я не понимаю, что значит, какие получаются. Если вы умеете писать стихи, то вы должны писать, какие нужно. Что значит грустные стихи? Отчего грустные? Разве наша жизнь дает основания для грусти? Вы посмотрите, какими темпами развивается наша страна, какое строительство идет по всей ее территории! Как выполняются пятилетние планы! Вы читали последнее выступление Никиты Сергеевича Хрущева?..
Она мне еще долго внушала мысль, что я должен писать стихи веселые, полные исторического оптимизма и уверенности в завтрашнем дне. В конце концов я с ней согласился, но огорошил ее еще одной новостью.
– И кроме того, – сказал я и посмотрел ей в глаза, – я стихи пишу только за деньги.
На самом деле это было, конечно, просто вранье. Хотя я, бывало, получал в некоторых газетах мелкий гонорар, но это были исключения, а не правило. Тем не менее в каких-то ситуациях, когда мне не нравился заказчик, я объявлял, что стихи пишу только за деньги.
– Что?! – Она была потрясена услышанным. – Что вы сказали?!
– Поэтам за стихи обычно платят гонорар, – уточнил я, после чего она долго молчала, а потом сказала удивленно и с осуждением:
– А вы, оказывается, мер-кан-тильный.
– А вы, – спросил я, – разве бесплатно работаете?
На что она мне ответила:
– Я работаю, а не стишки сочиняю.
И вышла.
Видно, ее разочарование было так сильно, что она больше ко мне ни с какими предложениями не обращалась, и я отправился на целину в качестве рядового студента.
Глава сорок девятая. «Вышли в жизнь романтики…»
Опять телячьи вагоны
Большинству студентов, ехавших на целину, телячьи вагоны были в новинку, а я в них наездился и в войну, и во время солдатчины. В нашем эшелоне только один вагон, головной, тот, что за паровозом, был пассажирский. В нем расположились начальники отрядов нескольких столичных институтов: авиационного, металлургического, автодорожного, литературного и нашего, областного педагогического.
Пассажирский вагон был ничем не украшен, а на наших телячьих, не отмытых от грязи и копоти, были натянуты кумачовые полотна с лозунгами вроде «Комсомольцы – беспокойные сердца» и «Даешь казахстанский миллиард!». Вагон моего исторического факультета был украшен цитатой из Маяковского: «Если тебе комсомолец имя, имя крепи делами своими!».
Мы ехали крепить его, как нам сказали, на два месяца (на самом деле получилось три с лишним), но провожавшие студентов родители вели себя так, будто провожали своих еще не повзрослевших детей на фронт. Дети старались держаться мужественно, как и полагалось будущим фронтовикам. По радио специально для отъезжающих передавали концерт. Какой-то актер читал подходящие к случаю стихи Роберта Рождественского: «Вышли в жизнь романтики, / ум у книг занявшие, / кроме математики, / трудностей не знавшие…» Среди таких романтиков я был редким исключением.
Время от времени я перебегал из своего вагона к филологам – они мне были интереснее. Среди них оказались два начинающих литератора, один из которых, Олег Чухонцев, станет известным поэтом, а другой, Георгий Полонский, кинодраматургом, автором сценария фильма «Доживем до понедельника». Познакомился я и с другими будущими филологами.
Нина и Ирина
Одно знакомство, происшедшее на станции Рузаевка, следует описать отдельно. Там у нас была долгая остановка с обедом, после которого мы с Чухонцевым, прогуливаясь по шпалам соседнего пути, встретили двух девушек, рыжую и блондинку, в байковых лыжных костюмах. Олег нас представил друг другу. О рыжей Нине (имя изменено) я был очень наслышан. Гордость института, круглая отличница, ленинская стипендиатка, автор научных работ, открывавших ей, бывшей уже на пятом курсе, прямую дорогу в аспирантуру. Второй была второкурсница Ирина Брауде, чье имя я слышал впервые. Но обе мою фамилию знали – читали стихи в «Народном учителе». Я сказал, что у меня есть кое-что получше, и прочел недавно сочиненное стихотворение, навеянное еще не остывшей памятью об армейской службе. Оно сыграло в моей судьбе заметную роль, поэтому приведу его целиком: «В сельском клубе разгорались танцы. / Требовал у входа сторож-дед / корешки бухгалтерских квитанций / с карандашной надписью «билет». / Не остыв от бешеной кадрили, / танцевали, утирая пот, / офицеры нашей эскадрильи / с девушками местными фокстрот. / В клубе поднимались клубы пыли, / оседая на сырой стене… / Иногда солдаты приходили / и стояли тихо в стороне. / На плечах погоны цвета неба, / но на приглашения солдат / отвечали девушки: «Нэ трэба. / Бачь який охочий до дивчат!» / Ночь, пройдя по всем окрестным селам, / припадала к потному окну. / Видевшая виды радиола / выла, как собака на луну. / После танцев лампочки гасились. / Девичьих ладоней не пожав, / рядовые молча торопились / на поверку, словно на пожар. / Шли с несостоявшихся свиданий, / зная, что воздастся им сполна, / что применит к ним за опозданье/ уставные нормы старшина. / Над селом притихшим ночь стояла… / Ничего не зная про устав, / целовали девушки устало / у плетней женатый комсостав»./
Девушки выслушали стихи снисходительно. Нина странно усмехнулась и промолчала, а Ирина оценила одним словом: «Ничего».
Эта встреча стала началом двух событий в моей жизни. Нина привлекла меня своей незаурядной ученостью, и мы с ней очень скоро вступили в странную связь, которую условно можно было назвать романом. А с Ириной завязались отношения платонические. Я был ею очарован и восхищен, но ни на что большее не рассчитывал и не мог себе представить, что она в конце концов станет моей женой, первым читателем всего, что будет мною написано, и высшей оценкой моих текстов на всю жизнь станет ее одобрительное «ничего».
Мы с Ириной прожили сорок лет. Она умерла у меня на руках 4 января 2004 года и похоронена на Северном кладбище города Мюнхена.