Текст книги "Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
«Помнишь, Володя?»
Из Польши в Кинель, а затем в Киев я странствовал с однокашником по шпротавской школе Вовкой Давыдовым, большим выдумщиком. Еще в самом начале нашей учебы в клубе он, окруженный восхищенными слушателями, рассказывал, как летал на планере и в критическую минуту покидал его с парашютом самым что ни на есть экстремальным способом: не прыгнул, а высунул из кабины задницу, дернул за кольцо – и надувшийся парашют выдернул его из кабины. Таким способом летчики горящих истребителей и бомбардировщиков, бывало, спасали свою жизнь, хоть и рисковали, что им отобьет килем ноги или то, что мужчины особенно берегут. Это случалось крайне редко: во время войны или летных испытаний, когда самолету грозит катастрофа и уже не хватает высоты, чтобы прыгнуть более или менее нормально. Но чтобы такое случилось с начинающим планеристом – я себе представить не мог и сказал рассказчику, что он все врет. Тот сперва возмутился моим вмешательством, но, поняв, что я говорю со знанием дела, смешался и слушателей своих покинул. Когда мы оказались в одном классном отделении, а потом и в одном полку, Вовка при мне небылиц уже не рассказывал. Но фантазерское начало рвалось у него наружу. Однажды в Кинели он, сильно напившись, стал в пивной делиться с сидевшим с нами случайным собутыльником воспоминаниями о наших якобы подвигах в июне 1953-го.
– Помнишь, Володя, – обращался он ко мне, – как мы с тобой шли на бреющем прямо над их головами и крошили этих гадов из всех трех пушек: ды-ды-ды-ды…
Мне было неприятно слушать про «этих гадов». Но я не хотел разоблачать товарища и, сгорая от стыда, кивал головой и отворачивался.
Как я летал на реактивных самолетах
В Ворошиловграде я убедился в том, что меня обманули: ни на вертолетчика, ни на штурмовика мне учиться не светит. Хоть и попал в летное училище, но стал не курсантом, а механиком в ПАРМе, мастерской по ремонту самолетов Ил-10, реликтовых образцов поршневой авиации. Начальник ПАРМа, майор, держался с нами, как начальник цеха с рабочими, соблюдение минимума каких-то военных правил его тяготило. Здесь я проработал всю зиму, которая оказалась необычно суровой. Я дважды обморозился. Ухо и щеку отморозил, когда нам при минус 33 устроили лыжный кросс, и потом руку – когда контрил (закреплял проволокой) какую-то труднодоступную гайку.
Работали мы на свежем, слишком свежем воздухе, греться ходили в передвижной, на полозьях, домик, где печку топили снегом, пропитанным бензином. Вообще бензином пользовались широко. Не только мыли им руки, но даже гимнастерки стирали в бензине. Окраина города, где находилось училище, называлась Острой могилой. Недалеко была пивная, куда я часто заглядывал, благо мне все еще платили мои 300 рублей. Там я однажды уподобился Вовке Давыдову, но не из бахвальства, а по другой причине. Сидел за столиком один, потом ко мне подсели двое простецкого вида, один из которых сразу принялся расспрашивать, кто я такой, откуда, кем служу и летаю ли. Я уже подвыпил, но не настолько, чтобы себя не контролировать, и сказал, что летаю. Он спросил, на каких самолетах, не на реактивных ли. Я сказал, что на реактивных (которых в Ворошиловграде не было).
– А какая у ваших самолетов скорость? – допытывался тот.
– Большая, – сказал я, прикидывая, не дать ли ему кружкой по голове. – Скорость у них такая, что вжик – и нету.
– А реактивные снаряды на них есть?
– А как же! Конечно, есть.
– А какого калибра?
– Крупного, – сообщил я, соображая, что одного, допустим, кружкой ударю, а второго могу не успеть.
Я вышел из пивной, якобы по малой нужде. Прямо у крыльца увидел милиционера, которому сказал, что внутри сидят люди, интересующиеся скоростями боевых самолетов и калибрами реактивных снарядов. Милиционер зашел вместе со мной в пивную, разглядел сквозь табачный дым моих собеседников и сказал: «Да это наши…»
До сих пор я не представляю, из какого ведомства были те двое. Военные контрразведчики или «штатские» чекисты? А милиционер, назвавший их «нашими», был тоже из них? Или в милиции была своя чекистская служба?.. Так или иначе, это произошло в субботу. А в понедельник, проводя с нами очередное политзанятие, начальник ПАРМа сказал что-то о дисциплине, как ее надо соблюдать, как нельзя нарушать. «А вот некоторые, – сказал он, – ходят в самоволку, пьянствуют и рассказывают, как они летают на реактивных самолетах». При этом он на меня не смотрел и потом ничего плохого мне не сделал. Я решил, что мне самоволку простили за то, что я проявил бдительность: военной тайны не выдал и милиционера позвал.
Глава тридцать четвертая. По реке плывёт топор…
Командир просит помыть галоши
Весной 1954-го меня перевели в истребительное училище в Чугуев Харьковской области, известный благодаря частушке: «По реке плывет топор из города Чугуева…» Там я прослужил еще больше полутора лет, оттуда и демобилизовался. Обслуживал «спарку» УТИ – МиГ-15. Командиром у меня был летчик-инструктор старший лейтенант Усик. Летчики охотно брали своих механиков в воздух, и Усик меня тоже часто катал.
В первый раз, когда я надевал шлемофон, он сказал:
– Возьми с собой пилотку.
– Зачем? – спросил я.
– Чтоб было куда блевать.
– А я не собираюсь блевать.
– Не собираешься, но будешь.
– Не буду.
– Ну, смотри… Потом машину сам будешь мыть…
Полетели. Усик вертел самолет и так, и сяк, делал петли, бочки, полубочки с полупетлей (раньше называвшиеся «иммельман») и время от времени спрашивал, как я себя чувствую. Я отвечал, что нормально. Усик спросил, что за село под нами. Я сказал: «Граково». – «Посмотри внимательней». Он перевернул самолет вниз кабиной и сделал обратную полупетлю. Я убедился, что и вправду не Граково. Усик был разочарован, что никак не удается меня укачать, и, возвращаясь на аэродром, делал развороты с отрицательным креном и крутым снижением. На земле он потряс меня за плечи и заметил: «Башка у тебя крепкая». Я сказал, что меня даже на планере не укачивало. Усик согласился, что на планере, который в воздухе швыряет, как щепку в океане, укачаться можно скорее…
Не только Усик летал на моем самолете, но и старшие командиры, проверявшие искусство пилотирования младших. Командир звена капитан Труфанов проверял Усика, командир эскадрильи майор Собур проверял Труфанова, а майора Собура проверял командир полка Бойко, бывший тоже в чине майора. Командир полка для рядового солдата слишком большая шишка, чтобы иметь с ним какие бы то ни было отношения, но я майора Бойко не любил. Когда он тихим голосом говорил со своими подчиненными, включая начальника штаба подполковника Плясуна, бывшего старше его не только по званию, но и по возрасту, то брезгливо морщил нос и выпячивал нижнюю губу.
Моя нелюбовь к Бойко усилилась после небольшого инцидента. Штаб полка находился в том же помещении, что и наша казарма. Поднявшись на второй этаж, попадаешь в коридор, в конце которого казарма, а, не доходя до нее, по левую руку, две или три комнаты занимал штаб. Однажды я чего-то ждал в коридоре, когда там появился Бойко. Я отдал ему честь. Он остановился.
– Товарищ солдат, зайдите ко мне.
Я зашел. Он, снимая шинель, сказал:
– Товарищ солдат, у меня к вам просьба. Вы не могли бы помыть мне галоши? – Бойко надевал галоши на сапоги.
Я растерялся. Майор сказал, что у него ко мне просьба. Но в армии просьба начальника к подчиненному – это приказ, а приказ должен быть выполнен беспрекословно, точно и в срок. В свое время на политзанятиях я спрашивал преподавателей, как понимать эту формулировку устава. Мне отвечали: «Так и понимать. Приказано – выполняй, не рассуждая». Я интересовался: а что если начальник прикажет почистить ему сапоги? Мне отвечали, что, если прикажет, надо чистить, но вообще такого быть не может. Советский офицер советского солдата унизить никогда не посмеет. Конечно, если бы меня попросил кто-то чином пониже, я бы отбрил его, но это же командир полка!
Все же я собрался с духом и сказал:
– Нет, товарищ майор, галоши мыть я вам не буду.
Я думал, он спросит почему, и тогда я отвечу, что это не входит в мои служебные обязанности. На что он в полном соответствии с уставом мог бы возразить, что мои служебные обязанности определяю не я, а он. Однако майор Бойко не выразил ни удивления, ни недовольства. Он сказал:
– Хорошо. Идите.
И я пошел.
Командир хочет квасу
Второй мой конфликт с командиром полка случился, когда мы стояли в летних лагерях у деревни Граково. В какой-то из нелетных дней я был дневальным. Сменился, прилег отдохнуть. Звонок. Начальник штаба подполковник Плясун требует свободного дневального к себе. Я оделся, пошел. Подполковник протягивает эмалированный кувшин.
– Сбегайте в офицерскую столовую, командир полка хочет квасу.
– Если хочет квасу, пусть сам и бегает.
Подполковник опешил.
– Ч-что-что вы сказали?
– Товарищ подполковник, я солдат, а не лакей. Разрешите идти?
– Идите, – растерянно ответил Плясун.
После этого Плясун обращался ко мне, когда приходилось, вполне почтительно. А вот инженер эскадрильи Кудлай меня возненавидел. Сам он всегда откровенно холуйствовал перед всяким начальством, и я отпускал по этому поводу язвительные замечания.
Командир полка на моем самолете летал несколько раз. Естественно, перед полетом надевал парашют. Обычно парашют лежит на земле у самолета. Механик или техник помогает летчику его надеть и застегнуть лямки. Совершенно естественная услуга. Другим летчикам и даже курсантам я охотно помогал – всем, за исключением командира полка. Потому что он и здесь вел себя как барин. Подойдет, встанет спиной к парашюту, широко расставив ноги и разведя руки, и даже не смотрит на того, кто подбежит и начнет его снаряжать. В таких случаях я прятался за фюзеляжем и крутил винты смотровых люков, делая вид, что Бойко не замечаю. Но мой техник лейтенант Геркалюк замечал и приходил майору на помощь.
Как-то Бойко пришел, а Геркалюка нет. Майор встал спиной к парашюту, а никто не подходит. Он стоит ждет, я прячусь, капитан Кудлай возится у соседнего самолета.
Я кричу:
– Товарищ капитан, чем вы там занимаетесь? Командир полка ждет, что кто-нибудь подаст ему парашют, а вы там возитесь черт знает с чем!
Капитан поднимает голову и видит – какой ужас! – что командир полка ноги расставил, руки развел и стоит неподвижно и одиноко. Кудлай бросает все и сломя голову несется на помощь. Посылает ненавидящий взгляд мне и льстивую улыбку командиру. Подбегает к нему, приседает на корточки, падает на колени, проползает между ног, щелкает замками, а потом, когда командир поднимается по стремянке в кабину, мягко ему помогает, упершись руками в ягодицы.
А я при этом не очень громко, но и не слишком тихо комментирую:
– Хорошо, товарищ капитан, у вас получается. Если бы вы себе еще и языком как-нибудь помогли…
Никому ничего не должен
Когда истек срок службы, нас, увольнявшихся в запас, Кудлай выстроил на аэродроме и всем, кроме меня, выдал по почетной грамоте. А мне объявил устную благодарность. На что я сказал спасибо.
Он меня поправил:
– Вы должны отвечать не «спасибо», а «Служу Советскому Союзу».
Я ответил:
– Советскому Союзу я уже отслужил, а вам ничего не должен.
Увольняли нас в несколько очередей. Командиры имели право ценных специалистов на какое-то время задержать. Я думал, что Кудлай постарается избавиться от меня в первую очередь, но именно меня, как исключительно ценного, он оставил еще на два месяца. Для меня это был удар. Сразу после демобилизации я собирался поступить в вечернюю школу, задержка на два месяца могла эти планы разрушить.
И я сказал Кудлаю, что работать больше не буду.
– Это что, забастовка? – спросил он.
Я сказал:
– Да, забастовка.
Не помню, что ответил Кудлай, но на работу я в самом деле ходить перестал. Иногда дежурил по летной столовой. Там работа простая: привезти со склада продукты, передать их поварам, поесть и с официантками пофлиртовать. В свободное время (а у меня его много стало) ходил в самоволки, пьянствовал, встречался с девушками, возвращался в полк под утро. Один раз меня поймали, и утром на общем построении Бойко объявил мне пять суток строгого ареста, за что я опять сказал спасибо. Наказание было неисполнимым: при летних лагерях, где мы еще оставались, гауптвахты не было. Кудлай говорил, что зато гауптвахта есть в Чугуеве, и меня в нее обязательно загонят, когда мы после октябрьских праздников туда вернемся. Я же ему пообещал, что если до праздников меня не отпустят, я вообще дезертирую.
– И окажетесь в тюрьме, – сказал Кудлай.
Наутро меня вызвал к себе подполковник Плясун и вручил мне обходной лист, который я должен был подписать в библиотеке, у старшины и у каптерщика в доказательство того, что я никому ничего не должен.
А я и не должен был никому ничего.
Перед самым отъездом ко мне в казарму зашел Усик, недавно ставший капитаном. Он предложил мне прогуляться и, когда мы вышли, сказал:
– Знаешь, если ты все еще хочешь стать летчиком, я постараюсь тебе помочь. У меня в штабе округа есть знакомый генерал, который занимается военными училищами. Я возьму отпуск, мы поедем в Киев, и я его уговорю, чтоб тебя взяли в училище с условием, что ты одновременно окончишь среднюю школу. Что ты об этом думаешь?
Я растерялся.
Столько лет я мечтал стать летчиком. И вот судьба предложила мне шанс, правда, не очень реалистический. Я сказал Усику, что подумаю. Ночь не спал, взвешивал все «за» и «против». «За» было одно – желание летать. «Против» оказалось гораздо больше. Четыре года я уже отслужил. Если меня возьмут в училище, придется еще три года тянуть ту же лямку, причем, как взятому в училище из милости, быть более дисциплинированным, чем позволяет моя натура. Иначе меня туда как возьмут, так и выгонят. И вообще летать-то я хочу, но хочу ли служить в армии? В этом я был не уверен…
Утром следующего дня Усик подошел ко мне с вопросом: «Ну что?» Я его поблагодарил за заботу, но предложения не принял. И поехал в Керчь, куда к тому времени перебрались мои вечно странствовавшие родители.
Глава тридцать пятая. В школе и дома
«Гоп, чук-баранчук!»
Мои родители всю жизнь переезжали с места на место, хотя советская действительность к таким передвижениям была мало приспособлена. Может быть, охота к перемене мест передалась отцу от предков-моряков. Так или иначе родители, долго не задержавшись на одном месте, снова паковали свой нехитрый скарб, погружали в железнодорожный контейнер и отправлялись в неблизкий путь. Повод для очередного переезда находили всегда как выход из очередных жизненных затруднений. Ленинабад покинули, потому что там отцу грозил повторный арест. В Куйбышев приехали за мной. В Вологду отправились в надежде на более сытную жизнь. В Запорожье, лежавшее после войны в руинах, перебрались, потому что на Украине было теплее, чем на Русском Севере.
В начале 50-х повод для переезда тоже нашелся. Маму уволили из школы, как еврейку. Через какое-то время отец, работавший в многотиражке «За алюминий», сам хлопнул дверью из-за уволенной, как ему казалось, несправедливо сотрудницы. В Запорожье новой работы не нашел, а может, и не очень искал. Поехал пытать счастья в другие места, попал почему-то в Керчь, там устроился литсотрудником отдела писем газеты «Керченский рабочий», после чего перевез на новое место маму и мою девятилетнюю сестренку Фаину. Потом в Керчь были доставлены из Вологды моя бабушка (мамина мама) Эня Вольфовна и мой младший двоюродный брат Коля. Семья доросла до пяти человек. В ноябре 55-го приехал я – шестой, а еще были у нас собака и кошка. Квартиру в Запорожье родители оставили, ни на что не обменяв. В Керчи снимали три комнаты в отдельном домике далеко от центра и от работы матери и отца, зато у моря.
Мама с папой спали в маленькой дальней комнате, мы с Колей в проходной, на разложенном на полу персидском ковре, бабушка в передней, на своем сундуке, и там же, на старом ватном одеяле, прижавшись друг к другу, спали кошка с собакой. Бабушке, в конце концов дожившей до 90 лет, тогда было еще 78, но она уже впадала в маразм. Эня Вольфовна не имела никакого образования, но на каком-то уровне владела четырьмя языками – русским, украинским, польским и идиш – и всегда что-то читала. Главным ее чтением были растрепанная еврейская книга, может быть, Тора, и прошлогодние номера газеты «Известия», которые она перечитывала как свежие.
Когда-то бабушка была хорошей кулинаркой, теперь мама ее до плиты не допускала, боясь, как бы не устроила пожар. Иногда бабушка пыталась убирать квартиру, но основных забот было у нее две. Первая – подтягивать гири настенных часов, и вторая – выносить мусор к машине, которая заезжала в наш двор около шести утра, и шофер извещал жильцов о своем прибытии звоном колокольчика. Гири бабушка, залезая на сундук и рискуя при этом жизнью, подтягивала по нескольку раз на день.
Беспокоясь о мусоре, вставала по нескольку раз за ночь, опять подтягивала гири, заглядывала ко мне в комнату и спрашивала:
– Вова, ты еще не спишь?
– Сплю, – отвечал я сердито.
– Я только хотела тебя спросить, сколько времени?
Я сердился еще больше:
– Бабушка, ты ведь только что смотрела на часы. Сейчас полвторого ночи.
– А я думала, шесть часов. Я жду мусорника и боюсь его пропустить.
Часа через два она снова подтягивала гири и заглядывала ко мне спросить, сколько времени.
Днем, в свободное от гирь и чтения время, бабушка сидела на своем сундуке с таким видом, будто о чем-то думала, и вдруг спрашивала меня:
– Вова, а у тебя есть жена и дети?
Я говорил: «Нет».
Тогда она хлопала в ладоши и восклицала «Так-сяк, сказал бедняк!» или употребляла другую присказку, наверное, из собственного детства: «Гоп, чук-баранчук, зеленая гичка, люблять мэнэ панычи, що я невелычка…»
Удивил сам себя
Вскоре по приезде в Керчь я собрался поступать в вечернюю школу. Хотел записаться в восьмой класс, но мама дала мне самый дельный совет из всех, которые я от нее когда-нибудь слышал.
– Зачем тебе восьмой класс – иди сразу в десятый.
Я засомневался: как в десятый? Я ведь окончил только семь, причем пять лет назад, и уже все забыл. Смогу ли я учиться сразу в десятом?
– Сможешь, – сказала мама. – Ты же способный!
И о том, что способный, я тоже от нее услышал впервые.
Я дерзнул и пошел в ту школу, где преподавала она. Впрочем, в Керчи другой вечерней школы не было. Мама работала классным руководителем 10 «А», поэтому я записался в 10 «Б». Директору сказал, что справку об окончании 9-го класса потерял. Он поверил, но сомневался, догоню ли я десятиклассников, ведь к концу подходила уже вторая четверть. Я обещал постараться. К моему удивлению, не так уж я сильно и отстал. С литературой и историей проблем не было. С физикой тоже быстро разобрался, весть о том, что отталкивание – основа движения, новостью для меня не стала. Не знаю почему, но химию, никогда не уча, знал, как выяснилось, лучше всех в классе. Правил грамматики я, как раньше не знал, так и не узнал потом, но писал более-менее грамотно. Хотя в письменных работах употреблял слово «учаВствовать» и даже заспорил о правописании с учительницей, но она объяснила, что глагол этот происходит от существительного «часть», и я сдался. С немецким языком дело было очень плохо, потом я учил его еще в институте, но, когда приехал жить в Германию, выяснилось, что английский, который учил всего один месяц, знаю намного лучше.
Само собой, поступив в школу, стал искать работу. Ни столярничать, ни плотничать я не хотел, а в авиамеханиках нужды не было. Помог Сидоренко, мой соученик, о котором расскажу отдельно.
«А как ее искривишь?»
Петру Ивановичу Сидоренко было сорок шесть лет, вдвое больше, чем мне, и он казался мне стариком. В школу Петр Иванович всегда приходил в строгом сером костюме – длинный пиджак, широкие брюки, туго затянутый галстук. Сидел на задней парте. Мне он напоминал сестер «паладурок» – тупиц, с которыми я учился в пятом классе. Когда Сидоренко вызывали к доске, он краснел, потел и не мог произнести ни слова. Учительница спрашивает: «Может быть, вы не выучили?» Молчит. А если уж раскрывал рот, то что-нибудь такое ляпал – хоть стой, хоть падай. Однажды не смог показать на карте, где проходит граница между Европой и Азией. На вопрос, кто написал «Как закалялась сталь», ответил: «Максим Горький».
Преподаватели просто не знали, что с ним делать. Учительница химии говорила, что ни за что его из школы не выпустит. Другие были более либеральны: все-таки человек он был солидный. Преподаватели тихо говорили: «Садитесь, Сидоренко» и, смущаясь, ставили двойку. Или вообще ничего не ставили: «Хорошо, я вам сегодня оценку ставить не буду, но уж к следующему разу, пожалуйста, подготовьтесь».
Будь Сидоренко простой ученик, до десятого класса никогда бы не добрался, но он был не простой ученик, а номенклатурный: заведовал отделом в райкоме КПСС, и среднее образование было ему нужно для продвижения по службе. Петр Иванович учился не в том сельском районе, которым правил, а в нашем городском, потому, что, как он говорил, учиться по месту работы ему партийная этика не позволяла.
Несмотря на партийную этику, мы с ним сошлись, потому что я ему пытался помогать по химии. Потратив сколько-то бесполезных часов, иногда мы даже выпивали вместе, и тогда Сидоренко был со мной вполне откровенен. Он с возмущением отзывался о химичке: «А что это она позволяет себе так со мной говорить? Она, наверное, не представляет себе, кто я такой. Да я в нашем районе могу любого директора школы вызвать к себе в кабинет, поставить по стойке «смирно», и он будет стоять хоть два часа».
Как-то я спросил его, не трудно ли ему работать на столь важной должности. Ответ его я запомнил на всю жизнь: «Да нет, не трудно… В нашей работе главное – не искривить линию партии. А как ее искривишь?»