412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Базылев » …В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология » Текст книги (страница 4)
…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 12:18

Текст книги "…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология"


Автор книги: Владимир Базылев


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

«Прошлое науки – это комбинация музея и чулана. В музее – Выготский и Фрейденберг, Бахтин в гармоническом созвучии с Тыняновым и другими формалистами, которых на самом деле Бахтин терпеть не мог… Лотман и Аверинцев тоже уже в музее, потому что имена их знают. Точнее говоря, знают именно имена. Ибо, как я имела случаи убедиться, это знание пребывает вне всякого контекста – как внутринаучного, так и жизненного…Но раз уж в музейной витрине лежат научные работы, то на эти тексты положено ссылаться, не утруждая себя размышлениями об их сути. В чулане тоже не пусто. Там, по мироощущению нынешних филологов, пребывают такие незаурядные мыслители, как психолог С.Л. Рубинштейн, писатель и философ Ф.А. Степун, разносторонний гуманитарий С.Н. Дурылин, не говоря уже о марксистах разного толка – таких, как М.С. Каган или М.А. Лифшиц» [161, с. 153 – 154].

Но, как скажут П. Вайль и А. Генис, именно в них выросла слегка самоуверенная, ироничная элита. Научная религия потеряла своих адептов, общество разочаровалось еще в одном мифе. Но привилегированное ученое сословие осталось. Осталось, чтобы лелеять свою привилегию: помнить, что дважды два – четыре [43, с. 105]. Или, как чуть позже напишет В. Новиков в своем «Романе с языком»:

«Поздний и пост(ный) модернизм взамен глубинного диалога с языком вступили в дешевую интрижку с легкомысленным двойником языка, с речью-проституткой, па-речью (пользуюсь древней словообразовательной моделью: не „сын“, а „пасынок“). В этом симбиозе от мира взят наносной, поверхностный хаос, от человека – эгоцентрический цинизм, от языка – легкодоступная свобода игрового плетения словес. Это словоблудие почти неуязвимо для разоблачения, его невозможно призвать к ответу, поскольку оно ни за что не держится и ничем не дорожит» [122. с. 118].

В то же самое время для науки о языке это было время «патриотического языкознания», как скажет К.А. Богданов [33, с. 232]. Или, по словам Б.М. Гаспарова,

«в эпохи, тяготеющие к тотальным утопическим идеалам – как, например, в 1910 – 1920-е или 1950 – 1960-е годы, – лингвистика оказывается вознагражденной за эту свою верность принципам рационализма и детерминизма; в эти эпохи она выходит на авансцену интеллектуальной жизни, привлекает к себе всеобщее внимание, показывает путь другим областям знания. Но в эпохи, когда хрустальный дворец утопического всеединства обращается в пыль, такая позиция грозит ей превращением в интеллектуальное захолустье, до которого почти не докатывается „шум времени“ – новее идеи, новые проблемы, сомнения, занимающие современников. В этом отношении к истории лингвистики вполне можно было бы применить слова Мандельштама, сказанные по поводу детерминистской картины литературного процесса, о том, что такая картина напоминает „конкурс изобретений на улучшение какой-то литературной машины, причем неизвестно, где скрывается жюри и для какой цели эта машина служит“» [50, с. 8].

По своему взглянет назад, в то время Вяч.Вс. Иванов в своих мемуарах:

«Москва тогда стала удивительным средоточием лингвистической мысли. Ученые, съехавшиеся из разных стран на Международный съезд славистов в Москве в сентябре 1958 года, были поражены скоплением молодых талантов, которые перед ними выступили на вечернем семинаре, устроенном во время съезда в Педагогическом институте иностранных языков. В один голос иностранцы говорили мне, что не видели ничего подобного ни в одной другой стране. Почему это стало возможным? Кроме общих (и справедливых) ссылок на неиссякаемую талантливость России и начало первой оттепели, высвободившей умы, особенно юные, не тронутые еще морозами, должны были действовать и какие-то особые причины. Тогда мне приходило в голову, что лингвистика была единственной областью гуманитарного знания, где уже существовали достаточно строгие методы исследования, а контроль правительственной идеологии еле ощущался, а по существу отсутствовал. Не удивительно, что многие одаренные молодые люди устремились в эту сферу занятий. Это же в известной мере остается справедливым и по отношению к следующему поколению (С.А. Старостина, Е.А. Хелимского и других, людей, уже в молодости обнаруживших огромный лингвистический талант и его реализовавших). Они учились уже у моих бывших учеников – Зализняка и В.А. Дыбо (мне удалось добиться принятия в аспирантуру этого блестящего акцентолога после того, как от него пришло письмо из Горьковской области, где он работал школьным учителем). В большой степени современный расцвет исследований по отдаленным связям между языковыми семьями, где благодаря поколению Старостина русская наука бесспорно опережает другие страны (в США только самое младшее поколение и то постепенно начинает входить в эту работу), продолжает начатое безвременно погибшим В.М. Илличем-Свитычем…» [80, № 1, с. 173 – 199; № 2, с. 155 – 196; № 3, с. 158].

А. Жовтис в своих «Непридуманных анекдотах» опишет такой случай:

«Корифей филологической науки Роман Осипович Якобсон впервые после более чем тридцатилетнего отсутствия приехал из США на родину и должен был встретиться со студентами Московского университета[7]7
  Это произошло в 1958 году: P.O. Якобсон участвовал по приглашению АН СССР в подготовке и работе IV Международного съезда славистов в Москве.


[Закрыть]
. В одной из аудиторий филфака профессор О.С.А. представила его слушателям:

– С лекцией о проблемах современной лингвистики перед вами выступит известный американский ученый господин Джекобсон.

Видимо, Ольга Сергеевна все еще трепетала от страха: ведь старый приятель Маяковского был эмигрантом и не раз высказывался „из-за бугра“ по различным отечественным адресам.

Якобсон поднялся на кафедру, помедлил минуту, а потом задумчиво произнес:

– Вообще-то я Роман Осипович Якобсон. Но моя американская кухарка обычно называет меня мистер Джекобсон (Jekobson)» [71, с. 24].

Вяч. Вс Иванов, в свою очередь, вспомнит, как декан факультета Р.М. Самарин отказался давать ему характеристику, мотивировав свой отказ тем, что он (Вяч.В.И.) «был связан с американским шпионом Романом Якобсоном» [80, № 3, с. 156].

Как видим, оценка той эпохи – конца 50-х – 60-х годов – до сих пор отражает борьбу мнений. До сих пор: вот одно из мнений сегодняшнего дня, вполне «официальное» (если не сказать «официозное»), так как принадлежит академику Н.И. Балашову и член-корреспондент РАН Ю.Л. Воротникову:

«Как известно, в конце 50-х – 60-е гг. в языкознание ворвалась струя воинственного крайнего структурализма. Его поборники основной своей мишенью сделали принцип историзма. Они наряду с некоторыми новыми и, скажем, в общем плодотворными исследовательскими приемами внесли в лингвистику известную сумятицу, ниспровергая чуть ли не все достижения „традиционной“ науки. Разумеется, против подобной „революции в лингвистике“ выступили многие ученые, среди которых особенно выделялся уже тогда известный теоретик языкознания В.И. Абаев. Скажем прямо, своими глубоко аргументированными выступлениями на дискуссиях и в печати он внес существенный вклад в преодоление крайних проявлений структурализма. Во все периоды своей научной деятельности В.И. Абаев без устали подчеркивает необходимость опоры на основной принцип диалектического материализма – на историзм» [45, с. 8].

Как бы там ни было, ясно одно: поколение ученых-лингвистов – 60-десятников боролось. Боролось за возможность путешествовать благодаря научным конференциям, захотелось посмотреть мир. Р.М. Фрумкина вспоминает:

«Первое в моей жизни приглашение приехать читать лекции я получила из Огайо. Написал мне профессор Тварог… Тогда, в начале 60-х, ни на что, впрочем, не рассчитывая, я все же отправилась на прием к нашему директору В.И. Борковскому. Борковский выслушал, посмотрел на меня не без некоторого изумления, потом взял письмо Тварога и начертал поперек грифа Университета штат Огайо: „Под благовидным предлогом отказаться“… Институту потребовалось тридцать лет, чтобы решиться официально отправить меня за границу. Первый день августовского путча 1991 года я встретила, стоя за кафедрой в аудитории Университета города Фрибур в Швейцарии. Надо ли говорить о том, как мало меня потом интересовала и конференция, и швейцарские Альпы» [160, с. 109].

Лингвисты – 60-десятники боролись против «конца прекрасной эпохи», который начался в 1966 – вместе с судом над Синявским и Даниэлем, а в 1968 – «вторжением в Чехословакию». Р.М. Фрумкина о том же:

«В Институте русского языка тогдашний его директор, Ф.П. Филин, начал с поименного преследования „подписантов“, а кончил тем, что институт в его прежнем виде просто перестал существовать… В Институте языкознания многие отделались легким испугом – покаялись разок на партбюро, и дело было прочно забыто» [160, с. 135].

Правда «борьба» – это весьма условное понятие в среде советской научной интеллигенции 60-х годов:

«…в обоих институтах – в нашем и в Институте русского языка – намечались акции, связанные с вторжением в Чехословакию и необходимостью показать интеллигенции, кто здесь хозяин. Одновременно в полную силу заново стало обсуждаться дело Синявского и Даниэля и поведение разных лиц в этой связи. Читатель по-моложе, быть может, ожидает далее рассказа о нашем сопротивлении и протестах. Он будет не просто разочарован – скорее всего, ему будет трудно поверить в происходившее. Никаких открытых протестов внутри институтов после 25 августа 1968 года просто не было. А.А. Реформатский, вынужденный обстоятельствами выступить в связи с вторжением в Чехословакию, сумел построить свою речь вокруг цитаты из Блока „Век девятнадцатый, железный…“ и ничего не сказать по существу. И мы поставили это ему в заслугу: он сумел прикрыть нас, молодых сотрудников, которым просто посреди стихотворной строки заткнули бы рот».

Характер расправ был разным. Это зависело от тех, кто в данном учреждении держал руку на рычагах власти. Уж на что Ф.П. Филин был одиозной фигурой, но в бытность его директором Института языкознания он не совершил и десятой доли тех пакостей, с помощью которых позже он, по существу, разогнал Институт русского языка. Причины многообразны – отсутствие в нашем институте прямых соперников Ф.П. Филина, который все-таки был русистом, отношения между директором и партбюро, где были персоны и почище его и т.п.

В нашем институте происходило много отвратительного, но последствия этих чисток и разбирательств были не столь разрушительны, как в Институте русского языка. Там с некоторого момента Ученый Совет стал собираться специально для того, чтобы изгонять одного за другим людей, воплощавших лучшее, что было тогда в русистике, и не только в ней.

Кто-то посмел воздержаться, когда на голосование было вынесено требование одобрить вторжение. От кого-то другого потребовали осудить тех, кто воздержался, а в результате – выгнали всех: Ю.Д. Апресяна, Л.Н. Булатову, Э.И. Хан-Пира и Н.А. Еськову – за подписи под тем самым письмом, которое Игорь Мельчук отправил без меня, Л.Л. Касаткина – за выступление против вторжения, а Лену Сморгунову и Володю Санникова, организовавших с помощью Тарковского просмотр еще не вышедшего на экран фильма «Андрей Рублев», выгнали именно за это. Один и сейчас процветающий деятель сильно способствовал тогда слухам о том, куда пошли деньги за билеты, намекая, что они собраны для семей политических заключенных. Насколько я представляю себе тогдашнюю жизнь, это было бы невозможно даже технически – билеты были из кассы клуба «Каучук», где проходил просмотр.

Наконец, несколько крупных ученых, членов КПСС, решили не связываться с тем, что в просторечии называлось «коллективка», поскольку совместные действия вменялись в вину уже как таковые. Они послали письма – кто прямо в ЦК КПСС, кто – в райком или горком, но каждый только от своего имени. В этих письмах в достаточно обтекаемых и юридически безупречных выражениях отстаивалось право граждан обращаться в высшие инстанции с письмами, в том числе – с прошениями в чью-то защиту. Их вынудили уйти, не помню уже, с какими формулировками.

Поистине, гордиться могла тишайшая и незаметная Татьяна Сергеевна Ходорович. Неожиданно для всех она послала обращение в ООН! Ее тоже выгнали, хотя была она вдовой с тремя детьми.

Все эти расправы растянулись во времени на довольно длительный срок [160, с. 164 – 166].

Эта была хтоническая борьба «молодости» со «старостью». По случаю «красных дней» устраивались «капустники». Капустники могли быть довольно-таки ядовитыми. Доставалось более всех, конечно, старшим, потому что они были узнаваемы. Одно из удачных представлений имело главной героиней Ольгу Сергеевну Ахманову. Человек она была в высшей степени своеобразный – при несомненном уме и незаурядности, она искусна в интригах и так театральна. Ахманову изображала Кира Филонова. С присущим ей артистизмом и элегантностью Кира стояла на кафедре и поигрывала дешевыми бусами, которые на глазах превращались в известное всем ахмановское ожерелье. Она говорила:

«Знаете, я вчера была на докладе – ах, эти сердитые молодые люди от лингвистики! Совершенно непонятно, но безумно интересно!»

Последняя фраза к Ахмановой приклеилась. Она сама этому способствовала, поскольку обладала недюжинным здравым смыслом и по поводу сплетен о своей персоне всегда говорила:

«Лучше плохо, чем ничего» [160, с. 102].

Рубеж конца 60-х – начала 70-х годов – эпоха, как тогда говорили, «подведения итогов и закрепления достигнутого». Обозначим две даты: 1967 год – год 50-летия Великой Октябрьской социалистической революции, 1970 год – столетие со дня рождения В.И. Ленина.

По Предисловиям и Содержанию таких сборников как «Советское языкознание за 50 лет», «Теоретические проблемы советского языкознания» и «Ленинизм и теоретические вопросы языкознания» сегодня можно понять, как советское языкознание понимало свою роль в обществе, оценивало себя и свои достижения. Обратимся к первому из перечисленных сборников в качестве иллюстрации сказанного.

«Предисловие.

История советского языкознания еще не написана. Создание ее возможно только на основе предварительных специальных исследований, поскольку подобный труд должен отразить всю огромную теоретическую и практическую работу, которая была проделана советскими языковедами за 50 лет существования Советского государства. До Октябрьской революции отечественное языкознание было представлено многими крупными учеными. Лингвистические школы Ф.Ф. Фортунатова в Москве, И.А. Бодуэна де Куртенэ в Казани и Петербурге получили мировое признание. Влияние системы теоретических взглядов и методики лингвистического анализа этих ученых во многом определили позднейшее развитие мировой науки о языке. Широко известны были также труды А.А. Шахматова. Отечественная школа востоковедов, особенно специалистов по древней филологии, пользовалась заслуженным признанием. Однако после победы Октябрьской революции перед языкознанием возникли принципиально новые практические и теоретические задачи. Огромный размах культурной революции в стране, осуществление ленинской национальной политики, провозгласившей равноправие языков всех народов бывшей царской России, оказали определяющее влияние на развитие советского языкознания. Лингвистическая практика – создание алфавитов для пятидесяти ранее бесписьменных языков, реформы старых алфавитов и орфографий, в первую очередь русского, а также ряда тюркских и других языков (переход с арабского сначала на латинский, а затем на русский алфавит), создание терминологии, словарей, грамматик как для ранее бесписьменных и младописьменных языков, так и для языков со старой письменной традицией, необходимость решать такие вопросы, как выбор опорного диалекта для новых литературных языков, – все эти и многие другие насущные практические задачи неизмеримо расширили содержание лингвистических работ. С этим было связано вовлечение в орбиту лингвистических исследований ранее не известных и не описанных языков и диалектов. Многие иранские, кавказские языки, языки других народов Советского Союза получили первое научное описание, первую грамматику и словарь.

Решение ответственных практических задач было возможно только на прочной теоретической основе. Поэтому практика оказалась могучим стимулом развития теоретического языкознания. Описание грамматического строя разноструктурных языков Советского Союза, совсем не изучавшихся или изучавшихся только эпизодически, выдвигало новые требования как к грамматической теории, так и к методике описания: специфические структурные черты этих языков противоречили старым схемам и понятиям, господствовавшим ранее в грамматической теории, строившейся по преимуществу на основе материала индоевропейских языков. Необходимость выработать общие принципы построения новых алфавитов привела к развитию фонологической теории. Вместе с тем общее направление лингвистической теоретической мысли отражало стремление советских языковедов создать, исходя из положений классиков марксизма, целостную систему марксистского языкознания. Однако понимание того, каким должен быть марксистский подход к исследованию языковых фактов и что следует отнести к важнейшим проблемам марксистской науки о языке, не было единым. Сложность самой постановки вопросов обусловила появление в процессе поисков неудач и ошибок, характерных для работ 20 – 40-х годов и прежде всего для трудов акад. Н.Я. Марра и его последователей. И все же постепенно оформлялись основные черты советского теоретического языкознания, характерные как для специальных теоретических трудов, так и для конкретных лингвистических исследований с разной тематикой и на материале разных языков: интерес к проблематике социологии языка, его типологии; внимание к содержательной стороне языка, даже в условиях применения формализованных методов; стремление к изучению динамики языковых процессов и при анализе синхронных срезов, к выявлению внутрисистемных языковых связей; изучение истории языка в связи с историей народа, говорящего на данном языке, и др. Несомненно, в работах разных ученых и групп ученых эти характерные особенности советского языкознания получили различное преломление в зависимости от конкретной тематики, индивидуальных интересов и лингвистических школ. Вместе с тем круг языков, являвшихся объектом исследования советских лингвистов, за истекшие годы неизменно расширялся. Языки древнего Шумера и Египта, халдского и хеттского царств, древние и современные индоевропейские языки, языки арабского Востока и позднее Черной Африки, языки Юго-Восточной Азии, тюркские, монгольские, финно-угорские, палеоазиатские, тунгусские, кавказские и др. языки в разное время и с разной степенью интенсивности втягиваются в орбиту исследования. Многоплановость проблематики, многочисленность исследовавшихся языков, существование разных решений одних и тех же проблем, разной методики лингвистического анализа чрезвычайно затрудняют создание полной истории советского языкознания.

Публикуемые в данном труде исследования представляют собой попытку показать достижения советского языкознания в области изучения отдельных языков и языковых групп.

Второй задаче – раскрытию своеобразия теоретической проблематики советского языкознания, его достижений в решении общих теоретических и практических задач – будет посвящена подготовленная Институтом языкознания АН СССР монография „Теоретические проблемы советского языкознания“.

Работу готовила к печати редакционная группа Института языкознания АН СССР в составе А.А. Ковшовой (зав. группой), Е.Г. Архангельской, З.Г. Исаевой, Е.К. Молчановой, Н.Д. Орловой.

Содержание

Предисловие * Русский язык (Ф.П. Филин. Советской русистике 50 лет, С.Г. Бархударов. Русская лексикография, С.Г. Бархударов. Русское языкознание и школа) * Украинской язык (М.А. Жовтобрюх) * Белорусский язык (А.И. Журавский) * Старославянский язык (Н.И. Толстой) * Сравнительная грамматика славянских языков (В.М. Иллич-Свитыч) * Южные и западные славянские языки (Г.К. Венедиктов) * Балтийские языки (А. Сабаляускас) * Германские языки (Н.С. Чемоданов) * Романские языки (Н.А. Катагощина) * Классические языки (И.М. Тронский) * Армянский язык (Э.Г. Туманян) * Иранские языки (В.С. Расторгуева) * Индийские языки (В.М. Бескровный) * Албанский язык (А.В. Жура) * Кельтские, тохарские языки и индоевропейские языки Древней Малой Азии (А.В. Десницкая) * Финно-угорские языки (К.Е. Майтинская. Введение, П.Ю. Пальмеос, Ю.С. Елисеев. Прибалтийско-финские и саамские языки, А.П. Феоктистов. Волжские языки, Р.М. Баталова. Пермские языки, К.Е. Майтинская. Угорские языки) * Самодийские языки (Н.М. Терещенко) * Тюркские языки (Э.Р. Тенишев, Н.З. Гаджиева, Л.А. Покровская, Г.И. Донидзе, А.А. Юлдашев, Н.А. Баскаков, А.А. Коклянова, К.М. Мусаев, Г.П. Мельников) * Монгольские языки (А.А. Дарбеева) * Тунгусо-маньчжурские языки (О.П. Суник) * Корейский язык (Л.Р. Концевич) * Кавказские языки (Г.А. Климов) * Палеоазиатские языки (П.Я. Скорик) * Японский язык (К.А. Попов) * Языки Юго-восточной Азии (Ю.Я. Плам) * Китайский язык (Н.В. Солнцева) * Малайско-полинезийские языки (Ю. Сирк) * Семито-хамитские языки (Г.Ш. Шарбатов) * Африканские языки (И.А. Осницкая, Б.В. Журковский) * Языки коренного населения Америки и Океании (Ю.В. Кнорозов)» [146, с. 7 – 9].

Но была и другая сторона медали. В это время наука в СССР становится массовой профессией. Научный бум быстро вышел далеко за пределы математики, физики и структурной лингвистики. Вполне закономерно, что наряду с энтузиастами, которым была нужна наука ради нее самой, в науку пришли случайные люди. Сами о себе они этого чаще всего не знали. Занятия наукой представлялись им – тоже не вполне осознанно – как такая деятельность, где ценой не слишком больших усилий можно совершенно законным образом получить большие результаты (эта мифологема оказалась чрезвычайно живучей). Для менее честолюбивых работать в науке значило «интересно жить». Но при ближайшем рассмотрении оказывалось, что понятие «интересная жизнь» вовсе не было связано с научной работой как таковой, а лишь с социальным престижем науки, в чем бы он ни выражался. Для третьих вообще интересная жизнь начиналась тогда, когда рабочий день прерывался для чаепития, а еще лучше – заканчивался. Так, эпоху 70-х будет описывать Р.М. Фрумкина [160, с. 119]. А так – В. Новиков:

«В нашей академической науке послесталинского и догорбачевского времени такая система сложилась: в каждом институте было, естественно, втайне презираемое официальное начальство – и в то же время существовала своя научная аристократия, не занимавшая руководящих должностей, но имевшая авторитет „по большому счету“, работавшая в основном на себя и лишь удостаивавшая институт своих редких посещений… Такие кадры не способны решить ничего. Это я об институте своем. Во-первых, почти все здесь отъявленные филоны: принципиальная стратегия абсолютного большинства моих коллег состоит в том, чтобы ходить в присутствие как можно реже, любую работу по возможности растягивать до черт знает какого года, остальное – тактика, порой довольно изощренная» [122, с. 121 – 122].

О 70-х с горечью будет вспоминать В.П. Григорьев:

«Отчетливо видны сегодня постыдное высокомерие „аппаратчиков“ и их „доверенных лиц“; их самодовольство, помноженное на страх перед начальством, перестраховку или бытовую трусость; то, как в келейной обстановке сохранялись и крепли административные методы „управления наукой“; как аргументы подменялись сакраментальными „несвоевременно“ и „нецелесообразно“; насколько ничтожны были „мотивы“ недопущения к читателю не только указанного сборника, но и других работ. Ради чего нарушались элементарные нормы, самые основы деятельности научного работника? Ради подавления ростков самоуправления. Кто заинтересован в нестабильности развития науки? Тот, кого страшат позиции внутренней независимости авторов. Зачем кандидату или доктору наук, уже санкционированному ВАКом, обращаться с рукописью работы, одобренной Ученым советом, за разрешением быть услышанным к далекому от исследовательских интересов автора монополисту-номенклатурщику, никак и ни перед кем не отвечающему за свой запрет?

Нам еще предстоит установить конкретный вклад многих лиц в сусловско-трапезниковское „лысенкование“ филологии. Только сейчас мы начинаем осознавать всю горечь „плодов“ от практически „нулевой“ по осмысленности, но запретительской по существу „языковой политики“ у наших управленцев – инструкторов от слова „инструкция“. Это касается не только барабанного боя по поводу „ста тридцати равноправных“ языков, но и диалектики категорий „национальное“ и „интернациональное“ или „нормативное“ и „творческое“ и т.д. Перестройка невозможна без всестороннего анализа и оценки как установочных „механизмов торможения“, так и личностных качеств отдельных управленческих „винтиков“ – от ничтожных геростратиков до лишенных подлинной независимости высоких „приводных ремней“».

Поэтому – в духе времени – следует называть и конкретные имена. Для работы автора за последние 30 – 35 лет более или менее зловещую роль сыграли следующие лица: В.В. Иванов (инструктор ЦК КПСС), Ф.П. Филин, П.А. Белов (сотрудник издательства «Наука»). Не вычисляю фамилию упомянутого Анонима и других анонимов, с которыми пришлось иметь дело позже. Но нельзя не назвать здесь и фамилии секретарей РК КПСС Юшина и Кащеенковой. Иных уж нет, иные – на пенсии, иные – далече «наверху». С горечью должен признать, что, с другой стороны, тяжелые минуты из-за «неоказания помощи» в погромных ситуациях пришлось пережить и при обращениях к В.В. Виноградову, одному из моих учителей, в 1967 г., к М.Б. Храпченко и Г.В. Степанову в 1976 – 1977 гг. Что уж вспоминать, как в 1971 г. партбюро Института под руководством Г.А. Богатовой обсуждало за спиной автора гнусный донос о том, что он якобы призывал к «суду над коммунистами»! [56, с. 3 – 6].

С таким багажом советская лингвистика вступила в эпоху 70-х. 29.07.1970 В.В. Бибихин запишет в свой дневник слова А.Ф. Лосева:

«Пятьдесят лет людям не давали заниматься филологией, так теперь много можно найти интересующихся?»

Потом добавит его слова о времени и людях:

«27.06.1970. Структурализм считает себя научным. Но то, чем он занимается, это блуд. Обозначим глагол буквой Г. существительное буквой С… и все! Шаумян среди них один толковый. Он читает курс „Логика науки“, у него все строго. Правда, в его отвлеченной логике почти нет ничего для языкознания. Иванов в науке ничто. Вот Макаев… Он знает. У армянского католикоса, когда он приехал для визита, спросили, как его представить. „Скажите только, что Макаев“. Этого было достаточно, его сразу впустили. Макаев холостяк, и безупречно умеет держаться. Хороший языковед еще Маковский, который занимается английским. Недавно он женился второй раз… А структуралисты? Иванов написал статью о санскрите в „Вопросах языкознания“. Там нашли больше 100 ошибок. Просили редакцию сказать об этом, хотя бы 5 – 6 примечаний дать, но те не стали: „Знаем, да что же делать?“. Был один француз, который тоже заметил. В науке Иванов ничто. Блуд один. Смеются все. Но вот когда его ударили, он теперь поправляется. В фольклор пошел…. Ревзин глава всех этих структуралистов. Так у него вообще ничего нет…Мельчук, Зализняк – это да. У них реальные труды по крайней мере. Добросовестные. Работают. Аверинцев? Он все время заикается. Не знаю, как он там говорит в университете. Не мои ли лекции пересказывает?… Вот вышла книга Успенского по типологии искусства. Над ней все смеются. Успенскому уже скоро сорок. Пора бы и сделать что-то <…>

(27.09.1971) Будагов настолько злопамятен, что даже сделал донос председателю экспертной комиссии. А так он вежливый. Но очень любит критиковать, поправлять. Когда однажды на факультете выступал кто-то – чуть ли не Зализняк или кто-то там из новых, – студенты вывесили большую афишу: „Такого-то числа выступает Зализняк!!!“ Будагов взбесился. Сорвал афишу, принес к декану, бил по курноске и говорил: „Это разве университет? Это цирк! Это плакатный метод!“ Он бунтовал две недели. Декан посмеялся. Плакат сняли сразу, но Будагов шумел недели две. Но он действительно много знает. Он все эти языки романские знает, прекрасно произносит. В научном отношении он человек солидный, а в смысле личного поведения вот каков <…>

15.06.1973. А.Ф. говорит о Бахтине: Бахтин сильно отстал. По мировоззрению он чрезвычайно отстал. Он не работник сегодняшнего дня, и он ничего не может сделать… <…> При Сталине они все пошли бы в тюрьму за безделье и пустоту. А при Хрущеве свобода вышла, пустоту проповедовать… <…> А знаешь, как карьеру сделал Степанов?[8]8
  Речь идет о Юрии Сергеевиче Степанове.


[Закрыть]
Он был придан переводчиком к Хрущеву от Министерства иностранных дел. Хрущев встречался с дипломатами, так Степанов блестяще переводил. Говорил раньше, чем те рот откроют. Хрущев его спрашивает потом: ты кто такой? – Я доцент, преподаватель французского языка. – А есть кафедра, которой ты мог бы заведовать? – Да, кафедра языкознания. – Завтра будешь заведовать кафедрой. И не забыл. Через неделю декан звонит. Там разделили на две кафедры, Звегинцев с общим языкознанием и другая кафедра Степанову. Но, по-видимому, это его не очень интересует. Будет ходить раз в неделю или два раза в неделю» [29, с. 19 – 21, 93 – 94, 144].

Именно этот период М. Чудаковой и будет назван «обвалом поколений». Она вспомнит то ощущение обвала поколения, которое испытали ее сверстники в 1969 – 1970 годах. Приведем отрывки из воспоминаний М. Чудаковой:

«Речь идет главным образом о научном поколении рождения конца 1880-х – начала 1890-х годов. Потери (помимо тюрем и войны) оно стало нести раньше – в 1957 – 1959 годах: смерть Б.В. Томашевского (1890 – 1957) и Б.М. Эйхенбаума (1886 – 1959). Но первая, во всяком случае, тогда была еще не нашей потерей – мы еще не стали поколением, это было время студенчества; хотя два года, пролегшие между двумя потерями, обострили реакцию. Оба ученых в те первые послесталинские годы только начали – и успешно – использовать открывшиеся возможности; например, Томашевский на посту заведующего Рукописным отделом Пушкинского Дома успел приобрести часть архива М.А. Булгакова, Эйхенбаум составил в 1953 году проспект книги „Основы текстологии“, которую намеревался написать для издательства „Искусство“; сам проспект, будучи напечатанным, стал событием в текстологии – вторым после книги Томашевского 1928 года „Писатель и книга“. Немаловажно, что их уход воспринимался все-таки в контексте времени надежд. Пожалуй, первой чувствительной для поколения историков русской литературы, со второй половины 1950-х годов искавшего и лишь в начале 1960-х в какой-то степени нашедшего свой путь, точнее, направление своего движения, – стала потеря А.П. Скафтымова (1890 – 1968). Живший в Саратове, отгороженный (или отгородившийся) от личного участия в оживавшей столичной научной и издательской жизни, он служил все более и более убедительным примером и доказательством (крайне важным для начинающих гуманитариев в тех обстоятельствах) самой возможности самостоятельной научной мысли и свободы текстов от демагогических наслоений в подцензурных условиях. Нам, студентам филфака, он был известен лишь несколькими, выдававшимися из общего ряда статьями, особенно же – после выхода единственного прижизненного сборника этих статей. Важной была (в вышеозначенном смысле) фраза в предисловии „От автора“: „Статьи печатаются в прежнем тексте“. Возможно, потому, что трагическое событие пришлось на начало, а, скажем, не на осень 1968 года, оно не имело того резонанса, который имели последующие кончины. „Обвал“ начался осенью 1969 года смертью (4 октября) В.В. Виноградова, о котором на панихиде Н.И. Конрад сказал: „Вот и все, – и дрожь прошла по толпе, – теперь для него наступила вечная тишина и вечный покой…“. В этом „вот и все“ было нечто большее, чем только тяжелый вздох о смерти. В том же месяце, 28 октября 1969 года, смерть того, кто не был в прямом смысле человеком науки, но представлял собой немаловажную часть отечественной культуры, – К.И. Чуковского, вписалась в этот уже начатый траурный ряд. Общественный градус по прошествии года после вхождения советских войск в Прагу был сильно понижен, а стремление власти не допустить опасного народного „скопления“ – повышено <…>. Менее чем через год скончался В.Я. Пропп (1895 – 1970). В Ленинграде эта потеря ощущалась, несомненно, сильнее, чем в Москве, хотя научное значение его работ было, разумеется, очевидно. Но ощущение обвала возникло очень скоро – с известием о смерти 15 сентября 1970 года в Москве его ровесника Ю.Г. Оксмана. Это событие оказалось для нас, как и для многих, уже лично значимым: дело было и в том, что Оксман, отбывший десять лет в колымском лагере, подвергся в 1964 году на наших глазах новым, теперь уже административным репрессиям – за рискованное и весьма эффективное участие в формировании тамиздата. Он был снят с работы в ИМЛИ, исключен из Союза писателей и выведен из состава редколлегий КЛЭ, „Литературного наследства“ и других изданий, где играл важную научную и, можно сказать, эмоционально-организующую роль, его имя изгоняли из печати <…>. Вслед за Ю.Г. Оксманом умер его близкий многолетний сотоварищ Н.И. Конрад (1891 – 1970).

Для самой себя я намечала единственный путь выхода из острого ощущения обвала, некоего конца. Это был конец эпохи – не нашей, но продолжавшей до какого-то времени существовать одновременно с нашей, деятельно вплетаясь в нее, давая ей свое измерение. С уходом этих людей время, современность уплощались.

Через несколько месяцев скончался ровесник Конрада В.М. Жирмунский (1891 – 1971). Ощущение обвала было связано с тем, что скончавшиеся были опорными столпами тогдашней гуманитарной жизни. Здесь важны были несколько признаков. Во-первых, родившиеся в рубежное десятилетие (середина 1880-х – середина 1890-х), выпускники классических гимназий, Петербургского университета, они обладали, помимо своей талантливости, очень большим и ставшим постепенно уникальным запасом общегуманитарных знаний. Это были люди из „хороших семей“ – духовного сословия, врачей, присяжных поверенных и проч., где образованием детей занимались с детства. Второе – они успели получить профессорские звания еще в начале 1920-х и рано сформировали академический статус, соответствующий их научному авторитету, и не потеряли его в перипетиях советских кампаний (которые особенно тяжело прошлись по Жирмунскому, Проппу и Эйхенбауму). Это и обеспечивало их опорное значение.

Рискну высказать, очень надеясь, несмотря на щекотливость сюжета, быть правильно понятой, соображение: один из побочных результатов ухода из научной жизни ученых первого ряда – на их место оказался невольно вытолкнут судьбой тот, кто должен был достойно занимать второй ряд, – Д.С. Лихачев. На наших глазах он, можно сказать, изнемогал, долгие годы выполняя функцию единственного опорного столба и постепенно невольно реставрируя в нашем извращенном обществе сталинскую схему: один главный в каждой области культуры. Наличие одного такого академика с его набором качеств, который здесь нет смысла перечислять, было удобно дряхлеющей советской власти, но стало удобно постепенно и власти постсоветской, а также и самой интеллигенции, так как в весьма трудное время снимало с нее необходимость личных действий. Но это – отдельная тема.

Типичные биографии тех, кто шел на смену, т.е. занимал ключевые посты в гуманитарной сфере, мало имея отношения к науке, были иными: М.Б. Храпченко (выбранный при содействии В.В. Виноградова в академики в 1966 году и в следующем году ставший академиком-секретарем Отделения), родившийся в 1904 году в деревне Чижовка Смоленской области, окончивший в 1924-м Смоленский университет; А.И. Метченко (возглавлявший кафедру советской литературы филологического факультета МГУ с 1952 года по 1983-й, до последнего дня жизни), родившийся в 1907 году в деревне Тыща Долговической волости Могилевской губернии, окончивший Ленинский пединститут в 1926 году; этот список может быть сколь угодно долгим. Нет смысла пояснять, что я не сомневаюсь в постоянном появлении самородков из самой что ни на есть „глубинки“ России; среди этих людей, однако самородков не было; напротив, они были преградой для них, как и для всего живого и настоящего. Все они были прежде всего функционерами и назначенцами коммунистической партии, государственными чиновниками „идеологического фронта“. Именно эти люди 50 – 60 лет, 1900 – 1910-х годов рождения (К.Н. Ломунов, 1911 года рождения, окончивший в 1937 году МГПИ им. Ленина, с 1969 года и до постсоветских лет возглавлявший отдел русской литературы ИМЛИ и парализовавший научную работу; В.И. Кулешов, 1919 года рождения, зав. кафедрой русской литературы и многолетний секретарь партийной организации филфака МГУ; П.С. Выходцев, 1923 года рождения, окончивший в 1948 году Северо-Осетинский пединститут, автор основного вузовского учебника 1970-х годов „История русской советской литературы“), учившиеся уже в советских школах во время внедрения „бригадного метода“, окончившие гуманитарные факультеты без преподавания истории (по большей части они получали высшее образование до 1934 года), – это безнадежное, в общем, поколение заполняло теперь опустевшие ряды.

Между ушедшим поколением и поколением В.Н. Топорова, Вяч.Вс. Иванова, С.Г. Бочарова и Н.Я. Эйдельмана образовался провал.

Конечно, сейчас многие могут думать: „Как? 1970 год – ведь это же расцвет структурализма…“ Да, но все-таки это были внутренние научные процессы. А в стране, помимо города Тарту, шли так или иначе многочисленные конференции, в них хотели и могли участвовать талантливые студенты и аспиранты, и кто-то должен был возглавлять, формировать эти конференции, опираясь на поддержку академиков. Выходили академические издания, и в их редколлегиях должны были быть люди науки с известными именами; нужно было на кого-то опираться в вечных хлопотах перед властью.

Так и продолжалось до 1969 – 1971 годов. Потери тех лет понизили уровень научной гуманитарной жизни страны. Вся академическая жизнь оказалась в руках безнадежного и во многом разрушительного в своих действиях поколения. Е.М. Мелетинский и Ю.М. Лотман, из поколения конца 1910-х годов рождения, были единичными явлениями – потому, возможно, что именно многие их сверстники погибли в лагерях и были выбиты на войне; они возвышались как потрясающие монолиты, авторитетные для нас всех и не имевшие никаких „рычагов“ воздействия на официоз.

Надо было, чтобы поколение 1929 – 1930 годов рождения заняло опустевшее место. Но нормальным путем это не получилось. Известны истории с докторскими защитами Вяч.Вс. Иванова и В.Н. Топорова. Чем выше была их профессиональная и общественная репутация, тем ниже она была в глазах официоза. Советская академическая среда – в университетах, в научных институтах, т.е. обучение студентов, важнейшие научные издания, – была в эти годы далека от них (хотя Топоров и Иванов последовательно возглавляли свой сектор в Институте славяноведения, но это был все-таки остров). Их место в научной гуманитарной жизни первой половины 1970-х годов было в чем-то близко к месту человека из „обвалившегося“ поколения – М.М. Бахтина (1895 – 1975): он писал, печатался, к нему ходили паломники, но советский официоз старался не замечать его существования.

Когда поколение 1929 – 1931 годов рождения набрало силу и составило свою среду – высокой эрудиции, широчайшего диапазона, масштаба, открытости, публичности (в отношении двух последних качеств – за исключением В.Н. Топорова, по его личным особенностям, которые искупались совершенно самой его неустанной работой, заменявшей собой работу целого института), то за ним уже совершенно по-другому, совсем в других условиях формировалось поколение 1934 – 1938 годов рождения (Гаспарова – Аверинцева).

Старшее из этих двух поколений доучивалось (уже по окончании университета), а второе – училось уже в послесталинской стране. Источники гуманитарного знания были гораздо более доступны, чем в 1930 – 1940-е годы. С начала 1960-х годов набиравший силу московско-тартуский структурализм расширял представление о материале изучения и давал пищу для методологической рефлексии. Оба поколения дали ученых первого ряда. В постсоветские годы они быстро заняли те самые места в академической жизни, которые и должны были занимать в „нормальном“ обществе» [166, с. 44 – 57].

Действительно, материал и методологическая рефлексия были. Был, например, Г.П. Щедровицкий – советский философ и методолог, общественный и культурный деятель, создатель системомыследеятельностной методологии, основатель Московского методологического кружка, идейный вдохновитель «методологического движения». При жизни опубликовано лишь его две брошюры, две коллективных монографии с его участием и порядка полутора сотен отдельных статей, написанных им в одиночку или в соавторстве. Тираж сборника «Проблемы исследования систем и структур» (1965) арестован, набор монографии «Педагогика и логика» (1968) рассыпан [115, с. 66 – 69].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю