412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Базылев » …В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология » Текст книги (страница 22)
…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 12:18

Текст книги "…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология"


Автор книги: Владимир Базылев


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

«Москва задыхается от обилия обществ. Этих семинаров очень много, много книг интересных, но только они все интересны исключительно для своей узкой аудитории. Единого пространства, каким был семинар Гуревича в 90-е годы, на который приходили все, теперь больше нет. Есть локальные группы. Есть семинар Зенкина, семинар Гуревича, Репиной, Бессмертного-Данилевского… но они никогда не пересекаются. Они не ходят друг к другу»,

– недоумевает П.Ю. Уваров.

Понятие «фрагментация» таит в себе несколько разных смыслов. Так, Козлов продолжает:

«Конечно, я это объясняю внешними причинами социально-политического, экономического характера, всеми теми пошлыми общими местами, которые от этого не утрачивают своей обоснованности. В 1980-е годы у людей было время, была определенная материальная обеспеченность, поэтому они могли заниматься наукой, собираться в кружки и т.д. В 1990-е годы условий стало мало. Многие уехали за границу, что означало включение в другие дискурсы и проблематики. Сообщества, которые существовали в Москве, распались. В 1987 – 1988 гг. все было сосредоточено на политике, наукой занимались по инерции. Другая причина – исчерпанность парадигмы московско-тартуской школы…»

Связь между падением коммунизма и современным кризисом гуманитарного знания, в котором распад парадигм, и прежде всего московско-тартуской школы, играет важную роль, может привести в тому, что советская власть неожиданно предстанет в качестве важного – чтобы не сказать необходимого – катализатора российской интеллектуальной жизни, а логика противопоставления современного упадка прошлому величию воплотится в риторическую идеализацию интеллектуального расцвета эпохи застоя.

«Советская власть поддерживала единую среду противостояния. Я тогда непрерывно ходил на выставки подпольные и полуподпольные, хотя меня не очень интересует изобразительное искусство, устраивались семинары, на которые мы все ходили, и не только молодые люди, такие, как я, – это была какая-то обязанность. Фильм „Зеркало“ Тарковского довольно нудный. Но нельзя было на него не пойти, потому что ты сам себя уважать не будешь, если не пойдешь на „Зеркало“ Тарковского. Поддержание себя в этой среде требовало от тебя интеллектуальных и ритуальных жертв. Теперь эта среда рассыпалась, и ее больше не существует»,

– вспоминает А. Зорин.

Конечно, ностальгия по советской власти среди тех, кто противостоял ей, избегая компромиссов, типичных для большинства интеллигенции в годы «мягкого ГУЛАГа», не может быть объяснена просто желанием вернуться в собственную молодость и тем более не является призывом возродить коммунистический рай в «отдельно взятой стране». В ней находит свое выражение безысходность, которую вызывает современное положение дел в российском интеллектуальном мире у тех немногих из поколения «сорокалетних», у кого уже появились собственные имена.

По словам представителей этого поколения, отношение к советскому режиму возводит труднопреодолимый барьер между старшими и младшими коллегами. В основе непонимания поколений – непричастность молодежи к битвам антисоветчиков, ее в лучшем случае «академический» интерес к советскому прошлому, который представители старшего поколения не могут ни оценить, ни разделить, ни – по большому счету – понять и одобрить. Поэтому фрагментация академической среды может среди прочего означать распад сообщества политических единомышленников.

Среди других ее причин называют институциональный кризис и кризис финансирования, разразившийся над академией и высшей школой после перестройки, – кризис, очевидное значение которого трудно оспаривать.

Некоторые коллеги пытаются объяснить фрагментацию не только крахом советской власти и ее институтов, но и «распадом национальных научных школ», «денационализацией науки», «утечкой мозгов», обедняющей российское научное сообщество. Интернационализация российских социальных наук тоже может восприниматься не только позитивно: ее оценка (как и оценка переводов), стала гораздо более амбивалентна в последние годы даже среди прозападнически настроенного фланга российской интеллигенции. Мечта о включении в мировое научное сообщество постепенно развеялась вслед за распадом идеального образа Запада в России 1990-х годов <…>.

Надежды на возникновение новых направлений или новых школ, часто связываются с развитием междисциплинарных исследований, с объединением подходов разных дисциплин. На это средство омолаживания наук многие продолжают рассчитывать и сегодня, хотя, как известно, лечить науки междисциплинарностью на Западе начали уже довольно давно. Но такая терапия, повлекшая за собой огромные затраты, как организационные, так и финансовые, до сих пор не принесла ожидаемого результата.

Однако главные надежды возлагаются не на междисциплинарность, не на пересмотр границ гуманитарного знания и даже не на совершенствование форм организации социальных наук. Их питает вера в молодежь, в новое поколение.

«В ближайшее время в России произойдет пересмотр многих вещей. <…> Появилась новая генерация, которая еще не имеет собственного языка, но которая себя осознала как новое поколение с другим жизненным, социальным, эмоциональным опытом. И мне кажется, что мы стоим на пороге резкого скачка. В российской ситуации если будут продолжать существовать независимые центры интеллектуальной мысли, а они очень важны, то в какой-то момент произойдет возникновение новых школ»

– так определяет эту позицию И.Д. Прохорова.

Энтузиазм, связанный с молодежью, – причем в особенности с провинциальной, не испорченной жизнью в столице и продолжающей еще жить, по мнению московских профессоров, теми же незамутненными духовными ценностями, которыми жила московская интеллигенция в годы застоя, – разделяют многие коллеги. Приведу для примера высказывание А.Л. Зорина:

«– Напротив, в провинции очень интересный процесс идет. Это люди просто еще очень молодые <…> и в провинции у них больше стимулов оставаться в академической среде, чем в Москве. Я несколько лет преподавал в соросовских летних школах, куда собирались люди от Петрозаводска до Калининграда, и на меня это произвело сильное впечатление. <…> Я не люблю разговоры, что в провинции все лучше, но молодые люди из провинции пытливее и умнее, и у них меньше соблазнов, чем в столице, меньше возможностей себя реализовать. После десяти лет в стране идет большое интеллектуальное движение…».

Итак, оптимисты предлагают ждать, пока молодое поколение неизвестных провинциальных аспирантов оперится, защитит свои диссертации и создаст новые научные школы, о сути которых пока еще трудно высказываться определенно, но возникновение которых в будущем приведет к расцвету гуманитарного знания в России.

Возможно, образ Неизвестного Аспиранта, с которым связываются надежды на возрождение наук, выглядит таким притягательным из-за того, что подлинная глубина интеллектуального кризиса остается не до конца прочувствованной в России. Общую веру в молодежь трудно воспринимать иначе, чем как выражение крайней неопределенности и неясности перспектив обновления наук.

И все-таки, какое оно, «племя молодое»? Что известно о «будущем нашей науки» и отвечает ли это тем надеждам, которые лелеют старшие товарищи? <…> При ближайшем рассмотрении выясняется, что старшим коллегам известно о «научной молодежи» довольно много нехорошего. И дело здесь, конечно, не только в том, что, по словам одних, «студенты и аспиранты, особенно в Москве, ничем не интересуются», и даже не в том, что, по словам других, «безграмотность стала отличительной чертой нового поколения». Дело в механизмах формирования памяти профессии, в том, как воспринимается молодежью наследие, полученное ею от предшествующих поколений. Потому что восприятие «советского профессионального наследия» и отношение к нему, как и к советскому прошлому в целом, предопределяет, зачастую неосознанно, выбор профессиональных стратегий, навязывая стандарты, критерии оценок, профессиональную ориентацию. Политика и формирование профессиональной идентичности оказываются слиты воедино в конфликте интерпретаций прошлого профессии, и это является важной особенностью российских наук <…>.

Ибо, как ни странно это может показаться нашим соотечественникам, для большинства из которых советское прошлое не представляет собой никакой проблемы, память о прошлом (в том числе и вытесненная память) оказывает прямое и непосредственное влияние на «племя молодое»… Было бы странно недооценивать факт, на который справедливо обращает внимание И.Д. Прохорова: мы живем в стране, где практически отсутствует «интеллократия», обладающая в дополнение к административной власти безусловной интеллектуальной легитимностью. Крах советской системы основательно скомпрометировал советские иерархии и способы формирования величия. Но было бы столь же странно не замечать, что за последнее время старые иерархии стали подспудно восстанавливаться, а память академического истеблишмента о своем профессиональном прошлом, оставшаяся столь же избирательной, как и при «старом порядке», начала беззастенчиво претендовать на право предстать в виде единственной версии профессиональной памяти. Особенно активно памятью профессии занялись старшие товарищи, вступившие в мемуарный возраст: помочь поколению «старой номенклатуры» обеспечить достойное место в академическом каноне «новой России» стало предметом их особой заботы. В формировании памяти профессии, которая в конечном счете неотделима от исторической памяти общества в целом, особенно когда речь идет о социальных науках, баланс сил, складывающийся по-разному в разных дисциплинах, в целом оказался скорее в пользу традиционного истеблишмента и традиционных институций. Пути формирования памяти профессии можно проследить на примере филологии.

Феномен московско-тартуской школы помог значительной части советской филологии превратиться в редкий заповедник на территории СССР, сравнительно мало затронутый карнавальной иерархией советских званий и титулов. Уже в конце 70-х годов благодаря международной известности школы и неочевидности идеологической значимости филологии для советской власти, благодаря мощной диаспоре московско-тартуской школы и дряхлости тоталитаризма ни у кого не возникало больших сомнений в том, как отделить агнцев от козлищ – в частности, и у самих членов советского филологического истеблишмента. И хотя лидеры московско-тартуской школы не были открытыми диссидентами, об их «духовной близости» с советским режимом не могло быть и речи: семиотика предлагала альтернативный по сравнению с советским марксизмом взгляд на культуру и общество. После перестройки, когда международная репутации перестала означать «политическую неблагонадежность», акценты величия были окончательно расставлены. Большую роль здесь сыграло появление журнала «НЛО», хотя, конечно, это отнюдь не являлось ни главной, ни единственной задачей журнала. Вот как говорит об этом создатель «НЛО» И.Д. Прохорова:

«Главной идеей „НЛО“ стало реформирование научной жизни. Не только пересмотреть табель о рангах и отдать должное ученым, реально работающим в филологии, но и актуализировать гуманитарную жизнь. Потому что советская система маргинализировала гуманитарные исследования, несмотря на „заботу партии и правительства“. Второсортное стало нормой жизни. И так как отсутствовали критерии оценки и не с чем было сравнивать, то вокруг царили местные знаменитости… Тогда настало время все это осознать и осмыслить… Журнал возник, опираясь на наиболее способную плеяду ученых, занимавщихся историей культуры и литературы. Филология оказалась в чуть меньшем загоне при советской власти, чем другие науки, потому что на нее обращали не такое пристальное внимание, как на историю или философию. Существование МТШ говорит само за себя – ни в истории, ни в философии ничего подобного не существовало. <…> Журнал попытался собрать филологов, не только тех, кто был здесь, в России, но и тех, кто жил за границей, и, опираясь на среду славистов, попытаться развить интеллектуальную мысль в России».

И несмотря на то, что филологическим аппаратчикам удалось усидеть на своих местах так же, как и их товарищам из других сфер, сложившаяся в филологии ситуация, казалось бы, должна была привести к «победе» памяти профессии, далекой от советского официоза, к передаче профессиональной традиции по альтернативным каналам. Но даже в этой сравнительно «благополучной» дисциплине вопрос о том, в чем состояли особенности «советской науки» и почему об этом следует знать молодежи, встает со всей остротой:

«Мне кажется, что если мы действительно озабочены продолжением традиции, если захотим, чтобы в XXI в. новые поколения исследователей продолжали читать русских авторов XX в. и продолжали кое-чему учиться у них (а у них есть чему поучиться!), мы должны ясно понимать, где в „советской науке“ заканчивается „наука“ и начинается „советская власть“. Более того, мы должны уметь разъяснить это будущим читателям. Границы между филологией и идеологией в литературоведении советского времени для представителей младших поколений совершенно неочевидны. Студент-филолог, молодой исследователь <…> встречаясь с текстами советской поры как с неподлежащей идеологической экспертизе сакральной данностью, вправе заключить, что даже самые лучшие из представителей „великой филологии“ по какому-то странному обыкновению то и дело уходили от прямых ответов на достаточно ясные вопросы, что-то постоянно недоговаривали, почему-то сплошь и рядом делали заведомо ложные выводы из изученных ими материалов».

Сказанное выше о благополучии филологии не означает, что филологам удалось полностью ускользнуть от компромиссов с самими собой и с советской властью, а безразличие и равнодушие, преобладающие в отечестве по отношению к нашему страшному прошлому, в этой дисциплине отнюдь не оказываются «в среднем резко ниже, чем по стране». Не будем идеализировать филологию: она остается органической частью постсоветской науки.

Шкуратов В.А.
Наррадигма и бельсайнтистика

(печатается с сокращениями по изданию: Шкуратов В.А. Историческая психология. М.: Смысл, 1997. 505 с. С. 174 – 176).

С помощью слова «наррадигма» я пытаюсь определить тип мышления, который скрывается между художественным выражением, окутанным образами, и сциентистской речью, пропадающей в формализмах. Между тем у наррадигмального мышления своя, весьма, обширная зона: это – не искусство (производство образов) и не точная наука (производство информации). Я назвал эту сферу мышления в научных образах-представлениях бельсайнтистикой. Слово создано по аналогии с французским посредством нарратива культуры «les belles-lettres» (беллетристика). Если «lettres» (письмена) – заменить на «sciences», то получится «les belles-sciences» – прекрасная наука, бельсайнтистика. Бельсайнтистика бывает весьма искусной словесностью, но она служит иному, нежели художественная литература, так как эстетический эффект, впечатление здесь средство, а не цель. Ее научность избегает однозначной определенности понятий, формализмов, чертежей.

Это и есть мышление языка, наука слова – высшая особенность словесной культуры и в то же время часть культуры мысли. Художественная форма здесь доставлена на службу познания, но она (эта форма) еще в полуродстве с литературой и поэтому довольно легко туда возвращается. Бельсайнтистика обнаруживается там, где мышление конструирует слова вне-референциально, т.е. исходит из морфологии и семантики для создания абстрактной чувственности. Многожды осмеянные гуманистами схоластические «чтойности», «истекаемости» – примеры такого рода словомыслия. Эти схоластические предикаменты обходятся без опор в предметном мире. Они помогают словомышлению продвигаться в как бы-реальности среди умственных фигур, сотканных из служебных слов, субстантивированных местоимений и прилагательных. Словесность здесь не расширяется в аксиологии словоэнергий, она их оформляет. Это нижний этаж понятийной текстуальности и высший – словочувственности. Здесь происходит сенсуализация служебной части языка и аксиологизация грамматики.

Наррадигма дает образец превращения грамматической структуры в мыслеобраз. Концептуальная мысль внедрена в этой сердцевине языка своей понятийностью, чуть-чуть не-до-формализованной. Эти грамматические связки, предлоги, служебные слова и другие логические фигуры сенсуализированы и таким образом дают псевдологическую сущность письменной бельсайнтистики средневековья – схоластике. Схоластика находится между мистикой (книжной чувственностью бескачественных, бесструктурных энергий, сияний, звучаний) и логической арифметикой. Она имеет устойчивость в складе западноевропейского ума, в его силлогистически словесных доказательствах Бога. Она никогда не доходит до разделения слова и фигуры, что обозначало бы смерть для словомышления, которое живет непрерывной семантической трансформацией грамматики. Через языковые преобразования и словообразования устанавливаются новые обращенные к читателю смыслы. Именно на определимости для подготовленного читателя этих словообразований-трансформаций и основана бельсайнтистика, сходная в этом отношении с художественной литературой. В обоих случаях развитие текста опирается на способность постигать словесный сгусток в его непрерывных образно-смысловых видоизменениях. Такой текст – самотрансформируемая ткань, неоговоренная по элементам. Она определена общими знаниями и гораздо менее явным знакомством с ассоциативным рядом наррадигматики.

Наррадигма учит, как проявляются в ходе толкований и разборов учебно-хрестоматийных и классических текстов новые смыслы. Цель обучения здесь – состыковать художественно-текстуальную структуру с образно-ассоциативным контекстом произведения. В бельсайнтистике постоянно совершаются трудноуловимые переводы грамматики в словесные фигуры мысли с опорой на смысл. Референтная основа этих фигур не является предметной, но и не лишена образного обоснования (в отличие от концептов, которые алгоритмизированы в потоке рассуждения).

Раздел 7.
2000-е.
Догорает эпоха

[19]19
  Раздел назван по заголовку публикуемого материала А.Б. Бушева.


[Закрыть]

Бушев А.Б.
Догорает эпоха

(печатается по машинописной рукописи из архива автора).

В конце девяностых годов один известный лингвист, проживающий ныне в Америке, имел успех с книгой виньеток – так, случайные перепевы былого и всполохи «памяти, что возвращает образы и множит», словом, то, что запомнилось. И не обязательно профессиональное, необязательно личное, бытовое, может быть, как свойственно любому человеку, движимое желанием вспомнить годы учения Вильгельма Майстера, молодость.

«Молодость моя, утешь, спляши – почему-то так обращалась к ней Марина Цветаева. – Налети малиновою шалью! Шалая моя! Потанцевали досыта с тобой…»

Упомянутый автор хорошо вспоминал известную ученую Ольгу Сергеевну А.[20]20
  Ольга Сергеевна А. – Ахманова О.С.


[Закрыть]
Его преподавательница в Московском университете – из тружеников высшего образования без степеней и званий – говорила о последней:

«What I teach you is how to speak English. And then Olga Sergeevna comes and introduces all sorts of theories».

Ольга Сергеевна запомнилась ему с сонмом верных учеников, готовых внимать ее лектюрам. Она читала лекции, закрыв глаза – чтобы не было лишних морщин, говорила им:

«Gentlemen, I expect you to laugh when I am trying to be witty»

и говорила на особом старомодном английском языке, изобилующем галлицизмами:

«You will endeavor to study Shakespearian Othello and Comrade Scheglov will confine himself to non – Othello».

Эти милые воспоминания – виньетки заставили и меня изложить, что запомнилось.

Когда-то я спросил у Георгия Исаевича Богина, кто преподавал у него стилистику. «Что Вы! Стилистика не преподавалась, не было такой науки». Элементы функциональной стилистики изучались в курсе общего языкознания. Витенька Ярцева – будущая член-кор. академии наук – летала из Петербурга, где она тогда работала, в Москву и в клювике приносила то, что сказал вождь по вопросам общего языкознания. Шла известная дискуссия пятидесятых годов. Эпоха не была вегетарианской: «Ледник одобряем, камнепад поддерживаем».

Литературу преподавали еще не посаженный Гуковский, Аркадий Долинин. Это была старая методика преподавания литературы. Преподавание велось по сюжетам, не по текстам – построение текста никого не интересовало – с неустанным вниманием к литературной детали. «А какого цвета был у Чичикова фрак?» Горе вам, если вы не знали ответа – с брусничной искрой. Сын Аркадия Долинина – Котя – Константин Долинин – будущий автор курса «Французская стилистика» – учился тогда с Г.И. на одном курсе. Однажды Жора и Котя пошли на субботник. Словно Ленин со товарищи, несли бревно. Жора комлем задел Котю. «Хули ж ты, б…, Жорка, рыбий глаз, не смотришьТра-та-та-та-та-та-та-та». Г.И. очень смеялся и говорил, что вот так начиналась стилистика. Если говорить серьезно, то Г.И. – выученик лучшего тогда в СССР университета – помнил еще дореволюционную профессуру. Вспоминая свои студенческие годы, Г.И. Богин всегда с благодарностью называл своих учителей – академиков АН СССР М.П. Алексеева, В.М. Жирмунского и В.М. Алексеева (книгу о китайской культуре которого «В старом Китае. Дневник путешествия» он неизменно рекомендовал к прочтению), членов-корреспондентов АН ССР В.Н. Ярцеву, П.Н. Беркова, Р.А. Будагова, академика АН Литвы и члена-корреспондента АН Украины Б.А. Ларина (привлекшего его к работе в научном кружке), профессоров С.Д. Балухатого, Г.А. Гуковского, А.С. Долинина, С.Д. Кацнельсона, И.И. Мещанинова, Н.Я. Дьяконову, Н.Н. Амосову (была руководителем первой научной работы Г.И. Богина), А.А. Смирнова, других ученых. Где-то в его рассказах фигурировал и студент-фронтовик Ю.М. Лотман, уже тогда отличавшийся своим особым предначертанием. Позднее Г.И. Богин общался и получал научные консультации у Ю.М. Скребнева, Б.В. Зейгарник, В.В. Давыдова, З.М. Цветковой, Г.П. Щедровицкого и в Московском методологическом кружке, у Ю.В. Рождественского, пионера структурной лингвистики В.А. Звегинцева, слепого новосибирского философа И.С. Ладенко, который, по словам Богина, видел поболе, чем некоторые зрячие. Г.И. навсегда сохранял доброжелательность и любознательность питерского студента первых послевоенных лет, словно воплощал собой суждение известного русского филолога Ф.А. Фортунатова «Студент – это тот, кто studet: старательно заботится, ревностно занимается, учится сам, помогает своему учителю учить себя и своих товарищей, наконец – учит своего учителя».

Г.И. Богин говорил мне, что владеет всеми языками германского строя, кроме, как ни странно, идиша. В доме на идише не говорили. Про своих родителей, прибывших в Петербург из Глембок (современное село Глубокое под Полоцком, которое он навещал, чтобы представить, как там жили его предки), он говорил: «Это были люди, имевшие высшее образование, но не имевшие по сути среднего». Они шагнули в вузы с рабфаков, стали специалистами. В 1938 году были первые выборы в Верховый Совет СССР. Роза Соломоновна уже занималась психиатрической экспертизой. Один мужик в Петербурге на избирательном участке сказал: «В бюллетене один человек. Это не выборы. Фарс какой-то, нет альтернативы. Этой бумагой только жопу подтереть». Роза Соломоновна смотреть поступившего больного не стала, сказала сразу «невменяем». Г.И. очень смеялся и говорил: «Вот так психиатры помогали народу».

Изучение голландского языка происходило так. В конце пятидесятых годов в ВАКе не проходила кандидатская диссертация Богина. Заправлявшая там Ольга Сергеевна Ахманова уже не считала, что «антисемитизм – религия лавочников». Совместно с Лялькой Москальской они бдительно не пропускали диссертаций евреев. Надежда Мандельштам вспоминала, как те же самые рецензенты зарубали и ее диссертацию, называя ее женой проходимца. В Уфе, где он тогда жил, в противовес всем трудностям, с неприсуждением степени Г.И. решил заниматься голландским языком. Пришел в книжный. Попросил книгу на голландском. Это оказалось «Золото» Полевого. «Купил я, значится, „ЗолотоПолового, и изучил голландский язык». И язык пригодился. В эпоху перестройки с появлением интернета стали присылать приглашения на международные конгрессы. Г.И. поехал в Гуссерлевский Грац, в Польшу, в США увидеть одноэтажную Америку, в Германию на встречу с Сикстинской мадонной. Однажды почта принесла приглашение-заявку на конгресс в Амстердам. В старой Голландии тоже есть национальный спорт «срезать». Этим спортом славятся не только алтайские земляки Шукшина. В ответ на письмо и тезисы по-английски голландцы попросили: «Напишите нам то же самое, но по-голландски». Я – свидетель тому, что в последние годы жизни он на хорошем голландском писал в Амстердам, все хотел постоять на канале – на том, о котором он мальчишкой читал в повести «Серебряные коньки» Мери Мейп Дожд. Голландцы думали, что поставят его в неловкое положение. Но каково же было их удивление, когда они получили ответ на прекрасном голландском языке. «Я представляю вашу страну, с тех пор, как прочитал „Серебряные коньки“ Мери Мейп Джордж. Там дети стояли на канале. Эх, постоять бы на вашем амстердамском канале, тем более что и конференция ваша проходит зимою». Диалектика ответа имела успех – автор был приглашен.

В Казахстане, где Г.И. Богин работал деканом в Кокчетавском пединституте и внедрял современные педагогические методики, прежде всего методику фронтального чтения, произошла его встреча с Анастасией Цветаевой, находившейся там в ссылке. Та назвала его Добрый Дух, и однажды, как он вспоминал, украдкой, думая, что он не видит, крестила его. Отсюда и знакомство с профессором Зоей Михайловной Цветковой. Методические и педагогические интересы Г.И. Богина привели его к системе Давыдова – Эльконина, изучению проблем воспитания и образования школьников, развития способности к обобщению, категории рефлексии. Педагогические инновации, вызывающие инновации социальные, всегда были в центре его внимания. Пафос образования для него – обращение к человеку со словами понимания: «хочу понять, потому что хочу по-человечески жить среди людей». Поразителен был юмор Г.И. Помню, много позже, из Казахстана в Тверь ученики прислали статью, опубликованную о нем к семидесятилетию – из коллектива, которому он отдал годы. Почему-то о нем говорилось: был, являлся, создал, добился и т.д. – все в прошедшем времени. «Вот мой некролог», – сказал тогда Г.И. Он удивительно лично чувствовал родной город – город стройный, где «валились с мостов кареты», город построенный для царей, проклятый Евдокией Лопухиной («Быть пусту месту сему»), город императоров Петра и Павла, дуэли Пушкина, город героев Достоевского, наводнений, блокады и других петербургских трагедий. Особой темой устных импровизаций профессора был родной город. В его рассказах представали старейшая часть Петербурга, Петроградская сторона, улица Литераторов – эпоха родом из детства, дроги, что бежали по немощеной набережной, Большой проспект, Каменостровский с его модерном, сталинская школа, поездки на трамвае в университет. Помню, как в конце девяностых я ранним утром вышел на Черной речке и побрел по тем местам. Рядом когда-то жил художник Филонов, в книжном мальчишкой Богин встречал Иосифа Абгаровича Орбели – директора Эрмитажа. Помню, как он рассказывал мне, что Орбели пришел в книжный, купил три комплекта открыток с портерами академиков и взял из каждого из них свою фотографию. Тщеславие разыгрывается и у знаменитостей – будь здоров. Впрочем, говорил профессор, презирать награды приятно, их имея. Признание к Г.И. пришло поздно. Ему был памятен круг его семьи. Когда заболел брат, мать пригласила известнейшего петербургского педиатра Александра Федоровича Тура. Этот легендарный врач, спасавший детей в блокадном Ленинграде, был ее однокурсником. Памятна Георгию Исаевичу была и ее работа в больнице Соловьева. И за всем этим Питер: весь город, все острова: воды и набережные, статуи и сады, мосты и решетки, чугунные розы и лошади…Цирк Чинзелли и Публичка.

Все человеческие встречи – звенья родной цепи. Тронешь одно – отзовется другое. История, которую мне рассказывал Г.И. Богин, вдруг при другой моей встрече оказалась той, которую ему рассказывал другой человек, и этому человеку «вернул» историю я. История вернулась к ней – это и есть молва. Итак, история, которую мне рассказывала филолог Ксюша из Кременчуга – петербургская лимитчица, студентка Петербургского университета, экскурсовод в Спасском-Лутовиново, преподаватель незалежного украинского Кременчуга, желавшая нострификации воронежского диплома в Киевском университете.

В тридцатые в Ленинграде проводилась серия паспортизаций. Один еврей захотел, чтобы в паспорте у него было написано иудей. Написали, но спохватились и решили, что нет такой национальности, и ему переправили на индей. Поразмыслив, поскольку национальности индей тоже нет, ему переправили национальность на индейский еврей. Так и ходил индейским евреем. С Ксюхой мы познакомились в Киеве. «Обережно. Двери зачиняются. Наступна станция…» На уровне языка мне нравился Киев: дивные названия – Дарница, Оболонь, Труханов остров, Липки, Река Почайна, Река Лыбедь, Подол, Крещатик, Киево-Могилянская академия, Григорий Сковорода. Киев – свидетельство того, что Восточная Европа древнее Западной. Парадоксально, что неразвитые западные европейцы когда-то дивились богатому и культурному Киеву. Можно только дивиться течению истории, которая, как известно, учит тому, что ничему не учит: Киев – столица Киевской Руси, мать городов русских – переходит в вотчину НАТО <…>.

Помню, как позвонила мне жена Г.И. Софья Кузьминична и сказала: «Пойдете работать в военную академию? Я бы на Вашем месте пошла, не раздумывая». Г.И. спрашивал, что у нас там за кафедра. Я сказал, что на кафедре работали Судзиловский и Аринштейн. Я не застал Судзиловского в работе, но я стал работать на кафедре, которую когда-то возглавлял он, стал осваивать терминологию и методику по его работам. Старые преподаватели рассказывали мне, как работал он, постоянно читая профессиональные журналы и выписывая термины из них на старые библиотечные карточки (советская профессиональная лексикография!). Первое, с чего началось мое знакомство с военным переводом – словарь Георгия Александровича Судзиловского. После аспирантуры, попав по конкурсу в военный вуз, я столкнулся с совершенно необычной средой. Библиотека Военного университета ПВО изобиловала книгами «Будни командира», «Во имя победы», «Искусство военачальника», «Отец солдату». На стенах висели лозунги типа «Без светильника истории тактика – потемки». Взор, блуждающий по стенам с фотографиями ракет, самолетов и командно-штабных учений, натыкался на странные таблички «Осторожно, ступеньки», «Центр подыгрыша» и так далее. На кафедре работала старенькая лаборантка, которая была вышколена еще маршалом. Она прекрасно помнила все английские термины. Могла удовлетворить любое праздное любопытство. «Зинаида Александровна, что же такое common strategic rotary launcher? Секунды не проходило, и вы получали ответ: „Штатная пусковая установка револьверного типа для стратегических ракет“». В ее индивидуальном лексиконе (лексикон индивидуален – психолингвисты правы!) буднично существовали кабрирование, барражирование, дипольные отражатели, инфракрасные ловушки-трассеры, всепогодная прицельная навигационная система, десантные вертолетоносцы и множество других столь же интересных и необычных вещей. Хотелось как-то соответствовать этому. Этот опыт работы дал мне уроки работы со специализированными текстами и показал специфику деятельности переводчика на всю жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю