412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Базылев » …В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология » Текст книги (страница 2)
…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 12:18

Текст книги "…В борьбе за советскую лингвистику: Очерк – Антология"


Автор книги: Владимир Базылев


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

ЧАСТЬ I.
ОЧЕРК.
БОРЬБА МНЕНИЙ И СВОБОДА КРИТИКИ – ЗАКОН РАЗВИТИЯ ПЕРЕДОВОЙ НАУКИ

[6]6
  Заголовок раздела книги Г.Ф. Александрова «Труды И.В. Сталина о языкознании и вопросы исторического материализма». М., 1952.


[Закрыть]

Первостепенная задача истории науки – отнюдь не просто мемориальная, специальная учебная или общепросветительская. Историческое исследование науки может и должно послужить отправной точкой, стать эмпирическим базисом для обобщений любого типа – от создания общей теории науки до ее организации в качестве особого социального института. Все это, в конечном счете, позволит лучше понимать наше прошлое и настоящее, хотя бы отчасти заглядывать в будущее. В этом и состоит высший «запрос» к постановке задач историко-научных исследований, в этом их особая общекультурная, гуманистическая значимость. С.Н. Трубецкой, цитируя Платона, писал, что знание объясняется из воспоминания, а в узнавании кроется начало познания [13, с. 77]. Конечно, история должна быть по возможности правдивой. Б. Брехту принадлежат слова: приходится преодолевать пять трудностей, когда хочешь написать правду. На самом деле, трудностей гораздо больше. Главную трудность назовет H. Gipper в своей статье, чей заголовок наилучшим образом отражает проблему, с которой сталкиваются авторы при составлении антологий, подобных нашей, – «Schwierigkeiten beim Schreiben der Wahrheit in der Geschichte der Sprachwissenschaft». Трудность, по словам H. Gipper, заключается в следующем:

«Sollte es das tatsächlich geben, daß Wissenschaftler, die doch zur Suche nach der Wahrheit verpflichtet sind, böswillig oder leichtfertig Fakten unterschlagen oder verdrehen, um ein bestimmtes nationales Wunschbild zu schützen?» [180, c. 103].

«Как это было?» – основной вопрос всякого исторического исследования. Об этом писал Ф. Энгельс:

«Каков бы ни был ход истории, люди делают ее так: каждый преследует свои собственные, сознательно поставленные цели, а общий итог этого множества действующих по различным направлениям стремлений и их разнообразных воздействий на внешний мир – это именно и есть история» [172, с. 41].

Поэтому мы начнем с реконструкции социального и культурного контекста эпохи, в которой происходили те или иные события, под влиянием которого формировалось мировоззрение того или иного ученого, складывалась его судьба. Затем продемонстрируем ход мысли, особенности рассуждений и доказательств советских языковедов того или иного десятилетия, их полемику с идеями своих предшественников и современников.

* * *
 
«Товарищ Сталин,
вы большой ученый,
В языкознании познали толк…
А я – простой советский заключенный,
И мне товарищ серый брянский волк…».
 

Не в последнюю очередь благодаря этой песне Юза Алешковского факт «какой-то причастности» Сталина к науке о языке широко известен. Об этом помнили всегда, но не всегда последовательно и объективно. В «Литературной газете» (№ 5 за 1992 г.) появилась статья, написанная совместно писательницей и ученым – Наталией Ильиной и доктором филологических наук Л.Л. Касаткиным. Авторитетные авторы привели убедительные свидетельства, что вмешательство Сталина в языкознание не только не было губительным для этой науки, но даже сыграло положительную роль. Но на другой полосе того же номера газеты автор, далекий от лингвистики, заявлял, что после появления статьи «отца народов» «началась ликвидация всего классического языкознания». Таким было восприятие эпохи 50-х в начале 90-х.

Представление о том, что Сталин принес вред науке о языке, держалось стойко. В 2000 г. в передаче «Династия Орбели» на телеканале «Культура» сказано: «…появилась печально знаменитая статья Сталина». В 2002 г. на том же канале в передаче «Тем временем» вспомнили, что незадолго до смерти Сталин взялся за языкознание. Прозвучала фраза: «Лингвисты до сих пор вспоминают об этом с содроганием». Но есть и иная точка зрения. В публицистических статьях последних десятилетий не раз проводилась мысль, что Сталин «ошельмовал» великого ученого – Н.Я. Марра.

Представления об истории отечественной науки о языке бывают на удивление далеки от истины. Картина советского языкознания в то время, как считают А.А. Леонтьев и Н.А. Еськова, была совершенно иной. Академик Н.Я. Марр, умерший в 1934 г., не застал разгара разрушительного действия на лингвистическую науку своего идеологически окрашенного «нового учения о языке». Как это ни парадоксально, вмешательство Сталина в языкознание, завершившее так называемую «свободную дискуссию», развернувшуюся в 1950 г. на страницах «Правды», принесло этой науке больше положительного, чем отрицательного. Оно нанесло сокрушительный удар по тому, что «великий вождь» назвал «аракчеевским режимом в языкознании». Сделано это было, разумеется, тем же методом, каким насаждался сам этот режим, так что Сталина впору изобразить эдаким Тарасом Бульбой, говорящим «аракчеевскому режиму»: «Я тебя породил, я тебя и убью!» [69, с. 7 – 9].

«Гениальные труды» не содержали, конечно, ничего гениального, но там были вполне здравые мысли, в частности, разоблачалось положение о языке как элементе надстройки над базисом. Было «реабилитировано» сравнительно-историческое языкознание, и многие крупные ученые, подвергавшиеся нападкам за непризнание «нового учения о языке», вздохнули свободно. А.А. Реформатский вспоминал об этом так:

«40-е годы были для лингвистики трудными: первая половина – война, прекращение печатания и прочие тягости, а вторая – бешеный рецидив марризма и создание „аракчеевского режима“, и только после „дискуссии“ в „Правде“ в 1950 г. возникли благоприятные условия и возможности не только „писать в стол“, но и печатать…» [138, с. 45].

Оценивая идеологическое влияние на языковедение той эпохи с позиций перестроечных 90-х, А.А. Леонтьев скажет:

«В лингвистике подлинно марксистский подход вообще отсутствовал. Правда, ортодоксальная идеология с самого начала вела борьбу на два фронта, дискредитировав наиболее одиозные течения в вульгарном, механицистском материализме („Енчмениада“ Бухарина, „правый уклон“ Сталина, олицетворенный А.К. Тимирязевым, и др.). Может возникнуть вопрос: а вообще имеет ли смысл говорить о марксистском подходе как научном? Если речь идет не о механическом материализме, а о подлинном, диалектическом, мы не видим оснований для того, чтобы отлучить марксизм от науки, во всяком случае, в теории познания и близких областях. Если бы марксизм не был объявлен официальной идеологией, он воспринимался бы просто как одно из направлений классической немецкой философии и, безусловно, пользовался бы успехом среди философски образованной части российских ученых» [103, с. 36 – 37].

Желательно, конечно, отечественную историю науки о языке видеть такой, какой она была на самом деле. Но это пока сложно сделать: как видим, она была полна внутренних противоречий с самого начала. Достаточно сравнить публикации в «Правде» периода дискуссии и неопубликованные материалы той эпохи, к которым мы получили доступ совсем недавно: частные письма и записки граждан в Политбюро ЦК ВКП(б), изданные в начале 2000-х. Вот некоторые из них – наиболее, с нашей точки зрения, интересные.

Письмо студента Г. Крылова Сталину.

«Иосиф Виссарионович! Ваше выступление по вопросам советского языкознания явилось для меня самым значительным событием за последние пять лет в области науки. Я – студент филфака МГУ, отделения русского языка и литературы. В прошлом семестре… нам читался курс „Новое учение о языке“… Из этого курса мы уловили: кто не с Марром, тот с формалистами и хуже, – и потому „сомкнулись“ вокруг него. В языкознании для нас был только Марр и его „ученики“. Мы сами готовились стать в ряды этих „учеников“. Ведь тогда и на секунду не могло прийти мысли, что это не „ученики“, а всего лишь „послушники“… Ваше выступление… заставляет творчески мыслить, а не жить начетнически стрижкой классиков марксизма на цитаты для подтверждения своей мутной логики… Желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья. А успехи с Вами у нас всегда будут. С комсомольским приветом Герман Крылов. 10 июня 1950 г.» [145, с. 485 – 486].

А вот письмо к Сталину от студентки Н. Кошкиной.

«Дорогой Иосиф Виссарионович! Вы научили нас любить правду больше жизни. Мы выросли в обществе, которое построено и развивается под Вашим руководством… Каждое Ваше слово мы чтим как святыню. Ваши слова всегда были близки и понятны нам… Однако Ваша статья „Относительно марксизма в языкознании“ представила для меня большую трудность… Понимаю, что все мои сомнения, возникшие у меня в связи с Вашей статьей, – плод неправильного понимания мною марксизма и неправильного применения его к языкознанию. Но я хочу понять, в чем именно я ошибаюсь… Вы утверждаете, Иосиф Виссарионович, что язык не есть надстройка над базисом на том основании, что при смене одного базиса другим старая надстройка сменяется новой, а язык остается тем же самым. По этому поводу мне хотелось бы попросить Вас, Иосиф Виссарионович, ответить на два вопроса: что Вы называете языком? что значит старая надстройка сменяется новой?… Вы, говоря о языке, говорите только о его словарном фонде и грамматическом строе языка. Но ведь словарный фонд и грамматический строй языка еще не есть язык…Разве новое не несет в себе старого? …Мне не понятно, Иосиф Виссарионович, как же могут входить политические, философские и другие воззрения в надстройку без языка, если сами они без языка не могут существовать? …Каким базисом порожден марксизм? Социалистическим? Но марксизм был создан еще до построения социалистического общества. Капиталистическим? Марксизм был создан в эпоху капитализма. Но можно ли сказать, что марксизм был порожден капиталистическим базисом? …Надстройка порождена одним базисом, мне кажется, только в том смысле, что марксизм, как и все другие ее (надстройки) части, входит в надстройку не в качестве нескольких томов сочинений Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, а лишь постольку, поскольку он существует в головах людей нашего общества как мышление и в действительности как язык нашего общества. И в этом смысле и язык данного общества порождается одним базисом, ибо он существует реально в этом обществе как продукт способности мыслить и говорить людей, входящих в это общество… У Вас было сказано так: „Словарный состав языка получает величайшее значение, когда он поступает в распоряжение грамматики языка, которая определяет правила изменения слова, правила соединения слов в предложения и, таким образом, придает языку стройный, осмысленный характер“… Мне непонятно, Иосиф Виссарионович, как может словарный состав языка получать осмысленный характер благодаря грамматике, если говорящий, употребляя в своей речи словарный состав, не думает ни о правилах, ни о грамматике? Мне казалось, что словарный состав языка получает осмысленный характер потому, что говорящий мыслит. Для моего, вероятно, недиалектического мышления „словарный состав получает величайшее значение, когда он поступает в распоряжение грамматики языка“ звучит так же, как если бы сказать: „производительные силы общества получают величайшее значение, когда они поступают в распоряжение политической экономии“… Я не понимаю, Иосиф Виссарионович, как можно говорить, что язык остается тем же самым… Как же он может оставаться тем же самым, если „ни мысль, ни язык не представляют собой особого царства“, если „они суть только проявления действительной жизни“ (Маркс, Энгельс, соч. т. 4, стр. 435)… Дорогой Иосиф Виссарионович, я не сомневаюсь, что я в чем-то ошибаюсь. Но я сама не могу найти свою ошибку. Прошу Вас, Иосиф Виссарионович, указать мне мои ошибки… С горячим комсомольским приветом студентка 4-го курса филологического факультета Ленинградского государственного университета Кошкина Н.С. 3 июня 1950 г.» [145, с. 487 – 488].

Как видим, принимая истину «новых планов в языкознании», советский лингвист получал возможность заново осмыслить историю, внести смысл в хаос своего мировоззрения, реинтегрировать свое чуть было не распавшееся «я» в результате различных «дискуссий», «проработок» и «чисток». Но это тоже произойдет не сразу, как показывает Записка секретаря парткома МГУ Прокофьева в Отдел пропаганды и агитации ЦК ВКП(б).

«В Отдел пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) тов. Яковлеву М.Д. Партийная информация.

Статья товарища Сталина, опубликованная в газете „Правда“, „Относительно марксизма в языкознании“ вызвала всеобщее одобрение и громадный политический подъем. В день опубликования статьи очередные экзамены практически начались с того, что экзаменаторы вместе с экзаменующимися студентами прочли статью товарища Сталина. Следует отметить, что это было сделано без каких-либо особых указаний. Вместе с тем, имеют место отдельные случаи, которые заслуживают внимания. Как заявил заместитель декана филологического факультета, член ВКП(б) тов. Зозуля в личной беседе со мной, он был свидетелем разговора тов. Сердюченко с профессором Чемодановым следующего содержания: профессор Сердюченко сказал, что одно высокопоставленное и компетентное лицо (фамилию которого он не назвал) сообщило ему, что „Правда“ открыла свободную дискуссию для того, чтобы выяснить позицию ученых. После выяснения этих позиций „Правда“ нанесет удар. Таким образом, он дал понять, что „Правда“ организует свободную творческую дискуссию как бы с провокационной целью. Тов. Зозуля подтверждает, что профессор Чемоданов резко дал отповедь такому настроению профессора Сердюченко. Доцент кафедры русской литературы, член ВКП(б) тов. Белкин в разговоре с тов. Зозуля высказал следующее мнение: „Что же, товарищ Сталин не знал раньше об аракчеевском режиме в науке? Ему давно бы надлежало вызвать тов. Кафтанова и дать соответствующие указания“. Проявляются настроения и иного рода. Так, профессор Гудзий высказывал мысли о том, что у нас допускался перегиб с критикой веселовщины. „Когда, – заявил профессор Гудзий, – исследователь говорит о влиянии Байрона на Пушкина, это считается чуть ли не предательством. А когда же говорят, что Марлинский влиял на Пушкина, то это признак хорошего тона, признак благонадежности“. В личном разговоре с проф. Чемодановым, который состоялся у меня 30.07., выяснилось, что действительно проф. Сердюченко в период еще до появления статьи тов. Сталина пришел к тов. Чемоданову и сказал, что ему кажется, что „Правда“ открыла свободную дискуссию для того, чтобы выяснить точки зрения и уничтожить противников. На это проф. Чемоданов, по его словам, ответил, что центральный орган нашей партии не открывает свободных дискуссий с провокационной целью. Метод провокации не метод нашей партии. Проф. Сердюченко прервал разговор. После появления статьи тов. Сталина в газете „Правда“ проф. Сердюченко заявил: „Дело ясное. Надо искать вакансию где-нибудь в Рязани или Воронеже“. Указанные выше высказывания, конечно, являются исключениями. Статья товарища Сталина поставила целый ряд вопросов, которые обсуждаются среди ученых факультета.

Секретарь парткома МГУ Прокофьев. 30 июня 1950 г.» [145, с. 490 – 492].

Дискуссия создавала впечатление достигнутой победы науки над политикой. Но, как скажет С. Бойм, лингвистика оставалась в СССР одной из самых политизированных наук на всем пути ее развития [36, с. 141; 65]. Да, в начале 50-х годов марризм был отвергнут. Однако попытки выстроить науку о языке на диалектико-материалистической философской основе оставлены не были. В конечном итоге, диалектико-материалистическое языкознание так и не было создано, хотя такие попытки предпринимали Р.А. Будагов, Б.А. Серебренников, В.З. Панфилов и др. [59, с. 99].

Поэтому бессмысленно пытаться уточнять исторический генезис идей Сталина: не столько в смысле влияния отдельных источников, сколько в смысле культурно-исторической детерминированности в целом. Открытая им модель языка представляла собой универсальную истину. Это и породило первоначально у советских ученых осознание действительности как тяжелого сновидения и попытки стряхнуть с себя тот мучительный сон, в который они (ученые 30 – 40-х гг.) сами себя погрузили. Но он сменился гипнозом незыблемых идеалов европейской (американской) цивилизации и всечеловеческого прогресса: предыдущее толкование языка было ложно, необходимо пробиться к новому толкованию. Эта «тяжесть» и этот «гипноз» будет долго преследовать не только советских лингвистов 50-х годов.

Л.С. Ермолаева так напишет в своих воспоминаниях о тех годах:

«Мне, наверное, вдвойне повезло, ибо происходило все это в 50-е годы. Известный поэт и переводчик Павел Грушко, окончивший в те годы отделение испанского языка, сказал в одном из своих юбилейных выступлений: „В 50-е годы в Ин-язе царила поразительно, нет, даже подозрительно творческая атмосфера“.

Вскоре, в начале 60-х годов, ситуация изменилась к худшему. Весь ректорат МГПИИЯ освобожден от занимаемых должностей за „недостатки в воспитательной работе со студентами“ (вот она, „подозрительно творческая атмосфера“), отмеченные комиссией ЦК КПСС. Но еще раньше, в 1960 году, вышел запрет на совместительство, по которому научные сотрудники Академии Наук лишены права заниматься педагогической работой в вузах» [67, с. 3].

Даже в начале 70-х А.Ф. Лосев в разговорах с В. Бибихиным вспоминал о том времени так:

«(19.01.1973) Я свое дело сделал, делайте теперь вы свое дело, кто помоложе. Я вынес весь сталинизм, с первой секунды до последней на своих плечах. Каждую лекцию начинал и кончал цитатами о Сталине (В доме Лосева я видел старые тетради с хвалебными посланиями Сталину на древнегреческом языке). Участвовал в кружках, общественником был, агитировал. Все за Марра – и я за Марра. А потом осуждал марризм, а то не останешься профессором. Конечно, с точки зрения мировой истории, что такое профессор. Но я думал, что если в концлагерь, то я буду еще меньше иметь…» [29, с. 38].

А вот фрагмент воспоминаний И.И. Ревзина:

«Я возвращаюсь к 1958 г. – ко времени, когда В.Ю. Розенцвейгу удается стать председателем некоторой корпорации, а именно Объединения по машинному переводу. Наверное, трудно даже представить себе, сколь неожиданным было это Объединение и последовавшая далее конференция в стенах МГПИИЯ, где я все эти годы должен был давать 700 – 800 часов в год (в последние годы благодаря опеке В.Ю. несколько меньше), обучая бездарных студентов еще более бездарному делу: переводить на немецкий язык газетные штампы (именно с тех пор я перестал выписывать газеты, так как беря любую из них в руки, например, где-нибудь в туалете, я бессознательно начинаю переводить), МГПИИЯ, где я должен был, кроме того, по два-три раза в месяц сидеть на заседаниях кафедр, советов факультета, методических объединений и выслушивать несусветные глупости, преподносимые под видом глубоких теоретических обобщений, МГПИИЯ, где предел мечтаний каждого – попасть за границу, купить машину и в лучшем случае стать кандидатом или, соответственно, доктором наук (а достигнув этого, уже ничего не читать, кроме передовых статей журнала „Вопросы языкознания“, чтобы всегда быть в курсе дела), МГПИИЯ, затхлая атмосфера которого душит любое самое доброе начинание, – и еще не просто МГПИИЯ, а переводческий факультет МГПИИЯ, готовящий кадры для Комитета государственной безопасности.

Тем не менее, именно в МГПИИЯ активно действовало это Объединение. Более того, после ухода Вяч.Вс. Иванова из Университета МГПИИЯ надолго стал признанным лингвистическим центром <…>.

Сев писать о секторе, я все с большей растерянностью убеждаюсь, что ничего не помню. Не зря, оказывается, я писал год назад: „Те события и совокупность событий, о которых хранится воспоминание как о самых существенных и решающих, записаны в памяти очень суммарно как некая доминанта, и написать о них почти не удается. По-видимому, мозг устроен так, что совокупность важных событий интегрируется в единое целое, они уже не хранятся как отдельные образы, а переработаны в опыт, интуицию, знания“ <…>.

Я силюсь вспомнить конкретное и ничего не вспоминаю. Может быть, все, что было, действительно слишком уж вошло в меня. Ведь я пришел в сектор – и даже выступил в „Моделях языка“, и далее по инерции отчасти и во второй книге – совершенно иным лингвистом, чем я стал сейчас. Надо сказать, что всю свою жизнь я был очень подвержен влияниям (я намерен еще написать об огромном влиянии на меня Игоря Шехтера, немца Ноффке, от которого мой педантизм и даже „гелертерство“, потом книги Балли. О периоде машин и влиянии Ляпунова, Успенского и Вяч. Вс-ча я уже писал. Так или иначе, но в момент моего прихода в сектор я был убежденным дескриптивистом. Помню, в самый начальный период сектора (может быть, даже до моего официального назначения туда) состоялось обсуждение принципов построения русской грамматики, над которой тогда решили работать две Тани и Зоя (кажется, планировалось и участие Вл. Ник-ча. Во всяком случае, он потом подал отдельную работу о сочетаниях графем, примыкающую к ней). Каждый из участников выдвигал свою точку зрения. Так, Вяч.Вс. предложил построить ее целиком как порождающую грамматику, подробно аргументируя выгодность именно такого представления для типологии. Я же очень горячо выступил за грамматику, целиком основанную на дескриптивных принципах. Для меня тогда научность и дескриптивность были синонимами. Теоретико-множественная концепция была очень удобным инструментом дескриптивного описания языка, а то, что именно мне выпало соединить дескриптивное мировоззрение с математическим языком теории множеств, наполняло меня гордостью. В концепции О.С. Кулагиной меня мучительно беспокоило лишь одно: то, что парадигма слова („окрестность“) считалась заданной вместе со словом. Это было допущение, противоречащее дескриптивизму. Помню, как серьезно я относился к задаче получить „окрестности“ на основании остальных данных. Написанная мною на эту тему работа об операционных определениях в лингвистике сейчас лишена какого-нибудь смысла, хотя формальный аппарат ее, кажется, корректен. Сейчас я считаю вполне естественным допустить, что мы умеем отождествлять слова одного значения и, в частности, объединять парадигмы. Но тогда я считал эту работу наиболее существенной для всей концепции именно потому, что не мыслил себе возможность не дескриптивной лингвистики.

Ниспровержение дескриптивной лингвистики обычно связывают с именем Хомского. Но для меня это происходило иначе. Во-первых, я самого Хомского воспринимал как дескриптивизм наизнанку. Уже в первые годы сектора („Модели языка“ отражают лишь начало сдвига) я понял необходимость более пристального изучения парадигматики языка, которая в концепции Хомского была на роли Золушки. Во-вторых, постепенно (уже после написания „Моделей“) я понял – думаю, не без влияния В.Н. Топорова, с которым я часто беседовал на эту тему, – что полноценным может быть лишь описание, которое комбинирует генеративный и дескриптивный подход. Впервые я рассказал об этом на конференции в Ереване осенью 1963 г., но, хотя кое-какие детали были встречены сочувственно А.В. Гладким и В.А. Успенским, суть концепции, кажется, была воспринята равнодушно. Надо сказать, что мне вообще не приходилось сталкиваться с пониманием концепции и одновременным сочувствием к ней где-либо и когда-либо за пределами сектора (да и в самом секторе реакция была сдержанной, но даже это значило для меня очень много) <…>.

А я за эти годы пришел к выводу, что истин много и только плюрализм обеспечивает какую-то возможность понять язык. А плюрализм предполагает терпимость и vice versa» [136, с. 809, 832 – 834].

Показательным для атмосферы тех лет послужила история Отделения прикладной и структурной лингвистики МГУ. А.Е. Кибрик напишет об этом так:

«В истории гуманитарной науки в СССР Отделение сыграло исключительно важную роль, так как было одним из немногих относительно успешных опытов создания автономного научного сообщества, более или менее свободного от давления официальной советской идеологии и ориентирующегося на свободный поиск научной истины и освоение достижений мировой науки. Отделение было создано по инициативе математиков и при поддержке A.Н. Колмогорова с учётом опыта действовавшего несколько лет до этого на филологическом факультете МГУ семинара „Некоторые применения математических методов в языкознании“. Именно с этого семинара начались попытки освободить советскую лингвистику от отставания и изоляции, в которую она попала после катастрофического периода насильственного господства марризма, а потом насильственного же его ниспровержения. Огромную роль в успехе этого процесса сыграли теоретическое видение, интеллектуальная честность и смелость B.А. Звегинцева, который практически единолично вернул семантику в советскую лингвистику и распространил структурные теории в серии переводов „Новое в лингвистике“. Эмансипации лингвистики способствовал интерес к прикладным задачам, связанным с автоматической обработкой текста и машинным переводом: предполагалось, что для решения этих задач язык должен быть описан „точными методами“ и созданы „формальные модели“ языка, а эта задача не может быть решена без тесного сотрудничества лингвистов и математиков. Реализация этой программы на практике означала не только организационное обособление теоретической лингвистики от традиционной филологии, но и относительную административную свободу лингвистических исследований от догматизма блюстителей идейной чистоты „марксистско-ленинской“ науки, бывшего особенно агрессивным в гуманитарной сфере. Основателям Отделения удалось воспользоваться известным либерализмом хрущёвской „оттепели“ и традиционным пиететом властей перед точными науками.

Несмотря на то, что Отделению приходилось постоянно бороться с обвинениями в „пропаганде буржуазной лингвистики“ и в целом его деятельность на филологическом факультете МГУ проходила под знаком конфронтации, оно смогло просуществовать более 20 лет, накапливая опыт, совершенствуя программу обучения и развиваясь всё более успешно. В 1982 г. однако кафедра теоретической и прикладной лингвистики всё же была ликвидирована по инициативе руководства филологического факультета и с одобрения тогдашнего ректора МГУ А.А. Логунова. Этому предшествовал целый ряд скандальных эпизодов, связанных с обвинениями отдельных преподавателей и студентов Отделения в участии в диссидентском движении и других проявлениях „неблагонадёжности“. После ликвидации кафедры для многих преподавателей и аспирантов продолжение профессиональной деятельности в МГУ оказалось по разным причинам невозможным, но часть старого состава кафедры пыталась проводить прежние принципы в иных организационных формах, несмотря на ещё более возросшие трудности» [90, с. 80 – 93].

«Постепенно флер рассеивался», – так выразит свое мироощущение О.А. Лаптева:

«И вот первое сентября. Все изумительно. Лекция в комаудитории. Занятия во второй аудитории и других аудиториях на факультете. Дивная старушка Евгения Карловна в кабинете русского языка и славянской филологии. Ребята, девочки. Мы упивались всем. Много комсомольского шума, который меня не касался: я вступила в комсомол только на 4-м курсе из любви к коллективу, а так была „безыдейная“. В воздухе пахло вечными ценностями.

Прошло немного времени, первый флер рассеялся, и во многих курсах, которые нам читали, все отчетливее стала проявляться агрессивная идеологизация науки. Она сказывалась, прежде всего, в классовом подходе – и к языку, и к моей любимой русской литературе. Тут-то я и радовалась, что оказалась на „логике“. На нашем отделении литературы было меньше, чем на русском, да и то у нас – вместе со всем курсом – были лекции по западно-европейской литературе, которые читали Л.Е. Пинский и Б.И. Пуришев. Мы ими наслаждались: это было пиршество ума почти без классового подхода, которое звучало, как пенье соловья. Все кончилось закономерно: Пинского арестовали в 1951 году (освободили в 1956, за два года до нашего окончания факультета). Но мало кто тогда знал об этом. Люди пропадали тихо и бесследно.

На 4-м курсе стали пропадать наши однокурсники. Исчез Коля Розов, нежный и талантливый поэт. Его арестовали и повезли в арестантском вагоне, а у него был диабет и нужен был укол. Так он умер. Это рассказала мне его невеста – Зоя Безрукова, живущая в Варшаве. Исчез Сима Маркиш. К счастью, не навсегда. Плохо кончил Костя Богатырев, сын члена Пражского лингвистического кружка Петра Григорьевича Богатырева, известного и очень крупного фольклориста. Были и другие. Страшное время. Страшные безвинные жертвы. Хирургическое подравнивание под одну гребенку всего лучшего. Н.К. Дмитриев писал об академике В.А. Гордлевском – тюркологе: „…он стал интеллигентом и моралистом столетия“. Конечно, эти качества вступали в вопиющее противоречие с эпохой.

Ясно, что партийно-советское литературоведение меня отпугнуло. А вот языкознание было похоже на науку, если отвлечься от марризма. А отвлечься было можно: классово ориентированный подход Н.С. Чемоданова, читавшего нам лекции, был, скорее, в изоляции на факультете. Во многом продолжались традиции отечественного языкознания еще дореволюционной эпохи – Московской диалектологической комиссии и Московского лингвистического кружка, хотя наскоки на них были сильные. Михаил Николаевич Петерсон, ученик Ф.Ф. Фортунатова, профессор МГУ с 1919 года, в наше время был отстранен от штатного преподавания и вел факультативные курсы: санскрит, сравнительно-историческую фонетику и грамматику индоевропейских языков, включающую и материал славянских языков. Его отец Н.П. Петерсон тоже учился на историко-филологическом факультете Московского университета, в 1862 г. по приглашению Л.Н. Толстого преподавал в Ясной Поляне в народных школах, а незадолго до революции был членом окружного суда в том же Зарайске. Но люди с традициями опасны для руководства.

Мы ходили к Михаилу Николаевичу три года. Мы – это группа „безыдейных“ лингвистов: Сима Маркиш, Танечка Миллер, Инна Бернштейн (ее впоследствии В.М. Жирмунский очень ценил как переводчика), Саша Сыркин, Олег Широков, кое-кто из других вузов. У меня было с М.Н. и другое сотрудничество: я стала старостой НСО (в него меня принимали аспиранты Никита Толстой и Юля Бельчиков), руководителем которого был М.Н. И вот первый год аспирантуры. У нас с Феликсом в конце 5-го курса тайный и бурный роман. С 50-летием нашего выпуска совпала наша золотая свадьба. Никто ничего не знает. А оторванный от жизни, старый, ничего будто бы не замечающий вокруг, смотрящий вниз М.Н. встречает меня в коридоре после возвращения из Чесноковки (там мы поженились), наклоняется к руке и тихо говорит: – Поздравляю вас, Ольга Алексеевна! (по имени-отчеству он называл всех студентов по дореволюционной традиции). Недавно я прочла мемуарную часть в сборнике памяти Г.О. Винокура. И поняла, что вникать в детали жизни коллег и быть близкими людьми было традицией старых московских ученых с молодых лет, когда меня еще на свете не было.

Мой чудной и без остатка преданный науке научный руководитель Петр Саввич Кузнецов читал нам втроем с Зоей Волоцкой и Аней Добромысловой тягучий курс по рукописям целых два года. Он она неповторимой личностью и поражал широтой интересов и знаниями в самых разных областях вплоть до африканистики. Мои беседы с ним на аспирантских консультациях неизменно начинались с фразы: – Оля, я был сегодня в библиотеке – и далее следовал рассказ об очередной рукописи. Про его чудачества ходили легенды. Это про него студенты распевали: „Что не знаешь – объясняй внутренним законом“ (насчет его курсовых лекций после работ Сталина по языкознанию). Он излучал обаяние отрешенности от забот бытия.

Эти люди (и Н.С. Поспелов, и В.Г. Орлова) были полярно противоположны чемодановскому направлению, которое поддерживало партбюро вплоть до работ Сталина по языкознанию, когда партбюро по необходимости сменило позицию на обратную. Мы, конечно, в полной мере ощущать глубину противостояния не могли, но контрасты оценивали своим выбором курсов и научных руководителей. Только сейчас по-настоящему стало ясно, кто нас учил. На факультете мы встретились с лучшей лингвистикой.

Вспоминаю Евдокию Михайловну Галкину-Федорук (еще до нас про нее пели: В Академию наук едет Дуся Федорук), деревенского профессора фил-фака, неизменный объект анекдотов. Она сама распространяла про себя слухи, будто бы она была домработницей в семье Д.Н. Ушакова, что было неправдой, но ей хотелось выпятить пролетарское происхождение. У нее была чистая душа, побуждавшая ее к добру. Она вызволяла В.В. Виноградова из ссылки и помогала ему заведовать кафедрой…» [101, с. 5 – 12].

Многое сейчас кажется абсурдным в той истории. Но нельзя забывать, что за всем в те годы стояла содержательная идеологическая интенция. Дело в том, что, по мнению Б.М. Гаспарова, марсксистская идеологическая основа метода Марра, к которой яфетидология стала апеллировать со все большей настойчивостью, вытекала из динамической интерпретации марсксизма, становившейся все более популярной в самых различных интеллектуальных кругах, – интерпретации, подчеркивавшей те аспекты концепции Маркса, которые сближали марксизм с левым гегельянством, т.е. с традицией немецкой идеалистической философии. С другой стороны, «Анти-Дюринг» и «Диалектика природы» Энгельса оказывались на противоположном конце спектра марксистской идеологии, в качестве символа позитивистского мышления [49, с. 195 – 196]. В таком идеологическом контексте стратегия марристов заключалась в пропаганде философской возможности переделки действительности, изменения мира, что было чутко воспринято советским поэтическим авангардом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю