355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бахметьев » Железная трава » Текст книги (страница 9)
Железная трава
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 04:30

Текст книги "Железная трава"


Автор книги: Владимир Бахметьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

«Мишенька, ненаглядный мой, прости дуру мать свою!» Сколько домов обежала за день, в каждом говорила о сыне, и ни однажды не пришло в голову, что без пищи малютка остался… Затмили люди материнскую память, только о том и толковали, что помеха да помеха он, ее ребенок… Господи, все против ее Мишутки, весь, как есть, город, и она с людьми заодно была, выходит, как чужая ему.

На поворотах в потемках Наталья чуть не падала, но не отрывала рук от груди, крепко прижимая их, будто тащила под шалью невесть какое богатство.

У калитки столкнулась она со сгорбленною фигурою женщины и едва не пробежала мимо, но что-то знакомое бросилось ей в глаза. Задыхающимся голосом окликнула:

– Савельна?!

Темная фигура слегка подалась к ней:

– Ну, ты, не шуми…

Оттого, как было это произнесено старухой, у Натальи сжалось в жутком предчувствии сердце. Торопливо заговорила:

– Миша.. Дитятко мое… Чего с ним?..

Савельиха пошлепала рукой у себя по груди.

– Тут он, при мне… Жвачкой маленько уважила!..

Наталья онемела на месте.

– Пожалела я тебя… – зашептала старуха. – Молода ты – духу в тебе нет… Трудно тебе… Да ну уж, ладно, сама снесу… Жива-здорова будешь, вспомнишь старуху, попроведаешь когда, и на том спасибо!!.

Не дослушав, Наталья ухватилась руками за платок Савелихи, но та толкнула ее и непривычно ласковым голосом вымолвила:

– Иди, иди…

Даже хихикнула.

– Постараюсь я… Хорошее, слышь, на примете у меня крылечко!.. Купец один с супругой… бездетные… Везет твоему ублюдку!..

Захлебываясь, точно недоставало ей воздуха, Наталья подняла голос:

– Устроилась я, Савельна, устроилась… Приняли меня с ребеночком!.. Жалованье положили…

– О? Ну, нагорюешься ты со щенком своим!.. – печально заметила Савелиха, но не стала спорить, обещала даже подержать у себя Наталью еще денька два. – По мне, – говорила она, – жила бы и еще у меня… Да вот одна, тоже вроде тебя, просится… Из благородных, вишь… Скрывает положение!..

На следующий день Наталья опять бродила по городу, и не было, казалось, такой улицы, где она не побывала бы. Отчаянье росло в ее душе, и, когда к вечеру возвращалась домой, ей чудилось, будто невесть сколько времени без отдыха ходила она по городу… Видела десятки людей, молодых и старых, богатых и просто зажиточных, купцов и чиновников, и ни один не пожалел ни ее, ни ее ребенка. И вот, склонившись в этот вечер над сыном, она впервые с сердцем запричитала:

– Да замолчи же ты!.. Ох, и что только я с тобой буду делать? Не берут нигде нас, разнесчастненький… Останемся мы, видно, с тобой, без угла, без крова…

Ребенок не унимался, сучил ножонками, всхлипывал.

– О-ох, наказанье мое!.. – рванула она его к себе, и, жестоко встряхнутый, залился он высоким натужным криком. Тогда, в порыве раскаяния, Наталья бросилась перед постелью на колени, принялась целовать ручонки, живот, пушок на голове.

– Ро-однень-кой мой, звереночек мой!.. Стыдобушка ты моя болезная!..

Кричал ребенок, и причитала мать, прижимаясь к нему грудью.

Старухи дома не было. В горнице сгущались вечерние тени, и в углублении каменной стены мутнело оконце, похожее на одинокий незрячий глаз. А в углу, из-за стекла божницы, в мерцающем свете лампадки проступал облик божьей матери с младенцем на руках, и такая счастливая кротость лучилась в глазах матери и ребенка, что, взглянув на них, Наталья ощутила холодок неприязни на сердце… Этим, известно, заботиться о куске хлеба, о пристанище не приходится, для них все райские блага открыты, а вот до нас, несчастных, им дела нет! Не она ли, Наталья, ежевечерно с рвением, до устали, молитвы творила, а что толку? «Молись, хоть лоб расшиби, все одно не услышат! – говорил, бывало, Михаил. – Потому что и слышать-то некому… Богов-то с их «тем светом» они же, богачи-владыки, придумали… Терпи-де, голытьба несчастная, на этом свете и обрящешь на том вечное счастье в царствии божьем».

Эти слова сердечного ее друга вызывали у Натальи еще недавно скорбное недоумение, а теперь вот… Теперь, после всего перенесенного, она готова была верить ему и переживала скорбь, раскаяние при одной мысли о том, что смела сомневаться в его словах!

В диком смятении, не обращая уже внимания на плач ребенка, рванулась она с кровати к божнице, с силою дунула на лампадку и только тогда почувствовала облегчение на сердце, словно он, Михаил, мог видеть ее.

А на рассвете, оставив снова младенца на попечение Савелихе, она направилась к окраине города с внезапно возникшим решением проникнуть в контору завода и… попроситься на старую работу во дворе при складе… Однако, завидя вдали над темными корпусами цехов заводские трубы, она остановилась и в изнеможении оперлась спиною о попутный дощатый забор… Ну, не дурость ли с ее стороны надеяться, что после всего происшедшего на заводе, откуда ее вместе с многими и многими просто-напросто выбросили на улицу, вновь допустят к работе! И потом, если бы так и случилось, если бы, несмотря ни на что, ее взяли на склад чернорабочей, разве у нее самой хватит духу бывать изо дня в день там, где уже не было ее любимого и не осталось никого из близких ему товарищей! Да и как бы принял он, Михаил, этакий шаг своей Натальи?! Чем бы в его глазах отличалась она от предателей, от угодливой перед хозяевами шпаны! Не означал бы, наконец, такой ее поступок примирение с тем, что по их, хозяев, вине произошло с ним, Михаилом? С ним и многими его друзьями… Нет и нет! Она скорее согласится подохнуть с голоду, чем отдать себя, свою совесть под пяту, под гнет «темных сил»… Это ведь о них, капитальщиках, хозяевах завода, поется в перенятой ею у Михаила красной песенке: «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут»…

Под ожившее в памяти многоголосое звучание этой песни Наталья повернулась спиной к заводу и неровной поступью направилась прочь от него, преследуемая видением того страшного, что разразилось там минувшей весною.

Это была тяжелая, мрачная весна в жизни рабочих завода, когда их положение, ухудшаясь из года в год после разгула темных, враждебных сил, стало нестерпимым. Тут и бесшабашная, ни с чем не считающаяся урезка расценок по работам, и разбойные обсчеты при расплате, и зверское, вплоть до кулачных пинков, обращение хозяйских барбосов-мастеров с подростками… Поголовное возмущение по цехам, готовое обернуться в открытый мятеж против администрации, побудило рабочих вожаков созвать всеобщую сходку, на которой и было заявлено владельцам завода о прекращении по всем цехам работы до полного удовлетворения всех выставленных на сходке требований. Завод остановился, но уже через неделю его владельцами было объявлено, что предприятие закрывается, что все без исключения рабочие считаются уволенными и что с такого-то дня и часа будет производиться набор новых рабочих, а желающие из бывших продолжать работу подлежат приему по выбору администрации… Такой маневр хозяев вызвал неистовое негодование рабочих от стара до мала, и вот, как по сигналу набата при пожарище, к заводским воротам ранним утром начали стекаться стачечники, а к полудню вся площадь перед заводом стала черным-черна от заполнившего ее народа. Явилась сюда и Наталья вместе со всеми жильцами рабочей казармы, и первым, кого она увидела на выросшем у ворот помосте, был ее Михаил. Обычно ласковые, цвета небесной сини, глаза его были полны хмурого огня, льняные кудри при каждом стремительном повороте головы развевались как под буйным ветром. Он говорил, да так, что каждый его выкрик с призывом ни в чем не уступать варварам-хозяевам сопровождался ревом одобрения… Слушая с гулко бьющимся сердцем своего милого, Наталья диву давалась, откуда, когда набрался он этакого умения полонить своим словом столько народа? Правда, еще служа нянькою у нотариуса, она слышала от хозяев о смуте на заводе и сама видела с третьего этажа, из окна хозяйской квартиры, как в октябре пятого года проходили заводские маршем по улице под красными флагами, с пением запрещенных песен. И потом, много позже, когда обслуживала она семью члена окружного суда, в гостиной хозяев немало толковали об арестах на заводе главарей бунта. Значит, было у кого Михаилу набраться уму-разуму, хотя о ту пору и состоял он, совсем еще юный годами, невидным учеником при верстаке, в слесарной… После Михаила с помоста у ворот говорили еще какие-то, ранее Натальей невиданные люди, и когда заканчивал свое слово один из них, седоусый, в летнем пальто городского покроя, вокруг поднялось внезапно смятение. В устье улицы, примыкавшей к заводской площади, показались солдаты с винтовками на плечах, а с другой стороны мчались полем казаки, и как-то враз народ на площади оказался окруженным цепью пехоты и конницы. Рабочие, что находились вблизи помоста, начали ломиться в ворота, над толпою остальных вздыбились там и сям колья, железные дротики, огрызки чугуна. А по цепи солдат уже поблескивали взятые наизготовку ружья, и зычный голос конного со вскинутой над головой у себя шашкою вопил на всю площадь: «Ни с места! Давай сюда смутьянов, зачинщиков! Сюда зачинщиков!..»

Что было дальше, вспоминается Наталье смутно, как в жутком сне. Опять, обращаясь к своим, выкрикивал что-то с помоста Михаил, и, будто по команде, люди начали строиться в ряды под дружно подхваченную песнь:

 
Вихри враждебные веют над нами, темные силы…
 

И снова орал всадник с коня: «Замолчь! Ни с места!» Но уже подвигались ряды рабочих к цепи солдат, и он, Михаил, шагая плечом к плечу с седоусым незнакомцем, голосисто взывал: «Товарищи солдаты! Мы ваши братья… Хозяева обрекли нас на голод… С детьми, женами, стариками… Дорогу, братья!..» А песнь все нарастала:

 
Но мы подымем гордо и смело…
 

Цепь солдат дрогнула, расступилась, давая дорогу маршу рабочих, но тут рванулся вперед конный всадник, а за ним казаки с обнаженными шашками… Не помня себя, Наталья бросилась в сторону Михаила, но было уже поздно: в толпу, с гиком, с посвистом взмахивая шашками, вломились казаки. Послышались вопли, стоны вокруг, люди метались из стороны в сторону, лезли через тын на заводской двор, иные приникали плашмя к земле. Упала и Наталья, теряя под жгучими ударами в спину сознание… Опомнилась она, когда на площади не было уже ни солдат, ни казаков. Не видно было и своих. Лишь одиночки с зловещим багрянцем шрамов на лицах отлеживались в травах, постанывали, слали проклятия. Не найдя среди них Михаила, она кое-как выбралась с площади и поплелась улицей к рабочей казарме, но и там его не оказалось. На расспросы о нем люди сообщили ей только то, что слесаря Симакова вместе с другими пострадавшими при налете казаков захватили полицейские и увезли, а куда – неведомо, вернее всего в тюрьму. Превозмогая немощь из-за побоев плетьми, Наталья весь следующий день таскалась по полицейским участкам, прошла она и к тюрьме, на окраину города, и всюду гнали ее прочь, издевались над нею, а часовой у тюрьмы пригрозил штыком ей: «Отваливай подобру-поздорову, дура стоеросовая!» В начале новой недели она заодно с другими была выдворена из казармы, остались там лишь немногие, чем-то угодившие администрации и вновь допущенные к работе на заводе.

Не покидала Наталья поисков своего суженого и позже, работая в номерах Зайкина, особенно с того дня, как убедилась, что затяжелела. Но все ее старания были тщетными: как в воду канул Михаил. Осмелилась она побывать даже в квартире члена окружного суда, где когда-то служила нянькою. Как-никак, важный чиновник, да еще по судебной части! Барыня к «самому» не допустила ее, однако после слезной мольбы бывшей своей прислуги обещала ей разузнать об участи рабочего Симакова, доводившегося будто бы Наталье двоюродным братцем. И вот обещание свое барыня выполнила, но в конце концов ничего путного от нее не довелось узнать. Выходило с ее слов так, что тогда, при «бунте заводских», казаки, защищаясь, пустили в ход нагайки и шашки, причем из двух десятков арестованных бунтовщиков многие были ранены, но все двадцать душ, в том числе и раненые, подверглись тюремному заключению и ссылке: одних угнали к Белому морю, других в далекую Сибирь.

С того разговора у супруги члена окружного суда минуло более полугода, и по настоящее время о Симакове ни слуху ни духу… Неужели загинул он тогда от побоев? Ведь если бы в живых был, неужели не дал бы о себе знать своей любимой?.. Правда, барыня говорила, что из дальней-то дали, где и почты нет, невозможно ожидать весточки. К тому же и то надо иметь в виду, что ведь под лютым надзором они там, в ссылке-то: не допустят, поди, писем от них на волю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Еще раз оглянувшись на заводские, в клубах сизого дыма, трубы, Наталья угрожающе вскинула в ту сторону руку, зажатую в кулак, но вслед горестно завсхлипывала.

– Мишенька, Миша, где ты, родненький мой?! Отзовись, подай о себе весточку… Сыночек у тебя, сыночек!..

Выйдя на большую, в огнях, улицу, она приставала теперь чуть ли не к каждому встречному:

– Барин… барыня! Не надо ль прислуга вам? Честная я, работящая…

Отчаяние – завтра она должна была покинуть Савелиху, уступая место другой, – убило в ней стыд, и на отказ бросала прохожим вдогонку:

– Черти бессердечные!..

И заливалась опять слезами.

– Мишенька, Мишенька, на кого же ты нас покинул… Ребеночек ведь у тебя, ребенок!..

Возвратившись к Савелихе, она, не раздеваясь, присела у стола. Ребенка не было слышно. На столе тускло помигивала лампочка, и что-то ныло, присвистывало в ее горелке.

– К непогоде поет, – подала голос Савелиха и кивнула на лампочку, не спуская глаз с поблескивающих в руках чулочных спиц. – Где пропадала-то?.. А твоего я трижды жвачкой с молочком потчевала…

Наталья молчала.

– Ну, милая, значит, на работу завтра, а? – продолжала, не поднимая голозы, старуха. – Да ты чего ж этак-то? Разболокайся…

– За соском… в аптеку… сбегаю! – откинулась Наталья, подымаясь.

– Ай раздумала грудью-то?

– Раздумала!

Савелиха покачала головой, но расспрашивать не стала.

Позже, когда Наталья, вернувшись, прилаживала резиновый сосок к пузырьку с молоком и затем возилась с ребенком, старуха, лежа на скамье, до позднего часу рассказывала о своей работе, о всяких случаях из своей практики бабки-повитухи.

– Сколько я на своем веку молоденцев этих определила – не перечесть! – говорила она, позевывая и скрещивая рот щепоткою скрюченных пальцев. – Вот живу, старая, и думаю: «Мать пречистая! И когда же это запрет выйдет на девок… Сыпят и сыпят, чисто из ямы какой!» Конечно, питание мое в том, а все же думаешь: «Остепени ты их, пречистая, греховодниц!» Да где там… Что ни год, то вдвое! Что ни год, то вдвое… Ох-хо-хо… Летом уложишь иного новорожденного у чужих дверей… Пригреется, лежит себе, пока не узрят люди… Ну, случаются сердобольные, к себе на иждивение берут, а всего чаще в воспитательный… Сичас на извозчика да в полицию, а полиция в воспитательный, а уж из воспитательного, известно, один путь – в могилу… Из ста душ треть и та не выживает… Особливо худо с ними, беспризорными, в зимнюю пору… Стужа, холода! Сунешь это его на крылечко и ждешь: скоро ли приметят?! Не ровен час, на морозе-то и околеть, прости господи, может… Много ли духу в ём, во младенце-то?.. Позапрошлый год о рождестве… девица одна, из портняжной мастерской… Так я за ее счет приплод-то поездом два пролета везла, да в вагоне и оставила!..

– В вагоне? – переспросила Наталья, все время молчавшая.

– В нем… Вагон – первое удобство… Потому – на людях и в тепле… Оно, скажем, некрещеная душа, а все ж на морозе-то жутко!..

Ночью дважды просыпалась Савелиха. Тускло мигала лампочка, за окном свистал ветер… «Ишь, керосин изводит», – ворчала старуха в сторону Натальи и собиралась сказать это вслух, погромче, но дрема сомкнула ей уста. Другой раз разбудил старую отчаянный крик ребенка. Горела лампочка, у кровати по серой стене металась тень. Наталья стояла над постелью, перевивая ребенка, и шипела на него:

– Ух, так бы тебя и пришибла!

За окном шумел ветер, царапал о стекла снегом. «Буря… лампа-то недаром пела», – выцедила сквозь зубы Савелиха и вслед снова забылась.

4

Зал ожидания был переполнен. У цветисто расписанного потолка помигивали электрические лампочки, звенела посуда за буфетной стойкой, носильщики, обряженные в бурые фартуки с медными бляхами на груди, таскали куда-то пузатые чемоданы, корзины, узлы в ремнях.

– Чего ты трешься тут на ходу! – бросил один Наталье, задев локтем ношу в ее руках, под шалью.

Сгорбившись, она отошла к стене, заваленной дорожным скарбом, искоса оглянулась и уловила пытливый чужой взор, словно человек с номерною бляхою поверх фартука догадывался о том жутком, что мучило ее.

Утеряв надежду на возможность выхода из своего положения, Наталья еще минувшей ночью там, у Савелихи, решила отвезти ребенка к отцу в Ольховатку, развязать себе этак руки и устроиться в городе на работу. В семье родителя окажется лишний рот, новая свалится на его голову забота, но зато она, как и раньше, будет слать деньги, и с дитятей займется старшая сестренка. Могла бы и бабушка, да она, как писала сестренка, совсем расхворалась и в последнее время даже с печи сама сползти не в силах. Выходило, что у Параньки окажется на досмотре двое душ: старая да малая. И нелегко, конечно, девчонке придется, но – ничего, потерпит, выдюжит! Была бы сыта, одета, обута.

Убаюкав себя такими обиходными соображениями, Наталья сбегала утром на барахолку, что у места последней ее службы, всучила за четыре целкаша какому-то бородатому дядьке-лоточнику подарок Михаила на именины ей – полусапожки с цветистой оторочкой, купила связку кренделей сестренкам, запаслась молоком для малютки и распрощалась с бабкою-повитухой.

На пути к вокзалу ей уже грезилась родная Ольховатка, ласковое деревенское солнце, избы в рядок с заснеженными кровлями, мирное клокотанье кур, и себя она видела, но не теперешнею, бледнолицей, с глубоко впавшими карими, как у матери, глазами, а такой, какою была много лет назад: светлокудрой девчонкой, босоногим сорванцом. Не пышно, а в годы недорода и вовсе впроголодь жилось Рябковым, да ведь в детстве-то и горе – с полгоря. Помнится, одно лишь злополучье надолго подорвало детские радости Наташутки. Это когда двое сотских с урядником увели с их двора за недоимки по податям любимого всеми меринка и мать с бабкою голосили целыми днями, пока отцу с дяденькой Иваном не удалось, понатужившись на барском поле, скопить деньжат на новую лошаденку. Но самую большую, ни с чем не сравнимую кручину довелось испытать ей, Наталье, там, в Ольховатке, уже подростком, когда нежданно-негаданно посреди жнивья, в разгар работы, свалилась с серпом в руках мать… Свалилась и уж не поднялась!..

«Ой, была бы жива мамонька, было бы на кого и Мишутку моего разнесчастненького оставить», – думала по дороге на вокзал Наталья, вспомнив о матери.

И тут как бы оборвалось что-то в ее помыслах о поездке к родителю.

«Полно, Наталья! – мысленно говорила она себе, невольно сдерживая шаг. – Ну, кому, кому нужен он там, твой недокормок? Чистое ведь наказанье с ним старому и малому!..»

Настроение ее круто менялось, и то, что поутру представлялось таким простым, не вызывающим будто бы особой тревоги, теперь, когда она была уже на вокзале и, закупив билет до полустанка Ольховатка, поджидала поезда, переполняло ее сердце предчувствием чего-то недоброго… И уже колебалась она, не зная, как быть, что предпринять, а минутами, при одной мысли о нежданно-негаданном появлении у отца с младенцем в руках, тянуло ее прочь отсюда, с вокзала… Но куда, куда?..

«Ох, горе мое, горюшко! – шептала она про себя, покачивая неприметно живую свою ношу под шалью. – Ну, куда мне с тобой? Оба без приюта, с голодухи подохнем… Разве ж послушаться бабки, а?»

И умолкала, будто поджидая ответа от него, безголосого. Но мирно, доверчиво посапывал тот под шалью, к в порыве жалости к нему, как бы уж обреченному, она вся холодела.

Поезд, похоже, запаздывал. Многие из ожидающих, устроившись – одни на своей поклаже, другие – прямо на полу, в сидячем положении, дремали, устало позевывали. Но вот за просторными, ярко освещенными окнами ударили в колокол.

– Первый… товаро-пассажирскому! – прозычал у дверей в тоне команды голос дежурного по станции.

В зале ожили, послышался гул отодвигаемых скамей. Наталья прижалась к стене, защищая грудь от толчков. Сердце ее замирало, будто тянулась к нему чья-то сильная и жесткая рука.

Подходил поезд, гудели стены зала, тихонько позвякивали окна.

Наталья отдалась потоку пассажиров и вскоре заняла место в вагоне.

На перроне трижды прозвучал колокол, раздалась трель кондукторского свистка, паровоз глухо рявкнул, рванул загоны, и за серыми, запушенными морозом окнами поплыли радужные пятна фонарей.

Наталья уложила подле себя на скамье ребенка, достала из-за пазухи пузырек с молоком, дрожащей рукой долго не находила детских губ… Против, на верхней полке и направо, у окна, сидели, лежали люди. Черная ночь заглядывала в окна вагона, дзинькали стекла, стучали хрустко колеса.

Еще двое вошли в вагон с площадки, держа на плечах мешки.

– Присесть бы нам тут, – сказал один в овчинной шапке, теребя пятерней бороду, заиндевевшую на морозе. – Нам близехонько.

Наталья торопливо подвинулась, освобождая место.

– Далеко ль едете? – спросил бородатый в овчинной шапке. – Никак, с дитем?

– С дитем, – едва слышно откликнулась она и насторожилась, ощутив на себе тяжелый взор чужих глаз.

Только бы не услышал сосед, как гулко стучит ее сердце.

– В город ездила? – не унимался тот.

– В город…

– К муженьку, надо быть?

Она молчала, склонившись к ребенку и принимая вид, что занята им. Вмешался с другой стороны сосед в дырявом зипуне, опоясанном цветастым кушаком.

– Из железнодорожников муж-то?..

– На заводе работает… – не оборачиваясь, вымолвила Наталья.

Еще задал какой-то вопрос бородатый, что-то насчет заработка ее мужа, но она отмахнулась, охваченная своим, мучительно тягостным раздумьем… Эх, что бы сказали эти люди, знай они правду?.. И что подумают, что скажут о ней, Наталье, там, в Ольховатке, соседи, вся деревня?.. И каково-то будет отцу перед людьми за свою дочь-потаскуху, стыдобушку всей семьи?.. Не он ли, провожая ее в город, на заработки, говорил о ней всем встречным как о единственной после гибели дядюшки помощнице! С нею, старшей доченькой, были связаны его лучшие надежды… А что вышло на поверку? Да ведь из-за нее ему, седовласому, тошно с народом будет встречаться… И, наконец, что станется с подрастающими ее сестренками! Ведь им проходу не будет от ребят: освистят, высмеют за позор сестрин… Не на ее ли, Натальи, памяти такая же вот напасть приключилась с Дашкою, дочерью барского пастуха, прижившей с приказчиком детеныша: охаяли, с грязью смешали девку злые языки, родной отец и тот не признал ее за дочь… Так и загинула, невесть куда скрылась с наследником своим Дарья.

Конечно, друг сердечный Натальи не то, что забулдыга – приказчик помещичий! И любовь их взаимная – не баловство какое-то… Но разве расскажешь народу о всем, что было и как было и какое злосчастье обрушилось на ее Михаила… А ежели и расскажешь, так не поверят… Еще наплетут, измыслят невесть что на ее милого, родного, желанного по темноте своей беспросветной… Нет, никому и слова не вымолвит она о своем единственном на свете!..

Задержав глаза на ребенке, Наталья как бы в эту лишь минуту разглядела, что одет, упрятан он совсем плохо и что… останься он один, без нее, не миновать ему простуды. «Как же быть? Замерзнет этак!» – мелькало в ее сознании. И вдруг вспомнила о своей шали. «Господи! Вот дура-то… Ну, на что мне добро это?..» Сорвала с себя давнюю, от матери оставшуюся шаль и принялась кутать в нее сына. Теперь никто из соседей не обращал на нее внимания. Разгоралась шумная беседа, говорили о своем, мужичьем, житье-бытье, о недороде этого года, о выходе многих по деревням из общества на отруба, а запродаже иными своих земельных участков справным хозяевам и об уходе в города на заработки.

Наталья просунула руку через лохмотья, нащупала ножонку ребенка. Только теперь, когда люди вокруг занялись своим, а ее рука касалась теплого детского тела, Наталья вполне осознала: к отцу она не поедет и то страшное, о чем до последней минуты не смела думать, случится.

Вот она сидит здесь, на подрагивавшей скамейке, и стучат колеса, и звенят стекла в окнах, и бежит, бежит вагон вперед, – еще какой-нибудь час и… она покинет на чужих людей своего Мишутку, сядет на встречный поезд, умчится прочь, навсегда!..

Отчаянье сжало сердце Натальи. «Господи, хоть бы кто-нибудь распознал, дал бы совет…» Но никто не замечал ее волнения, у всех было свое горе, своя нужда, о чем и шел разговор.

Чувствуя, что рыдания подступают к ее горлу, душат и готовы вылиться воплем, она приникла к ребенку, вбирая в рот кусок тряпья.

– Эге, а молодушка-то наша носом заклевала, – сказал, улыбаясь, человек в рваном зипунишке.

– Натрепалась в городу-то! – отозвался другой.

Наталья вскочила со скамьи и, давясь слезами, пошла прочь. В уборной, прислонившись спиною к холодной стенке, пошатываясь от толчков, зажала рукою рот и долго билась в неистовом, придушенном плаче. Поезд стал. Наталья бросилась к своему месту, на бегу вытирая подолом юбки мокрое лицо.

– Ты чего же, бабынька, ребенка-то бросаешь? – пробурчал ей бородатый сосед.

Наталья замерла на месте.

– Как так бросаю?!

Сосед заглянул ей в лицо.

– А так… Малый тут без тебя криком изошел… Еле уняли мы его соской…

На одно мгновение что-то тревожное, всматривающееся проступило в лице мужика. «Вот сейчас!» – вспыхнуло в голове Натальи, и она крепко стиснула губы. Но мужик встал и направился к выходу. И вдруг ее с силой потянуло за ним. Не сознавая, что делает, метнулась вперед… Но позади забился высокий крик ребенка. Она круто повернула, подхватила сына на колени, крепко прижала к себе и, тряся его из стороны в сторону, начала причитать:

– Бай, ба-ай, бай!

– Ольховатка! – возгласил кондуктор, входя в вагон и направляя на Наталью фонарь. – Остановка – пять минут.

– Мне… дальше, до разъезда! – сказала она громко, хотя никто ее об этом не спрашивал.

Кондуктор прошел мимо, а Наталья низко-низко приникла к ребенку и, затаившись, не подымала головы все время, пока поезд стоял у Ольховатки.

Но вот вновь затарахтел вагон, поплыли по морозному мату стекол узорчатые тени то ли от решет моста, то ли от попутных ив – вековых богатырей.

Опять вскоре появился кондуктор:

– Кому там до разъезда… собирайтесь!

Наталья толкнулась со скамьи, огляделась и – назад, к ребенку. У нее вспыхнуло неодолимое желание, в котором захлебнулись все ее мысли и чувства.

Дрожащими руками, с лихорадочной поспешностью, точно кто-то сильный и враждебный мог помешать ей, рвала она на груди у кофточки пуговки, расправляла разрез рубахи и, вся замирая, в бессознательном упоении, уложила сосок оголенной груди к розовым, тихо шевелящимся устам ребенка.

И вот он нащупал, вцепился, потянул, звонко чмокнул. Наталья хихикнула, как там, после родов, когда впервые приложила к груди младенца.

Озираясь по сторонам, поблескивая мокрыми от слез глазами, она отдалась этой последней минуте материнского счастья.

Поезд, судорожно лязгая буферами, остановился, за окном прозвучал колокол.

Наталья охнула, оторвала ребенка от груди и растерянно заметалась. Зачем-то переложила младенца к самому краю, оправила на нем шаль и начала искать глазами бутылку с запасом молока. Люди двигались мимо, входя и выходя, гремели чайниками, стучали дверью, впуская в вагон струю холода, а Наталья шарила руками по полке, у окна и вверху. Вскочила на скамью, заглянула на самую верхнюю полку и неожиданно нащупала то, что искала, у себя в ногах. Взболтнула молоко, поставила бутылку у изголовья малютки, но сейчас же переставила ее к краю… «Так виднее». Уже не сдерживаясь, знобко цавкая зубами, принялась перевивать. Ребенок молчал… Крепко завязала концы, отшатнулась. И тут же увидела, что сделала все плохо. Наклонилась, хотела снова перепеленать и не могла оторвать глаз от крошечных пальчиков с прозрачными ноготками… За окном ударили третий. Она кинула на оголенные ножонки конец шали, но шаль сорвалась, и, пятясь к дверям, толкая кого-то в бок, Наталья еще раз увидела розовые ножонки сына.

Она едва успела соскочить с площадки вагона. Отшатнулась в сторону, в черную тень, вцепилась рукой в прясла и напряженно подалась вперед, будто собираясь бежать. Стояла так все время, пока, вздрагивая, позвякивая буферами, двигались мимо вагоны, а когда в глаза ударил красный фонарь последнего, почувствовала, что от нее с бешеной быстротой увозят в черную дыру ночи ее счастье, ее последнюю радость, все то, что могло еще держать ее и дальше в жизни.

– А-а-а-а! – закричала она и рванулась за вагонами, но уже далеко впереди маячил фонарь. Тогда, не помня себя, она повернула назад, поскользнулась, пала плашмя на дощатой платформе и, когда вскоре со стороны города, пронзительно ревя, показался паровоз нового поезда, бросилась навстречу ему с тою решимостью, с какой человек кинулся бы с вышки объятого пламенем здания.

5

В темной глубине неба крепли хрустальные волны мороза. Зябко вздрагивали звезды, напряженно всматривались во что-то, еще невидимое человеку.

Как только снова тронулся поезд, завизжали натужно рельсы, заскрипели стены вагона. На востоке уже алела полоска зари, тонкая и прозрачная, будто отточенная из льда.

– От-тэк м-о-о-роз!.. – бросил кто-то, входя в вагон.

В голосе было ребяческое восхищение. Вокруг как-то все враз заговорили:

– Теперь… гык… не зевай, топи!..

– Эвона, пощелкивает как!..

– Ядр-реный мороз!..

От дощатых стен шло студеное, пронизывающее. Точно ледяные лапы шарили у колен пассажиров, пробивались за спину.

А под полом, близко-близко, верещали рельсы, и было похоже на то, что кто-то грыз стальными клыками, хватал и грыз колеса, пытаясь затормозить стремительный их бег.

– Братцы, – взбросил руку мужик в овчинной шапке. – Гляди-ка сюда! Робенок…

Отовсюду потянулись к скамье, возбужденно заговорили:

– Ишь ты… дело какое!

– Гляди! Молоко про запас оставлено…

На скамье одиноко темнело что-то закутанное в шаль, подле – бутылка с молоком.

– Телеграфировать надо, – сказал кто-то в пальто и очках, подходя с другого конца вагона. – Высадим ребенка на станции и телеграфируем…

К нему повернулось косматое широкоскулое лицо, закрытое до самых бровей шапкою.

– Сказал тож: телеграфировать!.. Кому это? Да ты ее, анафему, теперича днем с огнем не сыщешь!..

Человек в очках недоуменно смолк.

– Подкинутый ребенок-то, не иначе!.. – пояснили с верхней полки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю