Текст книги "Железная трава"
Автор книги: Владимир Бахметьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
На каменную вазу массивного ступенчатого крыльца, невидимый в темноте, взобрался человек. Оправив фуражку, он закричал высоким тенорком:
– Граждане!..
Сначала смолкли впереди. Задние повалили ближе к крыльцу. Стало тихо. Густой и хлесткий ветер носился по темной, насыщенной влагой площади, рвал в толпе полы платья и предостерегающе, скорбной октавой гудел в голых деревьях за серым, в подтеках, забором.
– Граждане!.. – кричал с крылечка, захлебываясь под ветром, человек. – Предлагаю… разойтись… Губернатор арестован… Отправлен на суд, в Петроград… Дом… народу… неприкосновенен…
Толпа медленно колыхалась, похожая на жидкую кашу, подогреваемую со дна. Кто-то гулко, с надрывом бросил:
– Подайте его нам! Где он?..
– Кто? – выкрикнул, прерывая себя, человек с каменной вазы.
– Губернатор!.. Зачем прячете?..
– У-а-а… – застонало вокруг, и живая каша в огромном черном котле забулькала и заворочалась, точно под него брошена была новая связка пылающего хвороста.
Во дворе толкались серые шинели, чуйки; щупали десятифунтовые замки на погребах, галдели.
Кто-то из штатских, стоя в куче солдат у стены, под ветром, голосом обиды и желчи говорил во все легкие:
– Теперь, к примеру, у меня их пятеро! Один другого меньше, и все в золотухе… У среднего, Кольки, без обиняков сказать, вся рожа в пузырях… Ажно ребята от ево бегут… А пошто такое, а? Я вспрашиваю, пошто такое?..
– А пошто ты их нарожал?.. – крикнули в куче с досадой.
– Как так? – взъерошился штатский, наваливаясь вперед. – Что же мне, по-твоему, из-под венца да к коновалу?..
Солдаты поддержали его.
– Чего зря болтать! Нельзя человеку из природы выскочить…
– Знамо дело…
– От Адама заведено…
– Вот, вот! – поднял голос ободранный штатский, и в темноте было видно, как вскинулась его голова с козлиной бороденкой. – Нет, ты о другом, мастак, рассуди… У меня их, говорю, пятеро при одном горшке, а у них на каждую шлюху по три жеребца, бездетных… А шлюхе той – подай… Мой Колька в школу бежит, в животе у ево – воздух, а той шлюхе – подай… Ей кофий не кофий, бруслет не бруслет…
– Верно…
– Дык как же не верно-то!..
Со стороны каретника, у входа на кухню ударила брань. Бабий голос, замороженный отчаянием, звенел, ломаясь, как лед в лужах под ступней.
– Пустите, пустите… Окаянные!..
Шинели и чуйки бежали на крик с разных концов двора. Им навстречу, выдираясь из свалки, гудел бородач:
– Будешь знать, драная стерва!..
– Што там такое? – потянулись к нему.
– Што, што! – рванул бородач. – Куфарка с ложками засыпалась… Вышла павой, а под подолом у ней серебро!..
А у парадной, на улице, под самым навесом крыльца вдруг вспыхнул голубой шар, залил молоком черную громаду людей, и перед всеми встала, как на ладони, фигурка оратора.
В толпе ахнули.
– Сидорчук! Квартальный! Харя полицейская!.. – заорали, точно камни рассыпали по железу. – Под жабры его… Лови!.. Бей!..
Человек, как сноп, подброшенный вилами, описал дугу и пал на ступени. Вокруг закипели в волчьей свалке. С гиком и ревом, прыгая через клубок сцепившихся тел, устремились к двери.
– Ура! – грохнуло из сотен глоток. Дверь распахнулась.
В огромном вестибюле, жутком от мрака, люди смолкли, но неудержимо подвигались вперед.
У самого входа в переднюю, полную светящегося тумана, кто-то, наступив на полу своего бешмета, упал брюхом вниз и закричал в страхе.
Это вызвало дружный хохот. Парень в бешмете поднялся на ноги и злобно закричал:
– Ти-ш-ша-а!..
– Грах-ха-хо!.. – раздалось в ответ пуще прежнего.
Первым, утирая слезы, выдавленные хохотом, вошел в зал извозчик в валяной владимирской шляпе. Юркий подросток в опорках, с натыканной в них соломой, щелкнул электрической кнопкой. В зале вспыхнула, вся в золоте и стеклянных сосулях, парадная люстра.
Ослепленные светом, смолкли. Белое пламя полыхало на лепном, в бронзе, потолке, в зеркалах, в золоченых рамах картин и на паркете, ярком, как ледяное озеро.
– Эх, тудыть твою мать! – не выдержал извозчик и ударил концом сложенного вдвое бича по голенищу.
Изумление, горечь и злобная несыть плеснули в корявом его голосе.
Стоявший подле маляр в подвернутом у пояса фартуке крякнул, протянул: «Н-да», и с потемневшим лицом пошел вперед, оставляя на паркете комки грязи.
Баба в рваной шали, завязанной концами под большим животом, бросилась к маляру.
– Да куды ж ты прешь-то?.. С этакими-то ножищами то?..
Маляр, озадаченный, остановился, невольно заглянул под ноги. Баба не унималась.
– Ножищи-то, ножищи вытрите!.. – кричала она на всех.
Молодой солдат, затянутый туго ремнем, с винтовкой в руках, торопливо пролез из двери, толкнул бабу, цыкнул:
– Уди, тетка! Не твово тут ума дело…
И, не оглядываясь, пошел вперед.
– Айдате, робята!..
За ним хлынули без удержку.
Перед саженным зеркалом солдат вдруг стал, взмахнул прикладом и ахнул, – осколки, звеня, полетели вокруг.
– Да ты что же это? – рванулся к нему изумленный маляр.
Опуская приклад, солдат повернул к маляру лицо, белое, с дрожащими, как бы плачущими губами, и произнес хлипко, спекшимся голосом:
– Пускай теперь… поглядятся!..
В ту же минуту в другом конце зала зазвенела, рассыпаясь вдребезги, японская ваза.
Невидимые токи ненависти струились по залу, пьяня и зажигая головы.
Бронзовый постамент с хрустальным аквариумом зашатался и грохнул на пол. Покачнувшись на месте, пала с мрамора Великая Екатерина, и куски ее алебастрового тела вместе с пылью осыпали плюшевый ковер у рояля.
В глубоком молчании люди подвигались вперед и на ходу, без звука, без единого слова, сеяли разрушение.
Тогда, не выдержав этой жадной, взрывающейся изнутри тишины, баба снялась с места и визгливо закричала:
– Ах вы, паралитики, ах вы, разбойники!..
На нее сквозь зубы отовсюду цыкали…
– Уди, уди!..
Но момент жуткого очарования, надсада и боли уже таял.
Рыжебородый шорник, известный в Заречье буян, трижды сидевший по тюрьмам, охватил бабу за поясницу, кинул ее в кресло, весело крикнул:
– Сиди, барыня!..
И сейчас же, как по знаку, в зале стали перекликаться и матершинничать.
Проходивший мимо кузнец с Зеленого базара, кривой на правый глаз, плечистый и непомерно длинный в тулове, наставительно сказал:
– Ты, тетка Марфа, не жалей: севодни ты и х пожалеешь, завтра о н и тебе голову долой!..
И, отфыркиваясь, поднял дубовую из-под пальмы тумбочку.
– Во!..
Грохнул о пол.
Баба горько взмахнула головой, всхлипнула и запричитала:
– Лютуйтесь, лютуйтесь на свою головушку…
Кривой, протискиваясь к двери губернаторского кабинета, объяснил соседу в шинели:
– Мужа у ейной женщины на войне убили…
– Видать! – откликнулся угрюмо солдат.
За кабинетом, куда уже ввалились люди, в ужасе метались две женщины – старая губернаторша и голубоглазая бонна Розалия.
– Петр, Петр… Где Петр? – задавленным, как во сне, голосом твердила губернаторша.
Губернаторская дочка, Софочка, в беленьком кисейном платьице, приставала к матери:
– Мамочка! Позови солдат… Солдат, солдат!..
Ее слушали и не понимали, а она продолжала свое:
– Мамочка! Хочешь, я побегу к телефону?.. Хочешь?..
Губернаторша ловила дочь руками, тискала, прижимала к себе.
Первыми показались в дверях молодой солдат с винтовкой и маляр. Губернаторша упала в кресло. Розалия с воплем бросилась в угол, а девчонка, сжав кулаки, прыгнула, как мяч, навстречу людям.
– Прочь! – закричала она исступленно. – Прочь, прочь!..
Солдат насупился.
– Ишь, змееныш…
Маляр, завидя растерзанную, с оголенными плечами бонну, потянул солдата назад.
– Тетку бы сюда… – обронил он в замешательстве и оглянулся. – Марфу!..
– Тетку, тетку зовут!.. – подхватили сзади, и этот крик, от плеча к плечу, пошел в глубину зала.
– Меня!.. – сорвалась с кресел брюхатая баба, высморкалась пальцами и устремилась вперед.
– Лешманы! Паралитики! – бранилась она на ходу. – Чтоб вам ни дна, ни покрышки!..
В спальне тетка отстранила от себя губернаторскую дочь, сбросила на ночной столик, прямо на фарфоровые безделушки, рваную шаль и полезла сначала под кровать, потом в платяной шкаф, потом под дубовый стол, крытый бархатом.
Заметив в дверях солдата, махнула ему рукой: «Чего рот-от разинул», – и прикрыла у самого его носа дверь.
– Твово ищем! – сказала она губернаторше, вылезая из-за ширмочек у кровати. – Ай взаправду уехал?..
Губернаторша, завалившись в кресле, ловила ртом воздух.
– А и стара ж ты, погляжу я на тебя… – продолжала баба. – Тебе бы богу молиться, а ты… вон чего…
Дочь налетела на нее.
– Уйди отсюда! – визгливо закричала она. – Вон, вон!..
– Да ладно уж, ладно, уйдем… – говорила баба, повязывая шаль.
За дверью торжественно провозгласила:
– Нетути самого! Одни женщины…
Кто-то откликнулся живо:
– Известно, нету. Наши ж и увезли его… Сам видел!..
– А видел, так пошто же молчал? – зыкнул кузнец. – Сопля, право, сопля!..
– Говорил я, не слухали, – оправдывался человек.
В зале, в кабинете, в гостиной и дальше к буфету продолжался погром.
Старый екатерининский дом, державший в страхе десятилетиями огромный и многолюдный край, расплачивался за все свое прошлое.
5
Скорый поезд уносил губернатора в великие степные просторы.
У дверей столовой дежурил, скучая, часовой из ополчения, в австрийской синей шинели, с винтовкой без штыка.
За столом, сгорбившись, сидел долговязый человек. Левую руку он запустил в свалявшиеся космы пегих с проседью волос, а правою держал у нижней отвисшей губы цыгарку, и щурил от дыма водянисто-светлые сонливые свои глаза.
Егор Андреич, сопровождавший губернатора во главе отряда, стоял у окна.
За окном, большим и светлым, проносились в метельном беге вешние поля, то – густо-черные, смолистые, с синими дымками испарины, то – бледно-зеленые, окрапленные нежным гусиным пушком озимых.
Там и сям в горбатых далях, под серым набухшим небом выплывали деревни с соломенными крышами – солнечными без солнца.
У самого полотна вприпрыжку скакали молодые елочки; верстовые столбы гнались за вагоном и не могли нагнать; звенели, кружа голову, попутные мосты с простынями вод под ними.
Солдат, кашлянув в руку, окликнул человека за столом:
– Слухайте-ка… Я об чем…
– Ну? – поднял человек голову.
Это был сподручный Егора Андреича по отряду, столяр Герасимов.
– Что же теперь ему будет? – спросил солдат, кивая головой в сторону губернаторского купе.
– А ничего… – отвечал Герасимов сонно, в нос, гнусаво. – С мертвого, дядя, спросить нечего!..
Солдат не понял.
– Оно, конешно… – неопределенно протянул он.
Егор Андреич резко повернулся от окна.
– Слушай, философ, – сказал он Герасимову, – бросил бы ты свои загадки… ей-ей!.. А кстати и цигарку!.. Накурил тут, дышать нечем…
– Говорю, как думаю… – тем же сонным голосом откликнулся столяр и покорно приткнул цигарку о ножку стола. – Думаю и говорю…
– Думал бы раньше, – рассердился Егор Андреич. – Теперь, брат, думать некогда… Дело надобно делать…
– Делать будешь ты…
– А ты?..
– Я? – голос столяра дрогнул. – Я, друг, за тобой… трусцою…
– Эх ты, революционер!..
– Я! Какой уж есть… Да мы тут, Егор Андреич, ни при чем… Соки-то из нас, мужиков, сиятельные господа не даром тянули… Сто лет… Ты вот уцелел, а я проржавел… Соку не хватило!..
– Ладно уж, молчи!.. – прервал его Егор Андреич и отвернулся к окну.
Стоял и думал, поводя желваками скул, точно прожевывая что-то жесткое, неподатливое.
Зеленели нежные, за окном, озими, плыли из синих далей, как неведомые корабли в море, деревни, бежали, сломя голову, у самого полотна молодые елочки.
– Слушай, брат, – повернулся снова Егор Андреич и опустился подле Герасимова. – Слушай… не тужи!.. Зачтутся им все наши уроны… Встряхнем мы их, брат, так, что… ой-ей-ей!..
Ударил крепко ладонью о стол.
– Праведно, чего там!.. – откликнулся повеселевший солдат.
– Эх, ребята! – заломил Егор Андреич руки и потянулся, выпятив грудь колесом. – Ей-ей, терпения нет… Так бы вот взял и все враз перевернул!..
Пригретый возбуждением товарища, столяр хихикнул:
– Бодливой-то корове бог рог не дал… Слыхал?..
– Ничего… отрастим!..
Губернатор лежал в купе на пружинном, мягко покачивающемся тюфяке и никак не мог собраться с мыслями.
События развернулись столь неожиданно и так стремительно, что все казалось сном: и то, что там, в Петрограде, бунтовали, и то, что его самого везут теперь куда-то под штыками.
Надо бы что-нибудь предпринять, уяснить, вникнуть…
Но как и что?
Как и что?
Часы летели, и летел навстречу неведомому поезд.
На станциях было по-необычному шумно. Играли горластые оркестры, вздувались парусами в вешнем ветре красные полотна, на базарах и площадях, примыкавших к вокзалам, бурлил праздничный водоворот.
Но грохот медных труб, и кровавая пена в воздухе, и взбаламученное море косматых голов – все это было не настоящее.
Настоящее, близкое, понятное губернатору, осталось позади, там, за вчерашним днем.
Настоящее – это белый екатерининский дом в колоннах, мирная площадь с собором, похожим на просфору, и тихие поля за городом.
Если сесть в карету летним утром, до солнца проехать сонные улицы в колбасах и кренделях на вывесках, выбраться за пустую, пахнущую дыней, площадь, то тут и пойдут поля.
Сидеть, откинувшись к пахнущему нафталином задку, дремать сладко и в дреме слушать, как поют колокольчики, как гикает робко ямщик, сдерживаемый старым камердинером, – это и есть настоящее.
В первом большом селении, – когда-то здесь высилась бревенчатая крепость, а теперь желтеет веселый трактир, – карета станет на отдых, губернатор выйдет к волостному правлению и пройдет в толпе праздничных рубах к крылечку, а на крылечке – бородатый старшина с хлебом и солью.
И опять тихие поля, нарядные под солнцем ветряки, пыльная, в дурманах полыни дорога… Карета ныряет в уемах, позади трещит исправничья пролетка, и гикает, лихо заломив фуражку, урядник на своем бойком коне.
К вечеру, в закатном солнце, встанет на взгорье уездный город. Здесь на площади, зеленой, не утоптанной, перешептывается в ожидании толпа мещан.
Исправник распахнет дверцы кареты, губернатор выйдет и величаво раскланяется. На ступенчатой паперти ждет залитое золотом духовенство. Торжественно и благоговейно бухает колокол… А потом – легкая закуска в просторном доме предводителя дворянства, банчок и жирный ужин под свечами, у раскрытых окон, выходящих в сумрачные аллеи.
Губернатор не помнит, как и когда стал он сановником: в то ли еще время, когда молодым чиновником носился в вихре придворного бала, или позднее, когда в его руках шуршал голубой пергамент высочайшего приказа.
Нелегкое это было дело – губернаторство. В присутствии накоплялись горы кассаций, и надо было распружать их; жандармское управление ссорилось с полицией, и надо было мирить; земство строило школы и отмахивалось от этапных тюрем: надо было вводить в рамки горячих земцев… А там скандал в уезде с исправником, оступившимся с купцами; эпизоотии в Волчанской волости; самоубийство шелудивого мальчишки, изгнанного из гимназии и оказавшегося внуком шталмейстера; уколы, тихие, исподтишка, уколы «Нашего края», и неожиданное загадочное убийство в селе Подлужном урядника: одни говорили – пил и в беспамятстве попал головой в пруд, другие утверждали, что был тут политический умысел.
Незаметно подкрался и отгремел пятый год.
Тогда же родилась в белом екатерининском доме губернаторская дочь. Губернатор сидел у себя, в губернском правлении, над проектом об усиленной охране, и его спешно вызвали по телефону.
В спальне жены было как в лазарете во время сражения: мебель спутана, толкались люди в белых халатах, пахло чем-то терпким и дурманным. Роженица лежала в подушках, с черными, остановившимися глазами, и крупные капли слез сползали по ее восковому лицу. Она не узнала его; у него тоскливо сжалось сердце. «Что с нею?» – спросил он у акушера упавшим голосом, покорно идя за ним в кабинет. Его успокоили: «Тяжелый случай, ваше превосходительство, но вы не волнуйтесь!»
Остался один в кабинете. В голове путались обрывки проекта об усиленной охране, а сердце полно было острой тревоги… Эти нехорошие недели, смута, разгул черни, – разве не он бегал по спальне больной жены, хватая себя за голову, бередя ее душу… И вот – результаты!.. Кто будет повинен в ее смерти?..
Ненависть к бунтовщикам разгоралась с новой силой, затопляла тревогу за жену. Он присел было к телефону, чтобы соединить себя с жандармским управлением, но тут показалась сияющая горничная.
– Пожалуйте!..
Губернатор сорвался с места, крупным шагом прошел в спальню, увидел в колыбели красный комочек на простынях и приник к холодной руке жены.
На один момент забыл вовсе о революции, о рабочих, бастующих на заводах, и о мужиках, громящих поместья.
– Лялечка, Лялечка, – горячо бормотал он и, всхлипывая, осыпал поцелуями холодную, беспомощную руку.
Потом, конфузясь чужих людей, неслышно прошел к себе, долго говорил по телефону с жандармским полковником и, улыбаючись, сделал то, над чем, не решаясь, провел долгие часы: подписал проект об усиленной охране.
Наступали суровые месяцы борьбы, тревог и первых побед.
Вся губерния стонала под топотом казачьих отрядов, тюрьмы ломились, день и ночь работали чрезвычайные суды, а он, как молодой дуб после грозы и ливня, пышно цвел в своем екатерининском доме, и все, кто видел тогда губернатора, заражались его необычайной бодростью и неутомимостью. Губернские дамы наперебой ухаживали за ним, чиновные люди, почувствовав прилив изумленной благодарности, с раннего утра и до поздней ночи жужжали в его гостиной, столпы дворянства подносили подарки «спасителю», и сам архиепископ Мефодий в слове к смиренной пастве совсем не двусмысленно назвал его архангелом, опоясанным мечом огненным.
А вскоре последовала высочайшая грамота о награждении начальника губернии за отличное усердие и особо выдающееся рвение орденом св. Анны 1-й степени.
В залах дворянского собрания был по тому поводу бал. Съехалось все именитое, что было в губернии. Играли три оркестра, и медноголосые звуки вальса всю ночь напролет разливались по площади.
Утром, на заре, за желтой стеною, пахнущей со стороны базара мочой, удавили еще трех мужиков-аграрников.
Полицеймейстер, бывший при казни, возвратился на бал, нашел в карточной игроков, подсел к ним и пошел на весь банк. Был он как пьяный, хохотал и дрыгал ногами.
Никто не понимал полицеймейстера, с брезгливостью взирая на его веснушчатые руки, сгребавшие выигрыш.
Но то были последние виселицы в губернии. Жизнь, выбитая из седла, водворена была на место, и конь, наглухо заузданный, в стальных латах, привычною поступью потащил свою ношу дальше по проторенной дороге.
6
В эту ночь не спалось губернатору. Заснул под утро и встал поздно, обрюзгший, желтый в лице, с коликами в печени.
Поезд стоял у самарского вокзала. За окном гудели человеческие голоса, звенели вразброд буфера, пиликала где-то гармоника. Назойливый бабий крик бился о досчатые стены вагона: «Молока, молока, молока…»
Губернатор вымылся, натянул пальто тяжелого синего сукна, достал из саквтшжа пустую бутылочку и направился к выходу.
В салоне сидел столяр и, сладко посапывая, разбирал с помощью перочинного ножа карманные часы.
Солдат (часы были его) стоял над ним, бубнил ему в ухо:
– Ой, не было б хуже!..
Столяр подбирал слюну, помалкивал: возиться внутри незнакомого и сложного механизма было всегдашней его страстью.
Завидя губернатора, солдат обеспокоился:
– Куды? Нет начальника!..
– Да мне он не нужен, – вежливо произнес губернатор. – Схожу молока купить… – И пошел к двери.
– Постой!.. – крикнул солдат, но было видно, что не знал он, как быть: и губернатора боялся отпустить, и не хотел покидать в недобрых руках часы.
– Пускай идет, – буркнул столяр. – Из окна последим!..
Ночью выпал дождь со снегом, и теперь в тугом свежем воздухе было бело и сине. Снег таял, выпячивая мокрый асфальт, с крыш капало, чирикали воробьи, в зеленоватом, свежеомытом небе бродили лохмотья облаков.
По всему перрону, на площадке, у будки, и дальше, по мокрой и снежной, точно обрызганной сметаной, линии были солдаты. Сидели кучами, вразвалку, пили дымящуюся бурду из жестяных кружек, жевали хлеб. Тут же искали вшей в портках, стоя в исподнем.
Перекликались и весело гоготали, будто для них не существовало долгопутного изнурения, точно грязь и вши, забота о семьях и тревога за будущее не мучили их.
Проходили молодые, безусые, только вчера испеченные офицеры, и никто не обращал на них внимания. Солдаты потоком выливались из раскрытой пасти вокзала, бежали в одиночку по путям, гремя манерками, торговались на углу, у лавочек, с бабами, привлекали их к себе, ощерив зубы, и напевно ругались.
Как всегда среди сотен оторванных от семьи людей, было тут шумно, бесшабашно и весело.
Налив молока в бутылку и сунув озадаченной торговке десятку, губернатор поплелся назад, к вагону.
От пестрого гама и воздуха, отливающего атласом, у него закружилась голова. Он остановился, закрыл глаза и слушал, как что-то острое, сосущее приникло к его печени.
– Ну, проходи, проходи! – крикнули ему из кучи солдат. – Замечтался… папаша!..
Губернатор остановил тяжелые бесцветные глаза на курносом лице парня, поморщился и шагнул вперед.
– Эх, яз-зви его! – выругался парень, отряхивая руку. – Пошто на живого ступаешь?..
Губернатор шел, спотыкаясь о тела, ступая на ноги и руки.
– Мать твою пречистую! – гудело вокруг. – Ды стой же ты, обормот!..
– Стой, тебе говорят!..
Растерянный губернатор замер на месте.
– Ишь, рыло наел!.. – посыпались отовсюду едкие замечания. – Интендант брюхатый…
– В окопы бы его!..
– Тоже, жгутами обрядился!..
– Фря поганая!..
Кто-то больно толкнул губернатора в ляжку. Кто-то сплюнул ему на сапог. Темное бешенство прянуло в его сердце.
– Дорогу! – рявкнул он, закатывая глаза. – Мерзавцы!
И пристыл к месту, шумно дыша, выкатив бусые глаза. Одною рукой крепко прижимал к животу бутылку с молоком, а другою поспешно и вызывающе шарил в пустом кармане пальто.
На один миг вокруг смолкло. Затем раздался пронзительный голос:
– Ребята, леворвер у ево!..
Повскочили на ноги, охватили губернатора, навалились.
– А-а-а!.. – закричал он, барахтаясь и отбиваясь.
Солдат караула бежал от поезда.
– Стой, стой! – кричал он, размахивая винтовкой.
Бутылка выскочила из губернаторской руки, описала дугу и, упав на асфальт, разбилась.
– Стой, черти! – орал, прыгая через тела, караульный. – Стой!..
Губернатор вырвался и побежал прочь, в сторону от вагона. Караульный поймал его. Он дико взглянул, узнал, стих и, дрожа всем своим грузным телом, захлипал ртом.
Его пальто с красными отворотами было распахнуто; один погон, старый, позеленевший, болтался на нитке; над обнаженной лысиной штопором торчали сизые завитки волос. Караульный взял губернатора под руку. Солдат с рыженькой бороденькой, рябой и тощий, поднял фуражку, отряхнул и, подмигнув кому-то, нагнал губернатора.
– Покрышку-то возьми! – сказал, подавая фуражку нарядную, с белой кокардой и красным околышем.
– Енерал, ребята… из статских! – крикнул, возвращаясь к своим, солдат.
– А черт с ним, с твоим генералом! – отозвались вокруг. – Будет знать, как солдата ворошить…
– Мало мы его!..
– Ничего, хватит!..
Кто-то, пробравшись от поезда, громко сообщил:
– Товарищи, а вить этот-то в губернаторах ходил!..
– Ды ну-у?.. – откликнулись хором.
– Ей-ей!.. Солдат в поезде сказывал… В Питер его прут, на суд!..
– Эх, жалко!.. – почесал в затылке курносый парень. – Кабы знать, не так поучили бы…
– Учитель какой! – неодобрительно бросил рябой с рыженькой бороденкой. – Чай, он арестант теперь…
– Арестант и есть! – поддержали вокруг.
Рыжебородый ефрейтор в мерлушковой шапчонке поднял руку.
– А молоко-то мы ему того… раструсили! – сказал он, указывая пальцем на белевшую в осколках лужу.
– Молоко зря! – отрезал высокий детина с шинелью в накидку. – Молоко – не причина!..
– А ты купи ему молоко-то, ежели зря! – насмешливо кинули из кучи.
– А и куплю! – огрызнулся детина. – Почему не так?.. Куплю!..
Поезд тронулся. Со стороны депо ахнул оркестр. Солдаты бросились туда. Заволновалось все серое море.
Столяр Герасимов высунулся в открытое окно вагона навстречу оркестру, знаменам, толпе деповских рабочих.
Прямо за медными трубами, под красным полотнищем, лицом к народу, шел человек в замызганной жакетке. Лицо его горело. Он плавно, как регент в хоре, помахивал руками и пел.
Пели все, ладя в ногу, простоволосые, сосредоточенно важные, озаренные чудесным внутренним светом.
Кинул Егор Андреич глазом, сорвался с места, хватил со стола губернаторское пальто и замахал им в окно вагона – яркой генеральской подкладкой.
– Ура-а!..
– Р-а… р-р-а… – грохнуло в толпе ответно, и сотни рук – черных, мозолистых – поднялись вверх, точно вознесли готовность свою жить, бороться, умереть.
Заревел паровоз, бросил паром и закутал в белом облачке красное полотнище.
Отходя от окна, плакал столяр Герасимов. Его серое, обветренное муками лицо морщилось, как у ребенка, и нижняя губа прыгала.
Часовой взглянул на него, крякнул и перестал жалеть о карманных часах, разобранных этим человеком.
Губернатор лежал в своем купе, укрывшись в плед с головой. Он не слышал криков за окном. Его трясло в горючем ознобе.
1918