Текст книги "Железная трава"
Автор книги: Владимир Бахметьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
– Зря ты к парому… Кто те паром об эту пору даст?.. Голова!..
– Ой ли?.. – растерялся старик. – Не подумал я!..
– Ладно, иди… Подсоблю!..
– Ты?..
Дрогнул у Епифана голос:
– Зря беспокойство тебе… Заночую не то!..
– Айда, идем! – шагнул вперед Павел. – Челнок у нас свой…
Лежал путь лугами, серыми под заглохшим небом. Ветер метался раненой лосью. Едва поспевал Епифан за Павлом.
– Потише бы ты!..
Не оглядывался Павел. Бормотал старик в спину ему:
– Эка ветряга… Дух перенимат… Батюшка Павел!..
– Но?
– Не серчай ты на меня… Не по воле пошел… Главное, баре… И это, как его… До бога высоко, до царя далеко… Ложись, помирай!..
Не слушал Павел. Рвал, метал стариковы слова ветер.
– Сынок у меня: ступай да ступай! Послужи обчеству…
Гудел кедрач. Катунь – как бубен шаманский: стонут, звенят, грохают волны. Черен тот берег, зги не видать.
Вдруг остановился старик:
– Паша!.. Эвон чего по реке-то…
– Уплывем!.. – оттолкнул его Павел. – Ве́рхом идет…
– Ой, милай… Не вышло б беды!..
– Жидок ты, язви тебя!..
Прошли к самой воде, потянул Павел лодчонку-душегубку на булыжник. Епифан присел вдруг на корточки, завернулся полой зипуна.
– Ты… чо там?
Молчал старик.
– Ты чо, лешак те дави?!.
Отряхнул Епифан полы. В зубах – цигарка, прыгала, рассыпала по ветру искры.
– Сичас я, сичас!.. Курну разок…
Совал дрожащей рукой ко рту цигарку, затягивался дымком, сплевывал.
– Лезь! – зыкнул Павел. – Изгиляешься надо мной?..
– Иду я, иду…
Споткнулся Епифан о весло, грузно осел на дно челнока, а Павел, одно за другим, под мышку себе весла.
– Доржись!
– А ты? – вскрикнул старик.
– Управлять буду.
Навалился Павел на нос челнока, наддал с берега, двинул в волны.
– Што ты дела-а-а…
Вцепился старик в борты. Изо рта – диким воплем:
– А-а-а!..
Крутануло душегубку и понесло на волнах. Гудел кедрач, дыбились волны медведицами, скакали волчьим скоком. И уж не слышно было голоса старика, только видно было, как рвануло из стороны в сторону челнок и закрутило.
Пробормотал что-то про себя Павел, повернулся рывком и зашагал под ветер, не оглядываясь.
8
Выбирали по осени в Заволоке старосту. В один голос сходка: Павла Бирюкова!
Отказывался Павел от мирской чести:
– Не способен я, старики… Куда мне!..
Слышать не хотели заволокцы:
– Да ты у нас, Пал Анисимыч, щит!.. Иного такого нету и не было…
– Недостоин я! – вздыхал Павел. – Нет на мне божьего благословения… Грехи давят!..
– Бог те, Павел, простит!.. – гудели мужики. – Кто для ради мира грешит, не его то грех… Становись, правь!..
Отвесил Павел земной поклон старикам, принял посошок вожака. Годовалую пили по тому случаю травянуху всем миром, а вечером, в час поздний, пели хором об Исусе Христе, ходящем по земле в белых ризах.
И песни эти слышали с той стороны Катуни чужие мужики. Было их трое. Все как на подбор: долговязы, тощи, косматы. На плечах черных, изъязвленных – тысячеверстный груз. Спросил один у паромщика:
– Об чем поют там?
Глянул паромщик, прихмурился:
– А вы откуда?
– Рязанские мы…
– Эх-ха! А пошто сюда?..
Старший в онучах, посошок а руке, – отвечал без намека на улыбку:
– Блох ваших отведать охота…
1913
АЛЕНА
Повесть
I
Без конца, без края тянулась хмурая, изрезанная хребтами тайга, и была она как стена: по эту сторону – беспомощный, измученный в неволе человек, а по ту – весь огромный мир.
Можно было стонать, мять, топтать в припадке бурной тоски постылую землю, – тайга равнодушно пела вокруг свою вековую дремучую песню.
Приходили из-за Урала вести, но чем дальше бежало время – тем реже. Близкие покидали Сергея, отпадая один за другим, как листья с дерева, поваленного бурей… И только ли о нем забывали те, с кем еще недавно делил он лучшее в жизни? По-старому ли крепка их вера в борьбу, в грядущие победы, в великий класс-мессию?.. Одних полонили стены университета, учеба, дипломы; других, с дипломами, потянуло золото акционерных компаний, отечественных и зарубежных. Он знал это из писем родителя, волжанина, работавшего в губернском земстве. Писала о том же и Тоня Игнатова, москвичка.
Девушка еще напоминала ему о своей дружеской привязанности, о светлых мечтах юности, о совместной работе под грозовым небом пятого года. Но вот и она примолкла. Не навсегда ли?.. Было это на исходе первого года ссылки.
Стояла осень, погожая, с звонким эхом на гранях тайги, с бездонно хрустальными высотами над нею. Как никогда раньше, сердце просило радости, ласки. Одна строка товарищеского привета с далекой родины, мимолетный, между строк намек на то, что не все еще под солнцем утеряно, и он, Сергей, приободрился бы, проникся бы надеждами. Но пусты и немы были дали по ту сторону тайги – и глохло, дичало сердце, переполняясь жуткой тревогою за судьбу их, немногих уцелевших под ударами царской опричнины.
Она продолжала свирепствовать, эта разнузданная опричнина самодержца, вооруженного штыком, петлей, миллиардным займом зарубежных банкиров… Да, владыки капиталистического мира не жалели золота на то, чтобы сохранить за собою богатейшую колонию, надежного в лице Российской державы жандарма-усмирителя, щедрого поставщика пушечного мяса. К тому же займы сулили богатые доходы, а главное – всемерно содействовали подавлению революции с ее угрозою переметнуться за рубежи, к ним, миллиардерам Старого и Нового Света.
И вот, опираясь на иноземных своих покровителей, сплотив в боевую орду черные силы отечественных биржевиков, фабрикантов, помещиков, самодержец гонит, вслед за социал-демократами Государственной думы, тысячи и тысячи народных борцов в тюрьмы, на каторгу, в ссылку… Военно-полевые суды, набеги удалых карателей, массовые увольнения рабочих – в городах; порка молодых и старых – по деревням; неуемный всюду произвол, надругательства…
Вчерашние поборники – на словах! – конституционного строя, все эти господа либералы из лагеря дворянства, сегодня на деле, об руку со своими приспешниками во фраках заслуженного чиновничества, всячески поощряют расправу с рабочей «вольницей», с профессиональными ее объединениями, с печатным ее словом… А там, где еще недавно пылали помещичьи усадьбы и деревенская беднота примеряла по душам земли крепостников, – там уже действовал новый земельный закон, насаждая новых союзников царя и помещиков – хуторских кулаков, вконец разоряя маломощных общинников, толпами выбрасывая их на окраины, дальше, как можно дальше от белокаменных дворянских гнезд.
И наряду со всем этим, жутким своею кажущейся непреодолимостью, нужда и отчаяние безработных семей тружеников, растерянность, сумятица в рядах интеллигенции – попутчиков революции… На глазах Сергея, в той же Москве, одни из щеголявших свободолюбием переметнулись открыто во вражеский стан, другие крались туда же, стремясь попутно обосновать свою сделку с насильниками исторической необходимостью.
Мрачное пожарище реакции накидывало зловещий отблеск на всю, казалось, духовную жизнь страны. И уже звучали голоса поэтов, ищущих забвения в потустороннем мире мистики, уже слышались зовы лжемыслителей, приглашающих к исповеданию некоей новой религии, пятнающих грязью собственного духовного обнищания лучшие идеалы человечества.
Еще задолго до ссылки, томясь в Бутырской тюрьме Москвы, Сергей столкнулся с одним из проявлений реакционного бреда кадетствующей интеллигенции. То был невозбранно распространяемый среди заключенных сборник «Вехи». Составленный из статеек либералов и так называемых легальных марксистов, сборник рьяно ополчался против освободительного движения пролетариата, ратуя за признание неодолимости капиталистического строя.
Среди однокамерников Сергея нашелся только один, кто посмел, хотя и с оговорочками, защищать «веховцев». Но и этот, именующий себя независимым марксистом, прикусил язык, когда он, Сергей, извлек из очередной почты с «дозволенными» газетами «Новое время» и зачитал вслух восторженное приветствие монархистов-нововременцев авторам сборника.
«Свояк свояка видит издалека!» – заключил, прослушав газетную статейку, кто-то из товарищей, и вся камера огласилась гремучим хохотком. Но Сергею было не до смеха. Весь тот день чувствовал он себя так, будто кто-то безнаказанно харкнул ему в лицо. Несколько успокоился он лишь после задушевного разговора с молодым рабочим Прохоровской фабрики, участником, декабрьских баррикад. Был прохоровец полон веры в то, что славный пятый год обязательно вернется, а свое слово насчет «веховцев» он закончил стародавней пословицей: «Собака лает, ветер носит…»
Что сталось с этим милым, рассудительным товарищем, Сергей не знал, но как хотел бы он встретиться с ним тут вот, в таежной глуши, пригреться около него сердцем, перенять у него неистощимую его бодрость, стойкость – все то, чего так не хватало людям в ссылке.
Глухое Тогорье только в последние годы стало местом ссылки, и ко времени водворения Сергея было в селении не более полутора десятка товарищей, по преимуществу крестьян, загнанных сюда за участие в аграрном движении.
С утра до ночи гнули аграрники спины в поле зажиточных старожилов, а то – на шишкованье кедрового ореха, и не до бесед им было ни о минувшем, ни о будущем: пережил человек день да ночь, вот и сутки прочь!
Не находил Сергей облегчения тягостному чувству подавленности и среди городских: то обнаруживалось расхождение в политических воззрениях, а то просто совсем чужим казался человек. Взять хотя бы Леонтьева, счетовода по профессии. Рекомендовал он себя при первом знакомстве народным социалистом, затем, уточняя свои политические взгляды, признался, что всех ближе были бы ему социалисты-революционеры, если б те раз и навсегда покончили с террористической практикой, разумно-де осуждаемой социал-демократами… Вообще, разобраться в мировоззрении Леонтьева не представлялось возможным, но уже одно то, что не погнушался он конторских занятий у местного кулака-торговца, не располагало в его пользу.
Совсем недавно поселился в Тогорье старый «искровец» из питерских рабочих, Алабычев Павел Егорович. Пожилой этот товарищ, которого с первых же дней начали величать в кругу ссыльных попросту Егорычем, пришелся по душе Сергею, но вскоре Егорыч захворал и добился временного выезда в Красноярск, чтобы лечь там в больницу.
Стремясь рассеять унылые думы о безвременье, о том сумрачном и тлетворном, что шло из стана прислужников власть имущих и притемняло, слепило сознание кое-кого даже среди революционеров, Сергей выбирался в тайгу и подолгу бродил чащобами.
Возвращаясь однажды с такой прогулки, повстречал он на опушке Диомида, портового грузчика. Высланный из Одессы за участие в мятеже, поднятом портовиками в знак сочувствия героям «Потемкина», оставил Диомид на родине жену с двумя малыми ребятами и теперь, работая с поденщины у старожилов, отсылал семье почти весь свой заработок. И тем, как мучительно переносил грузчик разлуку с обреченной нищете семьею, Сергей объяснял неизбывно мятежное состояние духа товарища, готового, казалось, на все самое дикое, невероятное, лишь бы утолить свою боль, ненависть свою к силам, изуродовавшим ему жизнь.
Бросив у только что сваленной пихты топор, Диомид подманил к себе Сергея, усадил его подле себя на обрубок древесины и начал крикливо, запальчиво:
– Хватит! Не подвластен я больше чалдонам…
Сорвал с головы картуз, ударил им о колено.
– Краюха хлеба за ведерку пота… Да будь они прокляты, толстосумы!.. Это дерево видишь? – ткнул он кулаком в сторону кряжистого кедра. – Бей ему лбом, ори, умоляй – мертвое! И все в тутошнем крае такие… Одно: спалить!..
Шепотом, бледнея:
– Выжечь на сотни, на тысячи верст… Все! Тайгу, деревни… Тогда… станут людьми!
Отер со скул рукавом пот и сплюнул. Сидел, как побитый волк, оскалив зубы, тяжело поводя боками.
Косясь на него, Сергей поднялся на ноги. Стоял молча, стараясь казаться спокойным.
Закатное солнце, скользнув по стволу кедра, ласкало последнею лаской ушастый лопух у его корневища. Где-то, невидимый, стучал дятел: «Так-так… так-так…»
Как бы собравшись с новыми силами, Диомид продолжал о чем-то своем, буйном, угрожающем, и поминал при этом Николку-кровопийца, министров его лютых, всю челядь его змеиную, гнусную…
– Перекрошить всех до едина! Сгрузить в преисподнюю, под самый якорь…
Надо было остановить, успокоить человека, но вместо этого Сергей еще ниже склонил голову и молчал. Умолк, наконец, и Диомид, вперив лихорадочно поблескивающие глаза в пространство.
«Черт возьми! – мелькало в голове Сергея. – Пора бы, кажется, оглядеться нам по-настоящему – и действовать… Разве ж мало мы видели всякой всячины на своем пути?!. Но… с чего начать, за что приняться и… с кем? Вот она, матушка тайга! Силища в ней богатырская, а как разгадать ее, где и как сыскать ее помощь?..»
Простившись с Диомидом, он весь путь до селения кружил мыслями над тем, за что же приняться, что предпринять, а переступив порог жилья, совсем для себя неожиданно подумал: «А почему бы не дать тягу отсюда? Собраться – и бежать!»
Вслед горько рассмеялся… Бежать? Но ведь и для бегства необходимы силы, да еще какие! А ими-то он, Сергей, не слишком, кажется, располагал… Ведь то, что было за плечами у него, то, что довелось перенести ему, даром не дается.
«Нюня! – оборвал он себя. – Или мало ковали, паяли тебя? Или и поныне ты все еще молокосос-парнишка, взирающий на мир с высоты… гимназической парты?!.»
II
Нет, он давно уже не был молокососом! Пережитого им в последний пяток лет хватило бы иному, в иной обстановке, на целую жизнь.
Шел Сергею двадцать четвертый год, а уже на девятнадцатом покинул он родной город и там, в белокаменной столице, устроился на первый курс юридического факультета. Тогда же на одной из студенческих вечеринок познакомился с юной курсисткой Тоней Игнатовой, дочерью провизора, а затем сошелся с братом ее Федором, студентом «императорского» технического училища, юным большевиком, связанным с подпольными кружками на металлургическом заводе Гужона.
В начале пятого года Рогожский районный комитет большевиков поручил Сергею кружок молодых гужоновцев прокатного цеха. Одновременно, посменно с Тоней, вел Сергей занятия в марксистской группе на Пречистенских курсах.
Близость к передовым кругам студенчества и, особенно, живая связь с рабочими много дали Сергею, обогатив его жизненную стойкость, позволив ему на деле убедиться в силе класса, призванного «новый мир построить».
Проводя беседы в кружках, готовясь к ним, он просиживал долгие часы над литературой староискровского направления, жадно накоплял в кладовке памяти все, что принадлежало здесь перу Ленина, готов был не пить, не есть – лишь бы попасть на собрания, где выступали старые подпольщики, и ко времени грозных декабрьских событий мог уже не без гордости считать себя зрячим солдатом ленинской армии, для кого участие в борьбе на баррикадах столицы было великим счастьем.
Да, он сооружал и защищал вместе с гужоновцами баррикады своего района, дважды совершал с товарищами вылазки к Пресне и лишь в последние ее дни вынужден был сложить оружие и укрыться с группою дружинников под Наро-Фоминском, в деревнях, а затем, спасаясь от преследования ищеек, перебраться к родителю, на Волгу.
Заметя таким образом следы и передохнув под отцовской кровлей, он осенью следующего года вновь выехал в столицу. Свидетельство о болезни, состряпанное в земской больнице друзьями отца, а также личное содействие одного прогрессивно настроенного профессора помогли Сергею устроиться снова в университет.
Федор Игнатов, брат Тони, оказался менее счастливым: в седьмом году где-то в Замоскворечье его «накрыли» с кипою нелегальной литературы и выслали в Вологодскую губернию. Сестра же его не только уцелела, но и продолжала свои курсы, довольно часто встречаясь с Сергеем до самой той поры, когда и его постигла участь Федора.
Весною девятого года, в связи с многолюдною сходкой студентов, на которой вынесен был протест против попрания элементарнейших основ университетской автономии, Сергея, как активного коновода студенчества, арестовали, продержали без малого год в тюрьме и отправили по этапу в Сибирь. И вот он – пленник неоглядной глухой тайги!
Жители Тогорья, в котором поселен был Сергей, располагали отвоеванным у тайги полем, занимались пушным промыслом, водили рогатый и мелкий скот. Первым среди исправных хозяев считался в селении тот самый торгаш Ситников, у кого ссыльный Леонтьев вел конторскую работу. Помимо лавки со всякою утварью, Ситников промышлял пушниной, скупая ее не только у местных охотников, а и в окрестностях, у инородцев, причем в этом дельце Абакум Терентьич не брезговал обменом звериных шкур на спирт и бражку-самосидку. О том, что где-то на таежной заимке гнал Абакум Ситников сивуху, знали в Тогорье старые и малые, знало и начальство в лице местного урядника.
Окрещенный ссыльными-аграрниками за ночные дозоры у них – Филином, урядник не только всячески потрафлял лавочнику, но и, как говорили на селе, сам принимал участие в темных его махинациях. Он и квартировал у Ситникова, чья двухъярусная изба, с лавкою внизу, расположена была на вызорье селения, рядом с бревенчатой церквушей – по одну сторону и каталажкою – по другую.
Прибыв в Тогорье и не оглядевшись как следует, Сергей поселился на жительство у деда Липована, староверческого начетчика, а избенка того прикорнула как раз против ситниковского поместья, так что он, Сергей, оказался как бы под прямым дозором урядника. Да и соседство торгаша с его шумными пирушками по праздникам и вечною толкучкой покупателей у лавки не сулило покоя. Раздражало Сергея также соседство церквуши с ее унылым колокольным тявканьем, скоплением в повечерье богомольцев у паперти… Надо было думать о приискании более покойного угла, но – время шло, а нового жилья на примете не оказывались. Выручил своего постояльца дед Липован.
– Тяжеленько тебе, паря, у меня, бобыля старого! – сказал он как-то Сергею. – Некому ни щец тебе изготовить, ни исподнее постирать… Перемолвился я тут с одною стародавней жительницей, вдовицею, насчет тебя… У нее пятистенка с кухней, а вся семья – она да дщерь молодая.
Поблагодарил квартирант деда за сердечное к себе внимание и уже через день перебрался в новое жилье, довольный тем, что избавился, наконец, от соседства торгаша и урядника с его каталажкой.
Дарья Акимовна, хозяйка избы, лишилась мужа в войну с японцами: призванный из запаса, погиб он под Мукденом в чине унтера. И хотя была вдова еще в силах, однако хозяйство ее без мужской приглядки пошло на убыль, а тут еще в ту же разнесчастную пору нивы Тогорья постиг недород и, в завершение бед, дочь Алена – подростком еще тогда была – не устерегла коня на пастбище, забрел конь в тайболу, угодил в лапы медведя-шатуна.
С годами, поправившись, зажили мать с дочерью хотя и не в полном достатке, но и не жалуясь на особую нужду, даже коровенку при себе удержали. Все же пятишница, которою помесячно оплачивал Сергей угол и харчи, была вдове как нельзя кстати. В первую же получку от постояльца она приобрела в лавке Ситникова кумачу и новые полусапожки для дочери: девица собою – любому жениху краса-погляденье, а ходила даже по праздникам в обносках.
Сергей видел Алену изо дня в день, но мимолетом, и только застав ее однажды на таежной опушке за рубкою дров, разглядел, что была она и впрямь пригожа собою. Глаза у девицы цвета хвои, а зубы, как у Тонн Игнатовой, москвички, снежно-белые и мелкие, совсем беличьи. И когда улыбалась Алена, эти ее белокипенные зубы, посверкивая, как бы перекликались с солнечным блеском глаз.
Она вразмах подсекала топором еловые заросли у темной стены кедрача. На крепком, белом, как гриб боровик, подбородке ее проступили капельки пота, на щеках играл румянец.
– Ходишь? – вместо приветствия произнесла она, разгибаясь.
– Хожу! – отвечал Сергей, оглядывая ее, дюжую и не менее стройную, чем та вон молодая ель.
– На-ко, постебай! – предложила она, смахивая со лба светлую кудельку волос, и подала ему топорище.
Он взял, ощутил в дереве теплоту ее рук, и, неожиданно для себя, весело присвистнул.
– Да ты не так, – потянулась она к топору в его руке. – Ближе к затылку лапу-то держи, а ногу… вот этак!..
Кожа на руках была у нее шершавая, что лист орешника, а кончики губ слегка подвернуты усмешкою вверх.
– Баско! – одобрила она и принялась за валежник, сгребала его в кучи, подминала коленом и все посматривала на Сергея.
– С того конца тяпай, с того! А сырье не шевель… Без надобности сырье…
Хотя не уступал Сергей в росте и силе деду своему, заводскому молотобойцу, как не раз о том говорил отец, однако, не имея навыка дровосека, он вскоре взопрел, упыхался и, отдуваясь, опустил топор.
– Довольно на сегодня!
Вокруг терпко веяло потными остывающими травами, где-то далеко-далеко погружалось в темные волны хвои багровое солнце, от ближнего пихтача надвигалась пасмурь.
– Довольно! – повторил он, надвигая на белокурую копну волос потертую студенческую фуражку. – Пошел я!
– Гулять? – поинтересовалась Алена, проводя пальцем по лезвию топора: испытывала, надо быть, остроту его.
– Да!
– Завтра опять тут буду! – крикнула вслед, и некоторое время было около нее тихо: глядела, вероятно, в его сторону.
Назавтра моросил дождик. От изб несло горьковатым дымком. Над тайгой, цепляясь за вершины кедров, ползли туманы. Ковер из опавшей хвои хлюпал под ногами.
– Ага, пришел!.. – кинула встречу постояльцу Алена с приметным, по-юному смутно стыдливым, оживлением. – Стебать будешь?
– Давай! Покосилась на него.
– На посиделки ты?
– А что?
– Сними пиджак-от.
Он послушно сбросил тужурку и улыбнулся, отметив про себя, что никогда не решился бы разоблачиться так в обществе Тони Игнатовой: была на нем сильно поношенная сорочка, прихлестнутая по плечам темными от пота подтяжками.
Вспомнив о Тоне, подумал, принимаясь за топор: «Сегодня же вечером напишу ей, хорошенько выбраню за молчание… Если не ответит, значит – конец!»
– Ой, срубился никак? – воскликнула у его плеча Алена. – Эх ты, вареный!..
Сергей стоял бледный, зажав ладонью колено, на пальцах – кровь: будто бруснику раздавил.
– Ну-ка, садись!
Алена стянула с его ноги сапог, засучила штанину, подула на рану и вдруг приникла к ней губами. Жгучая боль упругой волною – по всему его телу, и – невольный вскрик.
– Теперь баско, – произнесла она, сплюнув в траву кровью.
Сергей торопко заглянул в лицо ей: в уголках ее губ, завернувшихся клейким листком, алела кровь. Он опустил глаза и, чувствуя в груди звонкую поющую силу, подумал: «Жизнь – везде жизнь… Можно и тут!»
Это был отзвук бесконечной песенки раздумья, что владела им в последнее время и подчас рождала сомнение в возможности тянуть жизненную лямку дальше.
– Подорожника не видать что-то, помогает травка эта, – говорила Алена, обвязывая платком его колено.
Он молча, все с тем же ощущением силы в груди, смотрел в чащу тайги. Дождь с тихим шорохом кропил кедрач. От темных стволов, из лиловых мокрых глубин за ними тянуло крепким, никогда не выдыхающимся здесь хмелем. Рыжая проседь осени, охватив кое-где хвою, вздымалась в зеленых космах тягучим полымем. У черных, будто обугленных корневищ отблескивали лужицы, густые и пряные, как мед.
– Зудит в коленке-то? – продолжала Алена тем же сурово участливым голосом.
– Ничего, Аленушка, до свадьбы заживет! – откликнулся он и, метнув в нее голубым огоньком своих глаз, промаршировал перед нею широким солдатским шагом.
– Видишь – ни единой хроминки, хоть сейчас в строй!
– Ай отбывал солдатчину-то? – спросила она, озирая его с плохо скрытой сконфуженностью в глазах, словно он щеголял перед нею собой и ожидал похвалы.
– Солдатчину? – Сергей прихмурился. – Во-первых, есть я единственный сын у отца и числюсь в ополчении второго разряда… А во-вторых, такие солдатики, как мы, царю-батюшке не нужны! А не нужны потому, – подхватил он живее, – потому, Аленушка, что плохие вышли бы из нас защитники престола…
Она молчала, потупившись, затем – негромко:
– Политик ты, знаю! – И вздохнула. – Эх, много вас нынче, сердешных…
– А это худо? – подшагнул он к ней вплотную. – Отвечай: худо, что… много нас… Ну?
Он прихватил рукою ее локоть, она тихонько отстранилась, подняла глаза, взоры их встретились.
– Давай, паря, еще мало-мало посеку я! – меняя разговор, вымолвила она и потянулась к топору. – Мамка с вечера за печь примется, тесто заведено у нее… А ты вот чего, – добавила решительно, – ты иди-ка ко двору, а то – храни бог – еще чего у себя порушишь…
В голосе ее послышалась смешинка, но провожала она его долгим взором, в котором было что-то встревоженно смутное, едва ли ею осознаваемое.
Вечером Сергей уселся у себя в светелке за письмо в Москву, к Тоне, писал, перечеркивал и рвал написанное. Выходило не то, что надо: то слишком сурово, то чересчур мягко. «Однако следует выждать, – решил он. – Вспомнит, пожелает – сама напишет, а нет, так и… не надо!»
Тут как раз вошла хозяйка с мискою рассыпчатого творогу – на ужин ему.
– Поди, надоела картошка-те! – сказала, ставя миску на стол перед Сергеем. – А вот покойный мой Панкратушка шибко любил ее, картофелину… – продолжала она, вспомнив о муже, – Бывало, медом его не корми, а картофелину дай-подай…
Она была при фартуке, с засученными по локоть рукавами, простоволосая. Общее с дочерью у нее – черные, дугами, брови и такие же зеленоватые огоньки в темной дреми глаз, но время наложило на вдову свою печать, избороздив щеки ее морщинками, оттянув уголки рта вниз, к одутловатому подбородку.
– До время загубил себя, несчастный, а все из-за карахтера своего неуемного… – говорила она, присаживаясь на табурет невдалеке от стола. – Я про муженька своего! – пояснила пригорюниваясь. – Иной перед врагом-то на сторону отступил бы, а мой… Моему, по нраву его, и смерть нипочем: только схватись с ним…
В голосе ее поскрипывала нотка горестного упрека покойному, но затем, как бы раскаявшись, она протяжно вздохнула:
– Ой, и кому только нужны войны эти?.. Столько народу гинет…
Она вдруг всхлипнула и примолкла.
– Слезами, Дарья Акимовна, горю не поможешь! – подал Сергей голос. – Не плакаться бы следовало нам, а за ум-разум браться да оружие-то в ину сторону поворачивать… Сообща, всенародно! Не нам ведь, а царю с капиталистами войны надобны… Чтобы побольше чужих земель оттягать да карманы себе золотом набить, а главное… главное, хозяюшка, чтобы народ свой укротить, очи ему кровью залить… Взять хотя бы эту войну с японцем… Начал было трудовой народ глаза протирать, пути-дорожки от нужды горькой к счастью своему прощупывать да к бою противу грабителей своих готовиться… Тут вот они, царь-то с помещиком да купцом, и затеяли войну… Эх, да что там! – прервал он себя, завидя на пороге Алену, – В один присест о всем не расскажешь…
– Мамка! – склонилась Алена к всхлипывающей матери, – Опять ты… за старое!.. Тесто из квашни бежит… Разделывать его, что ли?
– Стой! – поднялась с места хозяйка. – Без тебя управлюсь… Пестрянке корму задала? – уже за перегородкой слышался ее голос. – Мычит чего-то рогатая…
– Сыта Пестрянка, – откликнулась дочь. – Пауты ее донимают.
Кухня огласилась глухими шлепками о покрышку стола: мать принялась за тесто. И вслед – окрик:
– Алена! Ложку, ложку постояльцу закинь… Эка, дурная моя головушка: творожок подала, а чем его черпать – не надо…
Вошла Алена и, подавая Сергею объемистую деревянную ложку, спросила участливо:
– Ноет нога-то?..
– Пустяки! – отмахнулся он.
– И как это угораздило тебя… с топором-то? – говорила она, придвигая к нему миску. – Чего же ты… кушай! – И вновь: – Впервой, похоже, у дровосеки-то? Из баричей, видать…
– А вот и ошиблась! Не в барстве рос.
– Ой ли? – недоверчиво выронила она. – Небось в бедняцком-то положении всякому чтиву не научишься, а у тебя вон, – указала она кивком головы на открытый чемодан подле койки, – то ли рундук, то ли книгарня!..
– Ага, досмотрела! – отозвался он одобрительно. – Видишь ли, родитель мой во всем себя стеснял, сыну же в учебе не отказывал… А ты, Ленушка, с грамотой знакома?
– Две зимы в школу к дьячку бегала, а на третью, как весточка о кончине отца пришла, не довелось…
– Читать по-печатному научилась все же? – не унимался он. – Хочешь – подмогну тебе в грамоте!
– Ну, где уж нам, сирым! – проговорила она потупясь.
– А ты не прибедняйся! – повысил он голос. – Сирому-то как раз и нужна грамота… Грамота для сирого – то ж, что поводырь слепцу или… пес-наводчик охотнику!
И рассмеялся нежданному своему сравнению.
– Без пса, известно, какая же охота! – выговорила она раздумчиво и, как бы вспомнив о чем-то своем, продолжала по-иному, более живо: – Вот, Таныш наш… Еще щенком был, а батюшка им, бывало, не нахвалится… Ну, и впрямь, цены ему нет, псу нашему! Хоть и стар, а дичь за версту чует…
– С отцом на охоту хаживала, да? – поинтересовался он.
– С малых лет брал меня папаня с собою… царствие ему небесное! И по птице – в летню пору и на зайца – по первому снегу… Я и теперь кой-когда выбираюсь с ружьишком! От батюшки-то берданка осталась, запалу у ей на ведмедя хватит… А ты как?
– Насчет охоты? Гимназистом с дедом на вальдшнепов охотился… А позже… на иного зверя стрельбе обучался, – добавил он, криво улыбаясь.
– Вот и занялся бы у нас охотою! – посоветовала она, не обратив внимания на последние его слова.
– А верно дочка говорит… – вмешалась с порога в разговор Дарья, держа в оголенной по локоть руке скалку. – Бери покойного огнестрел и – айда по глухарям… А то сидит себе человек сложа руки, невесть чем пробавляется. Ай из родни кто денежку-то шлет?
Сергей отвел глаза в сторону. Он действительно пробавлялся на то, что высылал ему из скромного своего жалованья отец. Правда, в письмах не раз сын просил родителя не слать ему денег, уверяя старика, будто имеет какой-то заработок и ни в чем не нуждается, но отец не верил ему и не прекращал своей помощи.
– Рад был бы взяться за что-нибудь, да за что? – проговорил Сергей уныло.
– Как так? – воскликнула хозяйка. – Работенку сыскать нетрудно у нас, исправных хозяев вдосталь.
– В поденщики к ним? – прихмурился он, вспомнив одесского грузчика Диомида, его жалобы.
– Поденщина не по душе, так вот за дичь, за пушнину взялся бы! – убеждала Дарья. – У нас от покойного и зимовье в тайге стоит, опять же плашки-силки имеются… Конешно, на все сноровка требуется, так вить и младенец не сразу ходить научается…
– Что ж, попробую! – согласился он. – Испыток, как говорится, не убыток!
– Алена, слышишь? – обратилась Дарья к дочери. – Придется тебе подсобить человеку, пока он с тайгой-матушкой не свыкнется… И к зимовью его сведешь и Таныша нашего к стрелку новому приучишь… А я уж, как-никак, без тебя по дому-то справлюсь…