355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колыхалов » Кудринская хроника » Текст книги (страница 2)
Кудринская хроника
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:25

Текст книги "Кудринская хроника"


Автор книги: Владимир Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

А потом было начато на севере Приуралья строительство первой дальневосточной гидроэлектростанции и успешно закончено. Теперь многоводная Зея не сносит во время паводка все на своем пути, как это нередко случалось прежде. Много пришлось мне полазить по зейским горам, побродить по ее удивительно живописным долинам, сопкам и марям. Хотел и друга зазвать туда как-нибудь, но не зря говорится, что ты полагаешь, а тобой располагают. В другой раз, глядишь, и получится. Широка земля наша, и всего не охватишь! Нашли точку на карте, устроились – лучше не надо, и радуемся. До новых времен, до новых больших путешествий!

Так думалось и мечталось без суеты и волнения, за неторопливыми и приятными хлопотами…

А вчера шел чужой пароход, шлепал огромным своим колесом, устроенным сзади. Подобные «динозавры» когда-то давно еще ползали по Дунаю, Миссисипи и Волге. Потом они вымерли, однако, в отличие от звероящеров, не везде в одно время. Тут они продолжают ходить… Судно валилось к нашему берегу из-за обширной отмели на своей стороне. Когда мы с ним были на траверзе, до него оставалось от нас едва ли сто метров.

Нещадно дымя, пароход из минувшей эпохи уже подвертывался кормой. И тут, откуда-то, из машинного отделения наверно, высунулся блестящий от пота, замасленный торс матроса. Он стиснул ладони и помахал нам. И тотчас же спрятался в трюме. Длилось это одно мгновение, но оно осветило нас радостью. Да, не все на том берегу думают одинаково. И хотят они прежнего братства, блага и мира, ибо ведь только в этом есть высшее и разумное.

Мы закончили ужин. Воздух густеет, сыреет, и появляются редкие комары. Без них разве где обойдешься?

– Впрочем, мальки калуги, Владимир Григорьевич, всей дальнейшей жизнью своей обязаны комарам: на первой стадии развития они питаются исключительно личинками комара.

– Почему я эту кусучую тварь и щажу! А ты вон давишь без жалости.

– Какая может быть жалость, когда тебя хотят заживо съесть! Не защищайся, так и кровь всю до капельки высосут.

– Восстановится! Я думаю, паря, что комары – это естественные кровопускатели, и действие их еще можно сравнить с иглоукалыванием. Ты знаешь, как меня комары поедят хорошо, так я себя чувствую бодро. А стоит залезть в накомарник, так лень прилипает, хочется спать и ничего не делать. Комар, брат ты мой, дремать не дает!

Смотрю на него, слушаю и радуюсь, что ему здесь вольно и хорошо, как, впрочем, наверно, везде, где бывать приходится. Вынослив, неприхотлив, готов жить на чае и сухарях, лишь бы дышать природой, питаться ее дарами, набираться целительных сил. Сколько знаю его (а тому уже десять лет) – вечно он в беспокойстве, тревоге, в сборах, торопится не опоздать увидеть, постигнуть, запечатлеть.

– Для меня путешествия – точно болезнь, причем неизбежная, только безвредная, – говорил он мне как-то. И заискрились при этом глаза его – светлые, добрые.

Здесь, на краю Отчизны, на живописнейшем берегу, и местах, так непохожих на наши, нарымские, он чувствует себя превосходно, все для него тут полно таинственности, трепетности. Вот лишь дневная жара, духота мешают. Но близость широкой реки все же спасает. А ночами даже приходит прохлада, и можно забыться во сне.

Однако, как бы ни был великолепен Амур, который и Чехова в свое время поверг в восторг небывалый, сколько бы ни открывалось здесь чудного, первозданного, – я знаю, что Владимир Григорьевич тайно уже вздыхает по обским ярам, полноводным протокам, озерам, поросшим густущей, как львиные гривы, осокой, тоскует по тымским лесам, по васюганским болотам, где он находился последние годы безвылазно. У него это вроде жажды или легкого голода: будто и сыт уже заморскими блюдами, и пьян от чужого вина, но хочется… какой-нибудь сельди с картошкой.

– Вот и со мной то же самое первые годы происходило, – говорю ему искренне. – Кругом сплошное очарование – и степи, и сопки, и горы, такой же простор немеренный, как и у нас в Сибири, река – одна из самых могучих в мире. Но запахнет весной, после ухода льда, свежим илом, потянет болотцем – и мысленно там уже, где-нибудь на Оби, на стрижином яру… Ветер тебе навстречу, волны шипят у ног, а простору водному нету конца!

– Неужто и ты не привык к этой райской земле? – удивился Гроховский.

– Привык. Но душой не прирос. Стараюсь, а ничего не могу с собой сделать.

– Поедем на новое лето с тобой в Нарым. Посибирячим до посинения пупа!

Он воспел свою родину в лучших полотнах, запечатлел ее нынешний бурный день в листах графики. С первых скважин и первых палаток он там, у нефтяников и геологов, рыбаков и охотников. Москва признала его, и уж шли разговоры о том, чтобы представить художника к ордену…

Мой друг в сорок втором уходил на фронт добровольцем сразу после десятого класса. Когда мы купаемся с ним без одежды, я всякий раз смотрю на его ранение: пуля прошла грудь навылет, счастливо угодила по диафрагме, не задев ни ребер, ни позвоночника. Всю войну он прошел до конца. Я читал его фронтовые письма к матери, сельской учительнице. Любящий сын и юный солдат насмерть стоял за победу, чтобы встретиться с милой родиной, матерью, которые были всегда в нем живы…

Давно он рассказывал мне, как пришел после фронта в Большие Подъельники – село в стороне от дорог, от реки, но зато вблизи озера, где водилась рыба, гнездились во множестве утки. К концу лета по заозерью прятались подлетыши кряквы и шилохвости, свиязя и соксуна. Радостью было, шагая с покоса, видеть, как перелетают утиные выводки, тяжело шлепаются в затопленную траву. А поздней осенью водная гладь пестрела нырками: гоголи, чернядь, лутки сбивались густо в закрайках озер.

Тайга хранила покой села. Кедры стояли, облитые сизыми шишками, от смолы и травных настоев щекотало в ноздрях. Вольно, покойно – ни лишнего шума, ни выкрика. Тогда как-то все берегли: до срока, сырыми, орехи не трогали, не будоражили уток не вовремя. Старики неусыпно следили за порядками, ими же заведенными…

Владимир Григорьевич дышал и не мог надышаться, смотрел и не мог насмотреться. В октябре, на холодной рассветной заре, начинали по гривам, в бору, гулкий свой лай собаки. На вершинах высоких елей усаживались черными копнами глухари. Несметные стаи тетеревов обсыпали березы и сосны у хлебных полей. Белки проворно сновали по сучьям, и было их тоже много. Выстрелы в разных концах отдавались в бору. Что за дивное время, эта пора поздней осени! Гроховский везде успевал – и дома устроить дела, и обежать округу с ружьем, и погулять с залихватскою удалью, и «продружить» до коровьего рева поутру, когда пастух уже гонит по длинной улице стадо. Кровь молодая играла, душа была вся нараспашку. Жизнь остро и вкусно пахла… Он отсюда уехал учиться в Казань и вернулся назад через годы.

– Так, значит, решили – поедем в Нарым? – возвращался он к своему предложению. – Закажем на хлебозавод мешок сухарей, экипируемся. Вертолетчики нас забросят в вершину какого-нибудь притока. И мы на плоту оттуда. А можно просто пожить в старой деревне. Природа, общение с ней лечат. Природа мне залечила раны военные, а уж про обиды, про эти колючие мелочи жизни, стоит ли говорить! Вот я, пока ты не уснул, расскажу тебе случай…

Я приготовился, потому что любил его слушать. Неторопливость его рассказа не навевала скуку. Мимика, жесты, голос – все так у него выразительно и пластично, что и самый простой какой-нибудь вещью заслушаешься и им самим залюбуешься. В речи своей ему так удавалось все передать, что порою казалось, будто он делает слепок с души и преподносит его вам на ладони… Не раз я советовал другу начать писать. Он загорался, пробовал, но быстро охладевал.

– Ну, сказать тебе правду, – начал Гроховский, – после фронта я отдал свое прекрасному полу. В ту пору мужики шли нарасхват, а парням молодым и вообще цены не было. И начал наверстывать я упущенное. То к одной вдовушке, то к другой. Все хороши, милы и горячи, и всех я душой жалею. Иная еще разревется в подушку, жизнь прежнюю вспоминаючи, ударит по сердцу плачем не хуже ножа. Однако, рассудив этак здраво, пришел фронтовик к выводу, что, хоть жизнь такая и сладка, да от нее горький привкус на языке. И тут возьми да и повстречайся мне молодушка-душка лет двадцати, такая малина спелая, что и не мнешь, а сок брызжет… Я было к ней как в атаку, а она мне дает остановку, отбой. Ну, конечно, гуляем, милуемся, зори встречаем и провожаем, на лодке катаемся. И ничего недозволенного. Я сник, я притих и чувствую, что погибаю – попался соколик, свое отлетал, пора крылышки складывать… Мать заметила перемену во мне, спросила причину. Все рассказал! Она говорит: женись, коли люба. А я как раз ехать в Казань надумал – поступать на живописца учиться. Душа-то и раздвоилась. Думал-гадал, с милкой совет стал держать, и она обещала замуж не выходить – ждать меня. И вроде все поначалу ладно пошло. А перед самыми экзаменами весной получаю письмо от нее, мол, прости-извини, между нами все кончено, лета мои молодые уходят, а тут человек повстречался стоящий – штурман с пассажирского парохода, влюблен в меня так, что и часу не проживет, если ему откажу… Ну, что в таких случаях может с мужчиной твориться, ты представляешь, наверно. И сон не сон, и еда не еда. Хожу, слоняюсь, солнца не вижу – все вокруг в сером цвете. Но кое-как свалил экзамены, перевелся на второй курс и ходу домой, в наши таежные дебри. Приехал, послушал птиц голоса, половил карасей на озере, песни попел у костра, сколько их у меня из души вылилось, и понял, что прихожу в себя – одурь слетает, нормальным становлюсь человеком. И так я тому обрадовался, что ни тогда, ни теперь выразить не могу! Словно хворь с меня некой волшебной рукой сняли… Вот тебе и природа! Кто к ней сердцем прирос, того она не дает в обиду.

Темнело быстро, но предметы еще хорошо различались. Настоящая тьма упадет через час и будет лежать до утра, пока за дальними сопками не забрезжит слабый рассвет. Но рыбачить можно и среди ночи, если ты ловок и научился делать наживку на ощупь.

Трава приняла первые клочья тумана, осыпалась рясной росой – попробуй пройти без тропы.

Я хочу спать: вчера дежурил, а днем, на жаре, духоте сна настоящего нет. Только сомлеешь весь, наберешь в себя лени и будешь ходить как вареный. Владимир Григорьевич остается в эту ночь бдить, улавливать разные шелесты, шорохи. Незавидное это занятие, но меры предосторожности быть должны.

Чувствую, что засыпаю, мысли туманятся, на глаза словно кто-то легко нажимает. Хочешь ногой шевельнуть, а она не шевелится, собираешься руку переложить – не слушается. Пищат комары за палаткой, и писк их убаюкивает сильнее.

Но слышу голос:

– Ты еще не уснул? Встань-ка… Что это там, на реке, так сильно плещется, гомонит?

Выскакиваю из палатки, как выброшенный пружиной. Рот приоткрыт, и я слушаю. Расстояние от нас до Амура приличное, но различаю всплески весел. И всплески не воровские, не осторожные – гребут хорошо.

– Может, это калуги играют, – предполагает мой друг. – В том огромном кармане, под скалами, ниже от нас, вон как они вчера на закате плескались!

– Для калуг уже поздний час. В темное время они ходят по дну, собирают касаток во множестве. Касатки, особенно скрипуны, их любимая пища. А звуки, которые слышим мы, создает человек…

Натягиваем энцефалитные куртки и сапоги. Босым идти опасно, можно в траве запросто наступить на змею: их мы видели днем не раз. В руках несем два сильных электрических фонаря, способных прожигать темноту на добрую сотню метров, но пока их не включаем. Не выминая себя ничем, слегка присутулившись, идем сначала протоптанной тропкой, затем сворачиваем налево, к скалам, которые, создавая большую дугу, обрываются круто к Амуру и образуют карман, где таится самая глубина, сильно крутит течение – сплошные водовороты, и где вечерами и по утрам резвятся речные гиганты. Сейчас шум исходит оттуда, и я уж догадываюсь, что там происходит. Наверняка рыбаки приплыли с той стороны, из соседней деревни или еще откуда, и ставят на калуг свои излюбленные ловушки – аханы. Мне известно, как строго у нас соблюдают запрет, но соседи по реке вовсю вольничают, ловят калуг…

Осторожно, чтобы не потревожить какой-нибудь вислый камень, лезем мы вверх, продираемся сквозь густоту переплетенных трав, через кусты акатника. Глаза к полутьме привыкли, можно выбирать направление, обходить дубы и черноберезник. Кратко шепотом высказываю свои предположения другу.

– Видно, крупных со дна поднимают, – тоже шепотом отвечает Владимир Григорьевич. – У нас на Оби таких экземпляров нет из семейства осетровых.

– Когда-то калуги достигали здесь двух тонн! Не сомневайся. Вернемся в город – покажу справочник.

Отчетливо раздаются удары – бьют деревянными колотушками пойманных рыбин по головам, оглушают. Доносятся сильные всплески, как будто веслом плашмя по воде ударяют. Это рыбины, выворачиваясь, судорожно молотят хвостами…

Открылась река наконец! Черны воды ее, но далеко-далеко, если вниз по течению глянуть, тлеют последние отблески. А под самым подножием скал, у прижима, крутятся четыре лодки с гребцами и кормщиками.

У кормщиков тусклые факелы. Идет воровская охота – спешат ухватить и уйти.

Я беру из рук друга фонарь, соединяю его и свой наподобие двух стволов ружья и скрепляю их туго шнурком. Благо в кармане у рыбака всегда найдется леска или веревочка.

– Ты хочешь выстрелить по ним светом? – догадывается Владимир Григорьевич.

Пожимаю ему в ответ локоть, нацеливаюсь и щелкаю враз выключателями. Снопы света впиваются в воду, я ловлю в них по очереди то одну, то другую лодку – там бросили весла, сжались. Течением посудины стало сносить. Какое-то время я их преследовал нашими маленькими прожекторами, но лодки все удалялись, сносимые стрежью, а свет фонарей на расстоянии ослабевал.

– Хватит. Теперь уйдут.

– Ловко ты их напугал! – сказал в полный голос Гроховский. – Вот ведь картина! Буду потом вспоминать и рассказывать…

В палатке я долго ворочался, спать расхотелось. И мы в ту ночь поменялись опять ролями: мне досталось дежурство, а Владимир Григорьевич уснул, кажется, перед утром.

2

В такой же невыносимо знойный полдень, как и до этого, мы увидели летящее снизу судно. В пене брызг, в блеске солнца оно надвигалось стремительно и красиво. Гроховский пощипывал усы и улыбался. Я чувствовал, что и он, как и я, приятно взволнован. Едут гости, а это значит, что нам прибавится радости.

Осадив бег, точно рысистый конь, катер на подводных крыльях плавно уткнулся в берег. Первым выскочил старшина, который накануне выдавал нам со склада продукты, воткнул в песок ломик с тонким тросом, а уж за ним выступил на нос судна голенастый, подтянутый и сильно загоревший офицер. Это был Иван Иваныч Потемкин, мой давний приятель, всегда удивлявший меня тем, что совершенно был глух к таким неистребимым страстям человечества, как охота, рыбная ловля. Он не отказывался отведать ухи, посидеть у костра, поесть на привале утятину или пообгладывать кость косули, легко включался в беседу, чтобы тоже поведать какой-нибудь живой случай из практики. Однако, сколько я с ним знаком, он ни разу не выстрелил по дичи, не забросил спиннинга или удочки. Словом, считал эти занятия не для него придуманными.

– Как тут ваша жизнь протекает, дозорные? – браво спросил капитан, здороваясь с нами по очереди.

– Жарко. Смотрите, какое белое солнце – будто в пустыне. – Я вытер пот с лица. – Есть одно происшествие, впрочем…

– Докладывайте.

– Этой ночью соседи ловили калуг под теми вон скалами, – показал я рукой.

– Ловили? Значит, скоро поманит еще, – вывел предположение Потемкин и подозвал старшину. – Слышал?

– Так точно!

Потемкин отвел старшину в сторону и отдал ему какие-то распоряжение.

– Есть! – отчеканил тот.

Тем временем из каюты выбрались и наши долгожданные, оба со спиннингами и рюкзаками. Первым вывалился, точно выкатился, низенький полный Рябуха с отсыревшим от пота гладким лицом, пряча улыбочку а а хитроватым прищуром. За ним вальяжно вышагивал скульптор Обидион, усатый и бородатый, с запечатленной мудростью на круглом лике. Знаю его как весельчака и рассказчика, неутомимого ходока по горам. Выпало, зимой заберемся с ним куда-нибудь на отроги Малого Хингана и шастаем по целым неделям в поисках диких косуль, кабанов, изюбрей. В Обидионе нет ни корысти, ни зависти. А вот у Рябухи с этим не все в порядке. Прижимистый мужичок, сидит в душе у него этакая крестьянская скуповатость. Я отношу это к пережитому им голоду во время войны: он опухал, доходил до истощения, и теперь каждый кусок в руках ближнего ему кажется больше и слаще…

– Чем покормите, братцы? – спросил капитан Потемкин. – К сожалению, не могу с вами долго задерживаться. Всего час свободного времени.

Быстро мы разогрели консервы, уху, поставили кипятить чай. Приезжие ели, а мы были сыты от еды накануне.

Пограничники вскоре уехали, пообещав дня через два помочь нам сняться отсюда. Поэт и скульптор поставили рядом с нашей еще одну вместительную палатку в тени деревьев, и мы вчетвером отправились в устье речки копать ручьевую миногу, заменяющую нам дождевых червей.

Влазили в воду по пояс, черпали ведром донный ил, вываливали его на берег и быстро старались схватить змееподобных миножек, тонких, как прутики. Хотелось на эту наживку поймать верхогляда, крупного краснопера, а еще лучше – ауху, ерша амурского килограммов на пять. Я сам таких еще никогда не ловил, но мне говорили, что попадаются… Миноги кишат в ведре, заполненном наполовину травою и илом с водой. Пора прекращать это дело, чем-то похожее на работу старателя. Устали до ломоты в поясницах, подшучиваем друг над другом, что вот, мол, подцепим радикулит и будем ходить, скорчившись в три погибели.

– А у меня уже есть это счастье, – грустно роняет Гроховский. – Не то окопы отрыжку дают, не то результат моих частых купаний в родных васюганских болотах.

Помню, как в Томске однажды мы переходили с ним улицу Пушкинскую, спешили на пристань. Он шел позади. Оглядываюсь, не найдя его рядом на тротуаре, и вижу: стоит, точно вкопанный, посреди «зебры», схватился рукой ниже пояса. Машины препятствие огибают, водители сердятся, а кто и ругаться пустился в открытую. Что делать? Пережидаю, когда перервется поток, и переношу его на руках… Потом, отойдя, он ступал медленно, гусиным шажком. Пока мы так добирались до пристани, наш пароход ушел. Пришлось по нужде задержаться в пыльном летнем городе еще на двое суток.

– Но вот уже год помалкивает моя болезнь – затаилась, – с довольной улыбкой сообщает Владимир Григорьевич. – Втыкали мне в ноги длинные иглы. Ну, просто, как спицы вязальные… разве чуток поменьше.

Меня от такого сравнения пробрал по коже мороз. А он продолжал:

– И здорово, я вам скажу, помогло!

Сморенные зноем, лежим на траве. Под стрекот кузнечиков я забываюсь: сказалась минувшая ночь.

Спал я часа полтора. Проснулся от неудобства: онемела рука, шею свело, и глаза – чувствую – затекли. И все потому, что голова моя оказалась в ложбине, а ноги на бугорке.

В природе за это время произошли изменения. Дул освежающий ветерок, шумела листва, трава шелестела. Дышать стало сразу легче.

Вон Владимир Григорьевич ожил, занялся этюдом. Обидион с Рябухой настраивают свое «боевое оружие»– спиннинги, перебирают блесны, выискивают в «арсеналах» покрепче тройники, втыкают в пробки жала багорчиков, ибо возможна поклевка большого тайменя, и тогда без багорчика его будет трудно взять.

Начал и я собираться. Молю провидение, чтобы попил мне громадный таймень… хотя бы на пуд. Такая удача прежде уже выпадала (брал я крупных самцов), но сейчас это надо для друга: Владимир Григорьевич еще не видал живого тайменя в глаза. Хочу показать ему эту охоту и перекаты на горной реке, глубокие омуты и шиверы. Красиво тайменя тащить, мучить его до той самой минуты, пока он не сдастся. А он непокорный и сильный. Но уж когда его выведешь! Лежит под ногами живая торпеда с красным хвостом, красными плавниками; гладкая кожа осыпана темными точками, и бока от этого светятся радужно. А нежен! А вкусен! И особенно в сыром виде – подсоленный, с луком и перцем…

Лучше пока не мечтать, не травить себе аппетит и душу!

У речки широкой долины нет. Крутые осыпи, скалы, прижимы. Только в устье река как бы раздается в плечах и свободно втекает в Амур под стражей двух лобастых сопок. Зато речка, как всякий горный поток, изобилует перекатами, омутами, которые здесь повсеместно называются уловами – ямой, где можно поймать, уловить рыбу. Попадаются на этой реке островки, они разрывают русло на рукава, и там, в протоках, тоже пасется рыба – ленки, в основном. А хариус держится под перекатами, в стремительных вспененных струях, где его подстерегают таймени, как волки овец.

Растительность по берегам разная: темный ольховник, дубняк, тальник и черноберезник. Все это разрослось по долинам, крутинам. Но есть и чистины, где только трава растет. Там самые наиудобнейшие места для работы со спиннингом.

Мы все, кроме Владимира Григорьевича, бывали на речке не раз и знаем все улова, перекаты, на которые можно надеяться.

Решили дойти до первых камней-перекатов, а там разойтись. Гроховский желает остаться со мной. Он без спиннинга: обращаться с ним не умеет. Когда я попаду с другом на Обь, где чаще встречаются чистые, ровные берега, то стану его учить забрасывать спиннинг. Но здесь все сложно: «бород» напутает, блесны пооборвет. Пускай походит в болельщиках…

Идем цепочкой. Впереди, выбрасывая короткие ноги, точно пританцовывая, торопится Николай Рябуха. Спининг-рапира лежит у него на плече. За спиной рюкзачок, за поясом – нож и багор. Рябуха весь ушел в мысли о предстоящей охоте. Он и спал-то сегодня наверняка часа два, все думал, поди, какого вытащит великана. Для Николая Рябухи нет пущих страстей, чем рыбная ловля да разве еще ружье. Он живет одиноко, хотя ему уже далеко за сорок. Мы, его близкие, называем Рябуху «заржавелым холостяком», и он на это, спасибо, – не обижается, лишь состроит в ответ кривую ухмылочку, что-нибудь буркнет, а чаще всего промолчит.

Когда-то был у нас с Обидионом сильный задёр – женить Рябуху. Знакомили с молодыми, красивыми, умными – всякими. Но он никакую приманку не брал. Одну девушку нахваливали ему особенно рьяно. Старался больше меня Владимир Обидион:

«Ты мне поверь – скульптору. Я же форму женского тела сквозь платье вижу. У этой девушки не фигура – гармония!»

«Да мне-то откуда знать?» – отмахивался поэт.

«Раздень – увидишь!» – настаивал рьяно скульптор.

Рябуха явно боялся попасть в зависимость к женщине. Он и высказывал нечто подобное. Например:

«Как я с женщиной уживусь? То ей уступишь, то она наступит на тебя!»

Второй мой приятель, Обидион, был в этом смысле полной противоположностью Рябухе: увлекался, любил, жил самой раскрепощенной жизнью, ваял симпатичнейшие головки и бюсты. Одним словом, он не чурался женщин, и они не обходили его. Затворничество не прельщало Обидиона ни в коей мере. В выборе женщин у него был широкий спектр – цыганки, армянки, русские, украинки, чеченки, алеутки и еще бог знает кто. Скульптора я обожал за широту натуры…

Первый перекат явился перед нами, обдал шумом и водяной пылью. Мы оставили возле него Рябуху, а сами пошли вверх по реке. У следующего перепада воды застопорился Обидион, мы же с Гроховским двинулись дальше, к одному заманчивому у лову. Там я брал когда-то по четыре тайменя не сходя с места. Почти невероятно, но это было! А там, где когда-то тебе повезло, надеешься на удачу вновь.

Вон она яма, омут. Вода взбаламученная, воронки хрипят, струи лижут каменный выступ. Человеку незнающему никогда не придет в голову пытать здесь рыбацкое счастье. Но я уже был тут и знаю, какую «торпеду» можно достать из глубин.

Блесна, любимый мой «шторлинг», точно летит туда, куда я ее посылаю. Проходит пять, десять минут в непрестанном кидании, однако пока ни единой поклевки, ни даже попытки броситься за блесной. Неужели тут пусто на этот раз? Спиннингиста всегда выручает терпение, сноровка. Если поблизости хоронится таймень, его можно втравить в игру: раз блеснет перед глазами, другой, и он не выдержит – кинется на блестящую «рыбку», схватит, всей силой станет прижимать ее мордой ко дну или камню. Таймень всегда так и делает – прижимает добычу, а для упора молотит красным хвостом, как лопастью.

Кидаю за разом раз. Мой спиннинг тоже сооружен из рапиры – гибкий, короткий, им очень удобно работать в зарослях, метать блесну из-за кустов и деревьев, лишь бы оказался пятачок чистого места.

В омуте крутят воронки. Вода потеряла прозрачность – пенная, сорная, и я уж подумываю оставить охоту здесь и поискать другой омуток. Но что-то меня приковало, удерживает и заставляет шлепать блесной о воду.

Владимир Григорьевич, кажется, потерял интерес, сел поодаль на камень в тени и кусает травинку. Он молчит, но я знаю, что ему хочется мне сказать: нету здесь рыбы, брось ты это пустое дело! Лучше пойти на Амур, там хоть плети клюют безотказно. Так же молча я возражаю другу: подожди, потерпи! Уж я-то изведал, сколько надо терпения, чтобы поймать тайменя…

И таймень себя выдал! В то время, когда я выкручивал леску и блесна сверкала уже почти на поверхности, готовая выскочить на воздух, показалась из омута, из преисподней откуда-то, широколобая круглая голова. Лениво раскрылся провал ее пасти, закрылся, и рыбина снова погрузилась на глубину.

– Есть! Есть! Тут крокодил обитает! – сдавленно, с бьющимся сердцем говорю я своему другу и прошу встать у меня за спиной, чтобы, если опять повторится такое, он видел это чудовище. Я меняю блесну, надеваю теперь большую, огненно-желтую, надраенную песком, самокованую. Пускаю снаряд подальше, под самую кромочку противоположного берега и, доведя до средины омута, ощущаю сильнейший рывок… И началась изнурительная борьба, в которой мы с другом урвали победу… Когда я подвел полутораметровую «торпеду» под берег, Владимир Григорьевич ловко вонзил ей багор чуть выше хвоста. И дело на том было кончено.

– Ну, ты меня заразил, затравил! – в восторге сказал Гроховский. – В полном смысле это охота. Ах, черт побери, как красиво и здорово! Сколько в нем будет весу?

– Пуда под два! А дарю я тайменя тебе. Покруче засолим, подвялим потом, и ты увезешь.

– Спасибо. Ей-богу! Но мне с такой ношей не дотащиться до Томска. У меня же еще и этюдник, и краски, и личные вещи…

– Ничего. На поезд погрузим, а там ты уж как-нибудь выгрузишься. Смотри, красавец какой! С другой рыбой его не сравнишь.

Таймень обреченно лежал на траве, он засыпал, и радужные цвета по бокам и спине стали тускнеть от воздуха, хребтина лосося темнела, а брюхо, наоборот, все больше высвечивалось, белело. Я подумал, что если бы это создание природы жило еще лет двадцать, то достигло бы центнерового веса и походило бы на бревно…

Зная по опыту, что таймени держатся парами, я еще долго исхлестывал омут в разных местах, но крупный больше не вышел (а может, его здесь и не было), зато попались подряд два таймешка килограммов по пять каждый. С этой добычей мы и вернулись.

Ноша моя была тяжела. Я выломал толстую ветку талины с рогулькой, продел ее через жабры и пасть огромной рыбины (там прошел бы и кол), взвалил на плечо и понес. Таймень хвостом бил мне по пяткам, к потному лбу и шее льнули рыжие комары, дышать становилось все тяжелее в жаре и безветрии. Ветерок, едва начавший подувать в полдень, затих, как умер. Двух таймешат несет Владимир Григорьевич. У него же и спиннинг, багор, фотокамера. Мы уже сняли друг друга с добычей и оба довольные… Спина моя взмокла и в слизи, но я готов все претерпеть, радуюсь крупной удаче и тому, что самый большой таймень в моей жизни подарен другу. Я знаю, что теперь он заинтересовался спиннинговой охотой, что отныне он щук не будет ловить «партизанским» способом, как он это делывал раньше: удочка с толстой леской, а на леске – блесна какая ни попадя. Кидай прямо, кидай влево, кидай вправо. На Оби из хищников только щука, окунь, судак – кто-нибудь из них схватится. А схватился – тащи, не дав одуматься. Может, и вытащишь. А нет – сломаешь крючок или пасть порвешь. При таком способе лова нету у рыбака возможности поводить рыбу, помучить ее, а вымучив, спокойно подать на берег. Друг мой, однако, не очень-то в россказни мои верил. А тут – убедился воочию.

Идем по густой высокой траве, которая тут разрослась почти вровень с человеческим ростом. По-разному пихнут травы в средине лета, но каждая пахнет по-своему, только умей различать. Вот медом пахнуло, вот чем-то дурманящим. Да это же запах кабаньей шкуры. Есть такая трава: затронул ее, и она тебе запах дает, как будто недавно дикие свиньи тут рылись… Хемингуэй хвастался тем, что, бросив курить, отчетливо разбирал различные запахи и напрямую «слышал» дикого кабана. Я почти верю в это, но и отношусь к заявлению с долей сомнения, ибо никто в таком деле не может превзойти собак.

Кабаны тут, конечно, бродят. И не только они. Вы можете встретить здесь фазана, косулю, изюбра и кабаргу. В полосе отчуждения они чувствуют себя в безопасности: всякий вид промысла близ границы практически запрещен.

Шагая под сладкой ношей (своя, говорят, не тянет), я с радостью размышляю об этом. Иногда мы с Владимиром Григорьевичем перебрасываемся живым словом.

Он говорит:

– За всю благодать, которую нам дарует природа, надо становиться на колени и каждое утро молиться. Вот мы загубили трех превосходных рыб. А кто за это оплатит? Опять же она, мать-природа.

– Да если бы каждый из нас брал столько, сколько может съесть, то не стоило бы и плакать. Природа сама в себе все регулирует.

– Ты совершенно прав. Давно пора кинуть клич: человек, умерь свой аппетит!

– На месте той же Сахары когда-то был земной рай, – вторю я другу. – Но здесь, на Дальнем Востоке, еще можно встретить неразоренные места. Как-то сюда приезжал польский писатель Фидлер, путешественник, автор многих хороших книг. Тут у него была цель – поймать на спиннинг большого тайменя! Видишь ли, в других частях света ему это не удавалось.

– И здесь он, конечно, поймал!

– Разумеется. Возили его к нанайцам, на реку Хор…

Так, разговаривая, мы незаметно достигли палаток. Кроме нас, еще никто не успел подойти. Вокруг нашей добычи – полинявших, ослизлых рыб – скопом вилась мухота. Тайменей надо было немедленно потрошить и засаливать. Начали с великана. Распластали, насыпали соли под жабры и в пасть, все туловище его погребли под толстым слоем крупного лизунца. Лизунец для засолки рыбы – самая подходящая соль. Рыба впитает, сколько ей нужно, а остальное осыплется, когда станешь выламывать. Тайменя завернули в брезент, обложили травой – и в тень, в канавку. Таймешат лишь слегка присолили, чтобы потом пожарить или сварить свеженькими.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю