Текст книги "Кудринская хроника"
Автор книги: Владимир Колыхалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Кормил он его из маленького флакончика через соску. Дети ему помогали, жена. Надежнее и удобнее было бы подпустить щенка к матери, но Хрисанф Мефодьевич на поклон к Мотьке Ожогину не пошел. К тому же щенок сосал хорошо, глаза у него прорезались. Тут и кличка ему подоспела…
Беря маленького Шарко в руки, Савушкин говорил с удивлением и гордостью:
– Жить теперь будешь, стервец! Ты у меня и крещеный, и котом кусанный. Расти да умней, к тайге тебя приучу. Глядишь, самого косолапого не испугаешься!
В то время, когда попал к нему в руки Шарко, Савушкин жил уже в Кудрине, оставив родного дома очаг в Шерстобитове, где жить остался один теперь Юлик Гойко. Того как ни сманивали, ни звали – не двинулся с места. Тут, говорил Юлик, мои мать и отец похоронены, тут и меня погребите, когда помру.
Кудрино, бывшее некогда районным центром, тоже покуда не процветало, но у Кудрина было будущее, круто замешенное на месторождениях нефти и газа. Пройдет не так много времени, и на здешней земле прочно станут обживаться партии геологов, сейсмиков и служба разведочного бурения с прицелом на глубинную палеозойскую нефть. Как местный коренной житель, Хрисанф Мефодьевич в начале этому не очень-то радовался – боялся, что станет наступающая новизна помехой ему в охоте, а потом, поразмыслив да порассудив, сменил пластинку. Но настороженность все же жила в нем. И как ей не жить, настороженности, когда где-то рубили и жгли леса ненароком, из чистого ротозейства, портили реки, озера. Он был, конечно, не против вторжения сюда свежих ветров, но хотел во всем видеть порядок, рачительный глаз хозяина.
С той же меркой ко всему подходил и директор здешнего совхоза Румянцев. Где надо и когда надо Николай Савельевич рьяно вставал на защиту земли и тайги. Едва появились первые буровики-разведчики, Хрисанф Мефодьевич уже шел к Румянцеву и трубил:
– Не отдавай им поля под застройки. Поля эти наши отцы и деды кровью и потом полили. Да и закон расточительство пахотной земли запрещает. У них, у нефтяников-то, посмотри какая мощная техника! Пусть сами себе раскорчевывают, осушают болота.
– Правда твоя, – соглашался Николай Савельевич, тоже коренной житель, уроженец обской деревни Щуки. – Я им готовые земли ни за что и никак не уступлю. Именно закон и совесть мне этого не позволят сделать. А помогать мы им будем. Жильем, электроэнергией – на первых порах. Должны помогать! Устраиваться на новом месте всегда тяжело.
– Это так. Но ты не всегда тверд бываешь, Николай Савельевич, – возражал Савушкин. – Отдал управлению разведочного бурения все же приличный клочок под застройку!
– Пришлось… навстречу пойти, – согласился Румянцев. – А почему? Материалы стали к ним поступать, станки, оборудование, а выгружать было некуда. Главный инженер у них, Ватрушин, даже с лица осунулся от переживаний. Сроки развертывания буровых работ сжатые. Нефть государству нужна, и это понимать надо, милый Хрисанф Мефодьевич!.. Зато и буровики, геологи, сейсмики помогают охотно совхозу. Вертолетами семена обещают в посевную на дальние отделения забросить, удобрения вывезти. Тигровка та же от Кудрина вон как далеко, а там – маслозавод. Придется оттуда масло быстро забрать – опять помогут. Мы со всеми должны тут жить в добром согласии.
– Правильно, – кивал Хрисанф Мефодьевич. – Но я не могу равнодушно смотреть, когда они нефть проливают! А взрывы сейсмиков на белорыбных озерах? Разве сейсмики не могли мирное озеро обогнуть, отшагнуть от него? Прямо посреди озера взрывы произвели, рыбу погубили. Мыслимое ли дело так-то к природе-матушке относиться!
– Да, скверный случай, – сказал Румянцев. – За то безобразие сейсмикам по суду крупный штраф пришлось выплачивать.
– Если бы из своего кармана! А то все из того же – из государственного.
Румянцев усмехнулся, блеснули его ровные белые зубы.
– Ишь ты какой грамотей! А еще говоришь, что дремучий – живешь в лесу, молишься колесу. Все-то ты понимаешь и знаешь, на ус мотаешь. Даром что без усов!
У Николая Савельевича Румянцева не отнять было ни доброты, ни ума, ни веселости. Держался всегда он спокойно, по возможности старался не раздражаться, не шуметь. Сдерживал себя, умел это делать. А иначе на его беспокойном посту пропасть можно было от постоянных тревог и забот.
Савушкин и Румянцев ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные интересы сближали их, а простые, искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла, и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути у них перекрещивались: то в тайге повстречаются, то на поле, то на сельской широкой улице.
Однажды в тот год, когда появился в доме Савушкиных спасенный слепой щенок, но уже позже гораздо, где-то перед зазимками, столкнулись они у совхозной конторы. Было морозно, лужи схватило льдом, и вот-вот ожидался снег. Отдельные редкие снежинки уже и порхали в воздухе, но сплошного покрова, от которого становится больно глазам, еще не было. Однако близость зимы уже обозначилась, и настало время доставать шубу и валенки.
Николай Савельевич, невысокого роста, щуплый, собранный, готовый всегда к острому слову и доброй смешинке, спустился с конторского крыльца, одетый в теплую куртку, обутый в сапоги на меху. Увидел Савушкина, подошел и пожал его лопатистую ладонь.
– Здорово, охотник! – приветствовал Румянцев – Когда забираться будешь в свою берлогу?
– Как повезешь. Нынче тракторную тележку доставишь туда мне?
– А разве тебе я отказывал?
– Спасибо – нет.
– Вот урожай соберем подчистую…
– Нигде нынче снегом хлеба у вас не присыпало? – Савушкин спрашивал, а сам не смотрел на директора.
– А чем присыпать-то? Белые мухи еще не летели… Чего ухмыляешься? Или где непорядок заметил?
– Не без того. По закрайкам полей есть кое-где неубранные овсы, – сказал Савушкин.
– Недавно проехал по всем отделениям, – задумался Румянцев. – Везде побывал, кроме Тигровки. В каждый закоулок заглядывал – чисто убрано.
– А косачи на хлебах пасутся!
– Ну врешь ведь, Хрисанф Мефодьевич! – Глаза директора уставились на охотника не мигая.
– Разыгрываю. У тебя перенял: ты любишь другим селезенку пощекотать!
– Чувствую – шутишь! А я вот тебе – всерьез. Один человек в Кудрине на охотника Савушкина в обиде.
– Пея?
– Не угадал…
– А больше некому.
От напряжения лоб Хрисанфа Мефодьевича прочертили извилистые морщины: вспоминал, чем же он, не укравший в жизни и медяка, мог досадить кому-то.
– Греха за собой не знаю. – И грудь Савушкина опала от глубокого выдоха.
– Но ведь растет же у тебя щенок от сучки Мотьки Ожогина?
– Ну так и что?
– Щенок – Мотькин, а ты Мотьке за него даже кукиш под нос не подставил! – И так это хитро, умильно глядел на него директор совхоза Румянцев.
Чистый огонь в левом глазу Хрисанфа Мефодьевича померк, как бы туманом подернулся, он сжал свои огрубевшие, в трещинах, пальцы – они захрустели.
– Срамота этот Мотька Ожогин, вот уж воистину – срамота, – негромко выговорил охотник. – Словом – дерьмо! – Тут голос его возвысился, стал жестким. – Он же тогда опять весь помет в Чузик бросил! Я случайно щенка одного подобрал – из жалости больше. – Хрисанф Мефодьевич поправил на голове шапку и усмехнулся – Ладно, пускай заходит. Вот это – за мной! – И потряс в воздухе кулаком увесистого размера.
Мотька и в самом деле как-то пришляндал к нему. Встал у порога, шмыгает мокрым носом, уставил заплывшие гляделки на Савушкина.
– Что надо? Не мнись – говори! – Щека у Хрисанфа Мефодьевича нервно дрогнула.
– Щенок-то… растет? – осклабился Мотька.
– Кормлю небось, – буркнул Савушкин. – А ты чо, инспектор какой по собачьему делу?
– Щенок-то… от моей сучки, – выдавил Мотька, и пьяные губы его запузырились.
– А это видел? – Желтый ноготь большого пальца Хрисанфа Мефодьевича уперся в ноздрю Ожогинского носа. – Ты своих утопил, а спасёныш – мой! И катись-ка ты давай от меня вдоль по Кудринской!
Мотька косился на кулак Хрисанфа Мефодьевича и понимал, что тот его не ударит, а если ударил бы вдруг, то и убил бы, и тогда бы ему пришлось отвечать. Во всем Кудрине никто не марал рук, не трогал Мотьку. Ногами, бывало, пинали, и то для того, чтобы ничком повернуть, удостовериться – живой ли соколик, али ужо и кончился. Но Мотька Ожогин был на удивление живуч, хотя и успел на селе «обжить» все заборы, ночевав под ними не по одному разу. Нет, не дрогнул Мотька при виде грозной мужицкой кувалды, ибо чуял нутром, что вреда она ему не причинит. И даже пошел в наступление.
– Как ни крути, а щенок от моей суки. И ты его вроде как выкрал!.. Поставь хоть пузырь за это, язви в душу тебя, Хрисанф Мефодьевич! Ты – богатый, я – бедный. Жалко?
Жадность за Савушкиным не водилась. Подходящему человеку, да если еще тот в нужде, он рубаху последнюю не пожалел бы. Но Мотька разве такой? От подошвы ошметок, злой укор обществу, всему честному миру.
– Иди, срамота, иди! – уже еле сдерживался Савушкин. – Не позорься совсем-то уж…
– Без стопоря – не пойду, – артачился Мотька. – Хоть в кружку на дно плесни…
Хрисанф Мефодьевич, потеряв всякое терпение, сгреб Ожогина Мотьку в охапку, поднял его легко, как обмолоченный сноп, вынес на улицу, поставил на твердь земную и слегка подтолкнул, чтобы придать незваному гостю, попрошайке, ханыжке этому, нужное направление.
Ожогин щетинился, точно ерш на крючке, базлал. Излюбленным выражением его было слово «срамота». И так оно успело к нему пристать, прикипеть, что в Кудрине Мотьку Ожогина за глаза, да и прямо, иначе и не навеличивали, как Срамота.
– Покажу… Не спущу… Так не оставлю… – угрожал Мотька Хрисанфу Мефодьевичу. – Ты попомнишь меня еще…
– Олух царя небесного, – выдохнул облегченно Савушкин, оставив Мотьку за воротами, среди улицы. – Уродится же чудо такое – не выдумаешь…
«И какого он черта мне нынче вспомнился! – подумал Савушкин, все подкладывая поленья в печь. – Надоумило…»
Шарко нашел под столом в зимовье чистую белую кость, лизнул ее раз, другой и оставил.
– Чо, паря! Голую кость и собака не гложет? – рассмеялся Хрисанф Мефодьевич. – Тогда кашу перловую ешь. – И он вывалил перед Шарко густую, комком, крупнозернистую кашу.
Буря не утихала. Вой ее отдавался в печной трубе.
5
Хрисанф Мефодьевич вспомнил, что он впервые привел Шарко в зимовье однажды в марте. Собаке исполнился год и пять полных месяцев. Сидел Савушкин в избушке, заряжал патроны и услышал близкий лай. Интересно стало ему узнать, на кого это лает Шарко.
Вышел. И не поверил глазам: на тонкой одинокой осинке сидит соболь, головой крутит, Хрисанф Мефодьевич этому страшно обрадовался, сходил за ружьем и снял добычу.
Так Шарко первый раз в своей жизни показал хозяину, что он лайка толковая, не какой-нибудь пустобрех, способный бегать лишь за птичками и бурундуками.
А сколько потом он добывал с ним соболей, загнанных на деревья, под валежины, в дупла – выкуривал их оттуда дымом, вырубал из мерзлой земли, из корневищ.
Так раздольно они охотились много лет.
Но в памяти Савушкина на всю жизнь остался тот первый зверек, голодной весной прибежавший к человеческому жилью на отбросы, что выкидывались охотником за стену зимовья.
И еще один ему соболь памятен – черный, большой, с голубым подпушком и густой длинной остью.
Тогда у них шел обычный охотничий день. Широкие самодельные лыжи на мягком креплении легко проминали свежий ноябрьский снег. Подмораживало. Яркое солнце все вокруг освещало щедро, но холодно. Шарко, к тому времени уже отлично натасканный, работал старательно, неутомимо. В такие дни Хрисанфа Мефодьевича не покидало ощущение удачи, он верил в добрый час, ему легко дышалось, легко шлось, он почти не чувствовал сопротивления снега под лыжами. И есть не хотелось, хотя время перевалило за полдень и они еще не принимали никакой пищи.
В тальниках возле речки Шарко поднял куропаток, потом табунок косачей, но хозяин выразил к этому полное равнодушие, и собака поняла, что тут работа ее не нужна.
Прошли болото с мелким, кривым сосняком, миновали рям: едва пробрался Савушкин на лыжах через густой и колючий ерник. Два раза пересекали речушку-таежку. Здесь им попадались следы колонка, и Шарко было взялся преследовать красного вонючего зверька, однако хозяин ему запретил. Тут Шарко выразил свое собачье недоумение, замерев и уставясь в глаза Хрисанфа Мефодьевича…
Еще отмахали верст восемь. Это Савушкин одолел столько, а Шарко верняком раза в четыре больше, потому что собака в тайге не ходит прямо, она, как и волк, рыщет, выискивая добычу.
Надо было передохнуть. Савушкин остановился, приподнял шапку, сдвинул ее на затылок и вытер лицо скомканной белой тряпицей. Распахнулся, помахал полами куртки, поостыл, но присаживаться на валежину не стал: не хотел зря терять времени и запала. Особенно крепко сидела в нем вера в большую удачу сегодня. Шарко скрылся из глаз и, пока Хрисанф Мефодьевич стоял да раздумывал, подал голос. По особому взвизгу его Савушкин понял, что это на соболя.
Да, короткое страстное взвизгивание означало то, что собака пошла по соболиному следу и что зверек где-то близко. Опыт подсказал охотнику, что соболь голеей, чистиной не побежит и мелколесье минует, а, учуяв погоню, полезет в самую чащу, в буреломник, которого в тайге пропасть. И по густому кустарнику ударится бежать соболь, где собаке с ходу и не пробраться, а на лыжах охотнику и вовсе не пройти. Но Шарко все равно настигнет зверька, поднимет на дерево или загонит в нору, в дупло, в какую-нибудь поваленную трухлятину.
Наконец-то Хрисанф Мефодьевич подрезал соболиный след и был удивлен размашистости прыжков, глубиной и величиной отпечатков лап.
– Ну и кот! – восхитился Савушкин. – Такого матерого мне еще не приходилось встречать.
Шарко гоном ушел далеко. Было тихо до звонкости. Это бывает – такая вот вдруг тишина, что урчание в собственном животе может показаться чуть ли не рыком зверя. Тишина во время гона может одно означать: собака пока не догнала добычу. И гон предстоит долгий, может быть километров пять протащит их соболь.
Савушкин видел, идя следом, усердные поиски Шарко. Охотник срезал следы, чтобы укоротить себе путь. Шарко распутывал соболиные росчерки на снегу и уходил все дальше. Так протянулось часа полтора. И вот собака залаяла звонким, захлебывающимся лаем. Она звала хозяина…
Испытав такое знакомое и всегда полное новизны волнение, Хрисанф Мефодьевич прибавил шаг. По его прикидке выходило, что лайка и соболь верстах в трех, не ближе. Следы заводили в залом, в густые заросли. Охотнику пришлось снять лыжи, идти вброд по снегу, утопая меж кочек и осугробленных валежин. Стало жарко, впору хоть сбрасывай с себя все. Он распахнулся, смахнул с головы шапку и некоторое время шел голоушим, пока не почувствовал, что кожу на голове стало поламывать. Не скоро еще заметил он кряжистый выворотень и у комля его крутящийся хвост Шарко.
Долго не могли они выгнать зверька наружу. Собака, припадая на передние лапы, грызла мерзлую землю, корневища, отщипывала зубами смолевые щепки, вся была взбудораженной, перепачканной землей и древесными крошками. Хрисанфу Мефодьевичу пришлось рубить грунт топором, корни, ширять палкой в пустоты, где мог под корягами схорониться соболь. Но, перепуганный насмерть, зверек не высовывался. И тогда Савушкин прибегнул к последнему средству: надрал бересты, поджег к сунул ее, коптящую, под валежину…
Через недолгое время соболь не вынес чада и молнией метнулся из-под коряги на стоящую рядом лиственницу. И Савушкин обомлел: зверек был совершенно черный, без рыжеватого пятна на горлышке, какие обычно встречаются сплошь и рядом у соболей в здешней тайге. Зверек уже был на самой макушке, свесил оттуда голову и зыркал на собаку и человека, слегка прикрывшись мохнатой лапкой. Хрисанф Мефодьевич знал, что соболь теперь никуда не уйдет и надо унять одышку, чтобы точнее прицелиться.
Выстрел сбросил соболя с вершины лиственницы, но, падая, он зацепился в развилке дерева и повис, как на рогатине. Надо было или влезать на высокое гладкоствольное дерево, или рубить его. И Савушкин взялся рубить…
Часа четыре одолевал он матерую, крепкую, точно кость, лиственницу, нажег мозоли, изнемог так, что поджилки тряслись. Аппетит у него разыгрался, а еды с собой не было. Он терпел и похваливал себя за старание, за то, что топор не забыл прихватить, а то случалось – топор забывал. Не окажись топора, пришлось бы идти сюда завтра опять, корячиться по снегу сквозь ерник, перекатываться через валежник. Он бы пришел, а соболя уже могли бы вороны растащить или филин. Хоть плачь тогда…
День источал последний свой свет. Хрисанф Мефодьевич думал скорее добраться до зимовья и стал сокращать дорогу. В поздних сумерках, скатываясь с крутого берега Чузика за островком, угодил он в чуть затянутую ледком полынью. Господи, и как только вылез с лыжами, выбрался на свет из-подо льда! А мороз потрескивал, и сил уже было мало. Кое-как дотащил свое насквозь ознобшее тело до зимовья, огонь развел. Одежда на нем была как панцирь. Когда он из нее высвободился, она колом стояла, какой-то шкурой змеиной казалась. Пил цельный спирт, потом чай и медленно-медленно приходил в себя. Раз пять накладывал в печку дров, натопил, точно в бане, а его еще все знобило и встряхивало. Обошлось, слава богу, не зачихал, не закашлял… Утром, ладом отоспавшись, трепал за уши Шарко и говорил:
– И за что нам с тобой только деньги платят! Вон Пея-Хомячиха, а с ней еще кое-кто, судят-рядят, мол, охотнику золото само под ноги сыплется… Эх, побегать бы им по тайге хоть один зимний день да разок в полынью врюхаться! Свое бы отдали, лишь бы у печки сидеть, в тепле, уюте – чаи распивать, телевизор смотреть…
С богатой добычей вернулся Савушкин в ту зиму. А на диковинного черного соболя приходили смотреть другие охотники – головами покачивали, языками прищелкивали: удивлялись, завидовали. Никому из них такой чудный соболь сроду не попадался.
В заготконторе приемщик пушнины рассматривал редкий трофей, тряс шкуру в воздухе, дул на мел: ость искрила, подпушек голубел. Потом приемщик пушнины в книгах рылся, вычитал что-то там и сказал:
– За такого зверя на мировом аукционе мы вагон канадской пшеницы берем. Когда я в Ленинграде на семинаре был, нам там об этом рассказывали.
Савушкин помнит, во сколько ему оценили тогда черного соболя: в сто шестьдесят рублей и сорок копеек. И пусть толковали, что мало он за него получил, но Хрисанф Мефодьевич горд был тем, что самый дорогой и красивый зверек в здешней тайге попался ему. Рассказывали знающие, что черный соболь перебежал сюда из Баргузинского заповедника. Если так, то удивляться приходится, какую он даль покрыл, через какие преграды прошел, скольких охотников обхитрил…
Поздней осенью, когда всех промысловиков собирали в районный центр Парамоновку на слет перед началом нового сезона, приглашали на разговор и Хрисанфа Мефодьевича. Начальство коопзверопромхоза хвалило его, поощряло: дали в подарок ему транзистор «Альпинист». И с той поры веселит его в зимовье музыка в часы отдыха…
6
Савушкин попил чаю, такого густого, черного, что им можно было оси телеги смазывать. От такого «крепака» Хрисанф Мефодьевич сильно потел, но в голове от чая яснело, в тело вливалась особая сила, бодрящая: вставай и иди – долго, не чувствуя устали.
Все еще буранило, дуло со свистом: стонали, скрипели деревья. Вдали было бело, и лес различался плохо. Опыт подсказывал Савушкину, что надо пережидать, не соваться пока в тайгу. Вон даже Шарко не пошел за ним из зимовья на улицу – лежит под столом, кашу перловую доедает.
Но без дела Хрисанф Мефодьевич долго не мог. Руки так и чесались взяться за что-нибудь: за топор, за пилу ли. Лежали готовые чурки, он их переколол и поленья перетаскал, чтобы не замело снегом и не носить потом с дровами в избушку сырость. Управившись с одним, он тут же принялся за другое. Прикрывая лицо от жгучего ветра мохнашкой, он спустился по заметенной тропе к Чузику ;продолбил лед в узкой проруби, поднял за колья мордуши из глубины… Опять были ерши и щуки да один язь – желтый и жирнобрюхий. Ловилась мало-помалу рыбешка! Хрисанф Мефодьевич был и этому рад.
Годами, особенно по весне, когда еще был разрешен паводковый лов рыбы, брал он помногу язя, окуня, щуки, ельца и сорожняка. Елец жировой по вкусу не уступал сельди, тарани и вобле. Рыбу Савушкин сдавал и тоже неплохо на ней зарабатывал. Был даже особенный, памятный год, когда он не знал, куда деваться с уловом. И в этот именно год Хрисанф Мефодьевич чуть не лишился Шарко…
Пес заболел чумкой. О том, что это именно чумка, ему сказал кудринский ветеринар Чагин, добрый, почтенный человек, по возрасту старше Хрисанфа Мефодьевича. У Чагина лет шесть тому назад умерла жена, женщина тихая, почти незаметная, но на ней весь дом держался, хозяйство все. И так она всем этим владела, что муж по смерти жены, не вдруг нашел, где лежат его вещи – все она ему подавала и выдавала, все было чистое, выглаженное, все пахло каким-то особым домашним запахом. Жена умерла, и Чагин не то чтобы вовсе духом упал, но места себе долго не находил. Он так и не женился вторично, однако в доме держал прежний порядок, у него было чисто прибрано, всегда он радел гостям, а уж в советах и помощи никому не отказывал. Его можно было и в ночь разбудить, в мороз и плохую погоду. Вставал, собирался и шел…
Савушкин к нему и привел своего исхудавшего пса – прямо во двор. Собака едва на ногах держалась. Шкура обвисла, топорщились кости, лапы подламывались и разъезжались. Большие глаза скорбно смотрели из-подо лба, ставшего теперь еще шире… Чагин, помнится, тогда спросил, чистая ли это порода. Если Шарко – чистокровная лайка, тогда безнадежное дело: чистопородных излечить от чумы невозможно.
– Порода одна у нас тут – кудринская, – сказал Савушкин. – Никто точно не знает, какой кобель какую сучку перескочил… У Мотьки Ожогина есть собачонка, так этот мой – от нее.
– Тогда непременно у твоего пса есть примесь дворняги. А это значит, что болезнь до паралича не дойдет, – ободрил Чагин Савушкина и погладил Шарко. – Лечить будем!
В течение месяца Хрисанф Мефодьевич водил собаку к ветеринару Чагину на уколы. Чагин впрыскивал Шарко лекарства в пах, и тот, понимая, что ему делают люди добро, сам ложился на спину и вытягивал ногу… Шарко не только выжил, но и поправился полностью, без осложнений. Он не оглох и нюха не потерял. Савушкин радовался выздоровлению собаки, как привалившему счастью, как празднику. В подарок Чагину из благодарности он принес большую мягкую барсучью шкуру, но ветеринар принимать ее отказался, а попросил, если есть, барсучьего жира: надо было помочь одному хорошему человеку укрепить слабые легкие. Савушкин тут же сбегал домой и притащил литровую банку. И с той поры они с Чагиным задружили. Прежде только здоровались вежливо, а теперь, повстречавшись, подолгу трясли друг другу руку и останавливались, в сторонке где-нибудь, поговорить о разных житейских делах.
После чумки Шарко, уже на следующий год, случилось с ними обоими еще одно несчастье: их искусала гадюка.
Брал он чернику на небольшом болотце, а змея из-под кочки выползла и укусила его за указательный палец на правой руке. От такой неожиданности Савушкин вскрикнул. А Шарко на голос его – тут как тут. Змея уползает, шуршит. Шарко на это шуршание кинулся, схватил зубами гадюку, давай трепать, пока не растерзал в клочья. Но и змея успела схватить собаку за щеку.
Щека у Шарко бугром; рука у Хрисанфа Мефодьевича тоже пухнет. Савушкин руку в запястье перетянул, а собака бросилась искать для себя целительную траву… Удивительное произошло потом дело! Хрисанф Мефодьевич многим об этом рассказывал, да мало кто ему поверил…
А было все вот как. Шарко побегал в округе и скоро вернулся, стал повизгивать, заглядывать хозяину в печальные глаза. Савушкин охал, не сдерживаясь, голова у него кружилась, его стало тошнить. И тогда Шарко очень настойчиво позвал его за собой. В тяжкую минуту мысль работает быстро. Хрисанф Мефодьевич понял: если четвероногий друг нашел ту самую исцеляющую от змеиного яда траву, какой извечно лечат себя собаки от гадючьих укусов, то можно и ему, человеку, пожевать это растение. Коли оно собаке служит противоядием, то послужит, наверное, и охотнику. Попытка не пытка. Иначе он может упасть и не добраться до своего жилья.
И Савушкин пошел за Шарко, пришептывая:
– Не торопись… Обожди… Я должен успеть за тобой…
В ногах была слабость, в голове – боль и туман. Рука все распухала и синела.
Шарко не уходил далеко от хозяина, слабым повизгиванием подавал о себе знать. Наконец собака припала к земле и стала щипать низенькую траву, с мелкими точками синеньких невзрачных цветов. И Хрисанф Мефодьевич опустился на колени, начал рвать и жевать эту траву. Он набивал ею полный рот и, морщась, кое-как прожевывал и проглатывал… Ел он траву с синенькими цветочками минут пять и перестал только тогда, когда перестала щипать траву собака… Лежа на спине пластом, зажмурив глаза. Савушкин прислушивался к ударам сердца: оно билось часто, с надсадой и шумом. В организме у Хрисанфа Мефодьевича шла борьба, и у него было такое ощущение, что он вот-вот потеряет сознание и провалится в вечный ледяной мрак…
Савушкин не помнит, сколько он так пролежал. Вдруг его словно толкнули под бок, он резко перевернулся на живот, и это было так кстати, потому что у него открылась страшная рвота… Когда судорога и спазмы прошли, Хрисанф Мефодьевич почувствовал себя легче. Шарко был тут же и опять начал срывать синецветную низкую травку. Савушкин, пересилив отвращение, стал делать то же. Вспомнилось давнее детство, когда они с матерью заблудились в тайге и ели от голода хвощевые пестики, молодые побеги сосны. Так же рвало, была пустота в животе. Но и было спасение…
Хрисанф Мефодьевич проснулся средь ночи в лесу. Рядом, свернувшись калачиком, лежал Шарко. Первое, что почувствовал Савушкин, это ознобную дрожь и легкое головокружение. Но мысли были ясные, одурь, туман прошли. Боль в теле, в висках исчезла: трава синецветка побеждала змеиный яд. Но его колотила дрожь. И тогда он нашарил спички, развел костерок. Рука была все такой же распухшей, однако опухоль дальше не распространялась. Хрисанф Мефодьевич подумал о том, что трава, какую он ел, может быть, сама ядовита, но, попав в кровь, столкнувшись со змеиным ядом, сгорает, неся живому спасение.
Он не болел так долго, как обычно страдают люди от укуса гадюки. Скоро после этого вынужденного самолечения травой его перестало тошнить, грудь расправилась, сбивчивое прежде дыхание выровнялось, и голову больше не стискивало горячими железными обручами. Встретившись с ветеринаром Чагиным, Савушкин рассказал ему эту историю. Тот подумал, покачал головой и ответил:
– Удивительно… Это еще лишний раз подтверждает известную поговорку: век живи, век учись.
…Вспомнилось вот Хрисанфу Мефодьевичу о змеином укусе, о том, как верный Шарко его спас, и так заныло в душе, заскребло под сердцем. Ведь и в самом деле – чуть было не застрелил он в горячке собаку, когда та пошла вчера за лосем «пятным» следом! Век бы себе не простил такой глупости…
Хрисанф Мефодьевич занес в тепло пойманную рыбу. Еще не окоченевшие щуки задвигались, поползли по клеенке стола, оставляя за собой тягучую слизь.
Шарко дремал, положив на передние лапы большую голову.
– Дремлешь, старик? – ласково проговорил Савушкин. – Ничего, мы с тобой помышкуем еще! Мы с тобой… и близко, и далеко поохотимся. Сходим туда, куда и седая ворона костей не занашивала. Ты мне догонишь, поставишь зверя, а я стрельну и не промахнусь, глядишь. Хотя оно и у меня всяко бывает: не каждая пуля по кости, иная и по кусту…
А вьюга мела и выла. Первая настоящая вьюга в новой зиме. Разгулялась на резвых ногах – удержу нет.