Текст книги "Кудринская хроника"
Автор книги: Владимир Колыхалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
А через год стало слышно, что Скит горел, огонь подобрал почти все избы, что мальчик Юрка получил сильные ожоги, лежал в больнице в Парамоновке. Из больницы, рассказывали, отдали его в интернат: сам попросился в школу. И вспомнился тогда Хрисанфу Мефодьевичу голос парнишки:
«А у тебя борода почему не растет, если в лесу живешь?»
Упорные и упрямые староверы в Скиту отстроились заново, и Марфа у них, говорят, по-прежнему верховодит, владычествует. Вспоминал Савушкин и не мог вспомнить, как называют верховного человека у старообрядцев. Сам не верующий, он не разбирался в этих делах. Да и зачем ему было забивать голову всякой непотребностью…
Ночь перед походом в Скит проспал он чутким, тревожным сном. Сомнения все мучили: дадут собаку или откажут? Решил опять прямо в дом Марфы идти. Вспомнит, поди, и ради Христа посодействует.
Утром, чуть свет, Хрисанф Мефодьевич вскочил, оболокся, печку топить не стал – ел холодное мясо вчерашней готовки, запивал теплым чаем из термоса. Подперев ломом дверь зимовья, старательно убрал под седло Солового. Мерин по закоренелой своей привычке оскаливал зубы, прижимал уши, и хозяин, тоже по давно заведенной привычке, ругался и замахивался на него кулаком.
Запрыгнув с пенька на лошадь (над этим всегда, когда видел, потешался Румянцев, мол, в гражданскую войну за такую посадку на коня плетьми пороли), Савушкин бросил взгляд на жилище, на шкуру Шарко, которую он набил сеном и подвесил на угол зимовья для склевывания жира и мяса синицами. Пока он путешествует в Скит, эти юркие птички так очистят мездру, что шкура станет чистая, как скорлупка. Останется замочить и выделать, да потом сшить унты. Отвел от шкуры глаза, вздохнул и дернул коня за повод. Соловый покорно пошел по старому своему следу. Шаг его был размеренный, подбористый – шаг лошади, привыкшей расходовать силы расчетливо. Савушкин понимал коня, но редко воздерживался, чтобы не подхлестнуть его жидким черемуховым прутом.
3
И вот Хрисанф Мефодьевич возвращается из Скита к себе. Как и намечено было, заезжал он в дом Марфы. Не исхудала, не постарела она за те восемь лет, что он не видел ее. И всё та же была она там владычица.
Ее муж Анисим на этот раз оказался дома. И первое, о чем спросил его Савушкин, когда узнал, кто перед ним, это о похищенных иконах… Нет, икон не нашли: грабители точно канули в воду. Не обнаружили их следов ни в Барабинске, ни в Новосибирске. Утрата бесценных реликвий и по сей день оплакивается в Ските. Но с той поры больше никто их тут не беспокоит, да и сами они ведут надлежащий надзор. На охоту скопом не ходят – по очереди. Не встретил Хрисанф Мефодьевич и белокурого Юрку. Слух подтвердился: мальчик живет в интернате, учится и приезжает сюда лишь на каникулы да по большим праздникам.
– Уж так мальчонок просился, так жалостливо уговаривал отдать его в школу, что мы перечить не стали. – Марфа сморгнула слезы. – Бог наставит его… А ты-то зачем, прихожалый, опять к нам зашел?
Тут Хрисанф Мефодьевич, печалясь, и выложил свою нужду. Анисим сразу потупился. Был он ликом суров, роста среднего, но плечистый, грудастый – кряж, не мужик. Савушкин не был назойливым (сам не терпел таких) и умолк под тяжелым взглядом Анисима.
И Марфа молчала. Вместе с мужем они собирались дрова таскать, воду носить. Хрисанф Мефодьевич хотел было откланяться, но Марфа остановила его:
– Посиди, подыши в тепле. Назад-то дорога далекая – натолкешься еще до испарины на макушке.
Бухали взад-вперед двери, валились охапки поленьев у широкого зева русской печи, плескалась вода в кадушке – выливалась из опрокинутых ведер. Потом Анисим, подобревший, отмягший лицом, позвал охотника на улицу.
– Пегого кобелька видишь на сене? – спросил Анисим.
– Молодой, спокойный на вид… Остромордый, остроухий. – Савушкин как бы нахваливал пса, догадавшись, что Анисим собирается ему уступить. Бог с ним – какой! Лишь бы не отказали, иначе без собаки – хана Савушкину в этом сезоне. – Сколько просишь?
– Сотню клади – и твой.
– Что мало-то?
– Хватит… Понятие есть у него, однако еще натаскивать надо. Пытал на охоте: белку облаивает, след лосиный берет.
– Так уже хорошо! – повеселел совсем Савушкин. – Спасибо тебе, Анисим! – Он в порыве схватил и стиснул узловатую кержацкую руку. – А чо мало-то все же просишь?
– А ты – богат? – вкривь усмехнулся Анисим.
– Да где там! Трудом живу, – сказал, склонив голову, Савушкин. – А от трудов праведных не наживешь палат каменных.
– Тогда нам дальше и толковать не об чем. Как сказано, так и сделано. Урманом кобелька-то зовут…
Давно уже позади Скит, давно уже Савушкин едет по просеке. И должна его просека эта через недолгое время привести к Чузику. А там, минуя версты полторы, будет зимовье. Усталости в теле нет, потому что езда к староверам все же прогулка. Да и печаль поубавилась: собаку обрел, и какая она там ни будь, а все на душе охотника веселее – надежда затеплилась… А Марфа – женщина добрая, хотя суровость на себя напускает. Однако, может быть, без суровости ей и нельзя, если спрос с нее в Ските особый. Да, это она убедила своего мужа Анисима уступить «прихожалому» пегого кобелька, когда они вместе носили дрова и воду. И вот продал старовер собаку за недорого, не ввел себя ни в корысть, ни в скупость. Не бога должно побоялся – совести. Совесть – она и бога проверит, и человека. Да что теперь для староверов бог! С мирскими больше у них сношения. И правильно. Живут на отшибе, поближе к зверью и дикой птице, промыслы добрые держат. Видишь, как медведей-то бьют! И не подумал бы, не увидя своими глазами, не услыша ушами. Матерющие люди, настоящие медвежатники. Но скоро и им отойдет эта лавочка. Сын Александр, охотовед; рассказывал, что идут разговоры о лицензиях на отстрел медведей. Оно и правильно: беспорядочная охота была чужда Хрисанфу Мефодьевичу.
Просека, как натянутая струна, и шириной не малая. Идти по ней Соловому хорошо. Рядом с конем, сбоку, послушно бежит на длинном свободном поводе пегий пес, бежит – остерегается, чтобы не угодить коню под копыта. Уже по этой его осторожности можно думать, что собака не глупая, куда не следует – голову не сунет.
Дорогой Хрисанф Мефодьевич два раза кормил Урмана, гладил его, ласкал, но, конечно, без той сладкой радости, какую испытывал он к своему Шарко… Урман на него не ворчал и ласку сносил с какой-то собачьей покорностью, припав на передние лапы и как бы замерев. Новому хозяину он и другом был новым, и в таком случае не мешает поосторожничать, пооглядеться. Савушкин говорил с ним добрым, протяжным голосом, посмеивался над его кличкой.
– Ну какой ты Урман? Урман – тайга мрачная, черная. А ты – веселая пёсова морда, глуповатая, конопатая – ишь какие пежины пустил по всей харе! Пегий ты, пегий пес! И с этих пор Пегим и кликать буду тебя.
Пегий молча внимал словам этого человека, от которого шел свой запах, впрочем, такой же терпкий, таежный, как и от прежнего его хозяина. И тот и другой не курили, и ничего в них противного собачьему нюху не было. Пегий облизывался, съев пищу из рук хозяина, глаза его жадно просили еще, но Хрисанф Мефодьевич пока больше ему ничего не давал. И поехал дальше, а Пегий бежал рядом с ним.
Хрисанф Мефодьевич приметил в одном месте след колонка и хотел было испытать способность Пегого, но вовремя остановился.
– Опасаюсь – сбежишь ты от меня в Скит, – сказал Савушкин, хотя собака уже забеспокоилась, водила носом, сопела, втягивая воздух. – Прикормлю, поживешь у меня недельку-другую, тогда поглядим.
Под вечер, засветло, человек, конь и собака подвернули к жилью.
– Что за чертовщина! – громко выругался Хрисанф Мефодьевич, когда увидел, что дверь в зимовье распахнута, и шкура Шарко, сорванная с гвоздя, валяется в черном, истоптанном снегу под порогом. – Это какой же дьявол ко мне приходил? – Не слезая с Солового и взяв на изготовку ружье, он сурово спросил: – Если кто есть в зимовье – выходи!
Никто не ответил. По всей вероятности, в избушке не было никого.
Вокруг зимовья так было натоптано, что разобрать следов не представляло никакой возможности. В отдалении, где проходила обычно дорога из Кудрина на Тигровку, выделялся свежий тракторный след. Савушкин определил, что трактор проследовал в Кудрино, минуя зимовье.
Привязав не расседланного коня, Хрисанф Мефодьевич заглянул в тракторную тележку, думая, уж не за готовым ли мясом кто охотился. Мясо лося лежало на месте. Все еще трудно дыша, хотя немного и успокоившись, он вошел в зимовье. Там все было вверх дном: что висело по стенам на гвоздях – было сброшено на пол и втоптано, нары сорваны, перевернуты, фляга с водой опрокинута, и вода на полу у порога застыла в лед.
– Откуда же были незваные гости? – подумал вслух Савушкин и, полный самых тревожных опасений, стал искать под нарами ящик с пушниной, с тем немногим, что успел добыть с начала сезона… Ящик стоял на месте, был плотно прикрыт крышкой, но когда Савушкин ее приподнял, сердце ударило в ребра: там не было ни одной шкурки.
– Вот оно что – украли!.. – Он встал с колен, подошел к порогу и притворил дверь в зимовье. Присел на нары, провел холодным рукавом суконной куртки по лицу. – Обчистили, до меня добрались. В прежние годы люди ко мне заходили, чем было тут пользоваться – пользовались, ночевали, но чтобы красть… Жульё! Норки им, соболя даровые понадобились! Собачье отродье… Откуда такие, кто? В Тигровке пакостных людей, вроде, нет. Геологи? Сейсмики? Буровики? Тоже вряд ли… Мотька Ожогин? Ну, этот дорогу знает сюда! Но как он добраться мог? На каких прилетел крыльях? Нет, зря на него я думаю. Хотя как знать…
Первый порыв его был – ехать сейчас же в Кудрино, искать участкового Владимира Петровина, подать ему заявление о грабеже. Однако на дворе уже ночь крадется, стужить начинает крепко, конь устал – весь день, почитай, не поен, не кормлен, а до Кудрина полета верст с гаком, старый мерин все силы из себя вытянет, еще падет дорогой, тогда совсем красота. Хрисанфу Мефодьевичу от таких дум стало жарко, расстегнул на себе все одежды, снял шапку и отвалился к стене, закрыл глаза и так просидел минут десять. На душе было пакостно, дрожко. Одно к одному, точно заколдованный круг очертили: лось насмерть зашиб лучшую из собак, обворовали рублей на тысячу, из-за этого надо бросать охоту, идти заниматься поиском нора. А ведь придется идти – куда денешься! Не попускаться же, не потакать всякой пронырливой шушере, не давать лиходеям потачку. Эх, схватить бы на месте да вздуть – и суда никакого не надо! Да не подвернулся под руку, успел вовремя скрыться. Недаром говорено, что на каждого вора много простора.
– Повышибать зубы, чтоб не кусался! – досадовал Савушкин.
Сам он чужого сроду не брал, хоть и рос в бедности, терпел голод и холод. Таскать огурцы из соседского огорода – таскал, так это больше на озорство походило, на ребяческую браваду, и то от батьки попадало – устраивал трепку подростку, драл за уши и чуб. Давно уразумел Хрисанф Мефодьевич простую истину: не тобой положено, не тобой возьмется. В старые времена над пойманными ворами здесь расправлялись жестоко: и колом поколотить могли, и землю заставить есть, и похуже чего. Зато и держался в нарымской земле порядок, суерукие, воры были, как меченые, боялись разящего взгляда честного, трудового человека. И в недавние годы кражи особо не процветали. Сколько уж лет он охотится, а не припомнит, когда в зимовье двери закидывал на крючок. Если ночью со стороны какой человек забредет – собака голос подаст, встанешь с постели – примешь знакомого или какого другого усталого путника. А теперь что делать, как быть? На замок зимовье закрывать? Так взломают. Жизнь открытая, не потаенная – лучше. Запор вызывает невольный соблазн отворить его, заглянуть, что там внутри, за этим запором. Ах, мошенники, воры!..
До сей поры в Кудрине один был известный жулик – Ожогин Мотька. И тот в последнее время притих, припугнутый милицией. Лейтенант Петровин так ему и сказал:
– Мой предшественник, старшина Вахлаков, с тобой нянчился, но у меня так не будет. Что-нибудь натворишь – доведем до суда, и пойдешь ты отсюда только в одну сторону, а не на все четыре.
О мошеннике Мотьке думалось, но Хрисанф Мефодьевич, как говорится, взвесив все «за» и «против», исключил его: кража мехов в зимовье не очень вязалась с Ожогиным. Но чем больше он думал о краже, тем чаще на ум приходил этот проходимец. А разве не мог Мотька добраться сюда на попутной машине, на тракторе – на чем угодно. На лыжах мог подскочить – лыжи есть у него, и ходить на них он не разучился. Мог Ожогин найти кого-нибудь, похожего на себя, подговорить на кражу. Могли его самого обратать и подтолкнуть на темное дело. Сорвать куш и раствориться в сумерках, подобно рыси. У этой кошки даже цвет меха меняется в зависимости от погоды и времени суток…
Предположение, что Мотька Ожогин мог не один «работать» – с компанией, показалось Савушкину наиболее правдоподобным. Теперь, когда кудринская земля начала с таким убыстрением осваиваться, сюда идут не только полезные, нужные обществу люди, но и случайные. Так было во все времена, когда где-нибудь затевалось большое строительство. Любители легкой наживы еще не перевелись. Успел увидеть таких Хрисанф Мефодьевич и у себя в Кудрине. Шумят, кипят, горло дерут, доказывают, что они трудяги, а сами болта закрутить не в состоянии. Север их быстро раскусывает, ставит на место, и они начинают ловить там, где плохо лежит. И ловят, пока не поймают за руку. Вспомнил Хрисанф Мефодьевич, как один из таких жучков в прошлом году убил под Тигровкой лосиху в начале июня. Матка ходила с новорожденным телком, еще совсем слабеньким, с дрожью в узловатых коленках. Браконьер телка не тронул: не то жалость душу ему защемила, не то лишнего выстрела делать боялся. Лосенок так и топтался возле убитой матери, тыкался мордочкой в ее холодное вымя. Увидел его тракторист с трелевочного трактора, забрал в кабину, привез домой. Рассказывал он, что лосиха уже затухла, вспучилась вся. Лежала она без одной задней ноги: всего-то и смог унести забредший сюда браконьер… Нашли его скоро неподалеку в пустующем зимовье. Хозяин избушки оставил тут соль, спички, муку, сухари, чай. Прибавить к этому мяса, так можно было бы долго валяться на нарах, что называется, жизнь куражить. На суде браконьер говорил, что убить лосиху его вынудил голод. А к голоду лень привела, нежелание честно себе на хлеб зарабатывать. Нет, уродливых людишек Савушкин никогда не мог понять.
Думай не думай, сиди не сиди, а жизнь заставляет двигаться. Хрисанф Мефодьевич вышел на улицу и стал делать всю ту работу, без которой не обходилось и дня у него: кормил и поил Солового, разговаривал с Пегим (а прежде – с Шарко) и тоже кормил, варил себе ужин и завтрак, потому что с утра пораньше решил в розвальнях ехать в Кудрино, пока след вора еще совсем не простыл.
4
Управившись уже поздно вечером со своим домашним хозяйством, Марья Савушкина закрыла за собой дверь на крючок, чтобы не выходить на мороз до утра. Дров и воды натаскала с запасом, наготовила корму назавтра свиньям в двух объемистых баках, согрела чай в электрическом самоваре и села ужинать. В одиночестве, в бесконечных заботах, она так уставала за день, что засыпала, едва коснувшись подушки. Ждать помощи было ей неоткуда: муж в тайге, сыновья на отлете, дочь с зятем заходит редко: у самих и хозяйство тоже, и служба. И квартиру им дали в дальнем конце села, на шумной улице: дорога от них так близко, тракт, машины гудят день и ночь. А Савушкины живут напротив кладбища, в тихом местечке. Когда Хрисанф Мефодьевич подгуляет (а такое с ним изредка все-таки происходит), то впадает в шутливый тон и говорит жене:
– Вот помрешь ты, Марья, я поплачу и схороню. Удобно-то как! И гроб далеко не тащить, и ходить на могилку к тебе будет близко! Подкатит слеза – пойду прямиком через огород по картошке, лягу на холм, припаду ухом, а ты мне оттуда что-нибудь скажешь такое ласковое, утешительное…
– Дурень ты, Хрисанф! – весело отзовется Марья. – Еще не известно, кого из нас первого царапнет косой безносая.
– Меня – погодит! На мне еще надо пахать да пахать.
– Пахала муха на волу! Лешак болтливый.
– Ну, тогда нам с тобой надо по сотне лет брать, равняться на деда Крымова.
Так иногда они перебранивались шутя.
Не было дня, чтобы Марья не вспоминала мужа, не желала ему удачной охоты, богатого промысла. О бедах, что могли приключиться с ним, она как-то не думала, верила в его опытность и осторожность.
Чай Марья любила пить с леденцами: эти конфеты ей доставала дочь Галя – заказывала пилотам во все концы. Сейчас, перекатывая во рту леденец, Марья отпила душистой, горячей жидкости, прислушалась: ей показалось, что снег скрипит под полозьями и родной голос слышится за воротами. Встала, к окну подошла… Точно, его, Хрисанфа, голос! Накинула шаль на плечи, дверь отворила, выскочила в сенцы, оттуда на крыльцо и увидела, как Соловый, обиндевевший весь и измученный дальней дорогой, втаскивает розвальни в ограду.
– Скажи моему коню «тпру», а то у меня губы замерзли! – попытался шутить Савушкин. – Здорово, жинка! Не ожидала?
– Что случилось, Хрисанф? – встревоженным голосом спросила Марья.
– Случилось – это ты угадала! Черт с ведьмою повенчался!.. Иди ставь бутылку – до селезенки промерз.
– Собачонок какой-то чужой… А наш-то красавец где? – Марья не уходила.
– Лось его насмерть копытом засек… Да иди, говорю! Простынешь. Я сейчас, только вот обихожу Солового…
Бывало, приезжая с охоты, он сам ее звал во двор, если она была в избе, да еще поторапливал: поспешай, мол, давай, то убери туда-то, другое поставь или положи там-то. А тут ни о чем не просил, ничего не приказывал, значит, сердит и приехал с пустыми руками: вон в санях только мешок небольшой, с мясом или мороженой рыбой. А так больше и нет ничего… Что лось порешил, в этом сомнения не было. А чужую собаку он взял где-то на стороне – тоже ясно. Однако пошто он оставил тайгу, когда самое время охоты, самый жаркий промысел начинается? Марья пока ничего не могла понять.
Минут через двадцать вошел хозяин, плотно одетый, студеный, с натужно-красным сердитым лицом. На столе уже было наставлено все, что оказалось на тот час готовое: капуста тушеная с луком и салом, сало свиное соленое, хлеб, маринованные огурцы, клюква, брусника в чашках. И среди всей этой снеди возвышалась бутылка пшеничной. Зная обычай мужа, Марья всегда держала про запас водку. Она сама откупорила ее и налила ему полный граненый стакан: с мороза и по приезде хозяин всегда выпивал этой мерой.
Сев к столу и покосившись на стоящую позади стула Марью, Хрисанф Мефодьевич бросил полусердито:
– А что сама-то со стороны вороной глядишь?
– Уже почаевничала, – отозвалась вполголоса Марья.
– Нет, ты налей себе, а то горько будет рассказ мой выслушивать.
Стакан он осушил залпом, не крякнув и не поморщившись. Подождал, потянулся за огурцом, взял не вилкой, а пальцами – целый, ядреный и схрумкал его молчком. Молчала, наблюдая за ним, и жена.
– Ты Мотьку Ожогина давно встречала? – Хрисанф Мефодьевич не повернулся к Марье, не заглянул ей в лицо.
– Вот удивил муженек! – фыркнула – Марья. – Мне только за ним и доглядывать, больше-то не за кем. По двадцать ведер воды каждодневно из колодца вытаскиваю, так он подсоблять приходит – Мотя-то твой!
– Я тебя ясно спрашиваю: не встречала тут его, в Кудрине, допустим, вчера, позавчера, третеводни? – надавил голосом Савушкин. Уши у него покраснели, что было явным признаком озлобления.
– Да что ты нынче такой? – удивилась Марья, подергивая губами. – Спросил бы о ком другом…
– О чем спрашиваю, о том и отвечай! – Хрисанф Мефодьевич пристукнул ладонью по столу, чашки, тарелки вздрогнули.
Марья не оробела: привычка к крутости мужа (она считала, что он ее на себя напускает иногда для блажи) была у нее давно выработана. Но сказала с покорностью:
– Не попадался мне на глаза Мотька давным уж давно.
– Так бы сразу и сказывала, – смягчился хозяин. – Тут дело такое, Марья Ивановна… Обворовали меня. Все, что надобывал с начала охоты, стырили… На Мотьку Ожогина думаю. Хотя, известно, не пойманный – не вор.
– Напасти какие-то на тебя нынче. – Только теперь Марья присела к столу, пригубила глоток сухого вина, за которым сходила в холодильник на кухню. – И собака погибла… Не пошутил?
– Шутковать не пристало… В Скит к староверам ходил, купил вон того Пегого за недорого. Спасибо добрым людям – выручили. Путёвая нет собака – не знаю пока. Но все не пустые руки. А участковый тут?
– На месте. Порядок наводит.
– Пусть наводит побольше шороху… На некоторых дельцов! – Хрисанф Мефодьевич вспомнил Петровина, его подвижность, ухватку, ясный прицелистый взгляд (говорили, что у Владимира Петровина глаза истинно милицейские) и похвалил: – Молодец парень! Завтра рано пойду к нему, обскажу, обрисую. Может, выведает, какая зараза в моем зимовье шмон наводила. Должен, обязан выведать!
– Этот, конечно, не Вахлаков Аркаша. – Марья дернула подбородком. – Тот только мог из себя пыжиться.
У Хрисанфа Мефодьевича была большая надежда на участкового Петровина: лейтенант милиции внушал ему уважение и человеческое доверие. Савушкин называл его «башковитым, пытливым малым» и вполне справедливо считал, что такие именно и должны служить «во внутренних органах», а не какие-нибудь там «тюхи-пантюхи», вроде Вахлакова. Одно недоразумение, а не милицейский работник был тут до этого…
Аркаша Вахлаков – человек дробный, узкоплечий, низенький, как подросток. Главными чертами у него были такие пристрастия: строжиться, выпячивать грудь и ячиться. А умом пораскинуть, мозгами – на это его не хватало. Ни такта у Аркаши, ни подхода к людям. А солидным так ему быть хотелось! Носил даже в пасмурный день очки темно-зеленые, а когда шел – раскачивался вправо и влево, чтобы, значит, придать плечам широкость. Короткие руки с короткими пальцами дали насмешникам повод называть его Куцепалым. Парни и мужички помоложе задирали его, вызывали бороться на зеленом лужку, а он, Аркаша, на это отвечал с важным видом, что знает такие приемы, от которых никому не поздоровится. А когда Аркаша решался все же явить свою ловкость, его же пятки сверкали в воздухе, и форменная куртка зеленела потом на спине от травы. Не известно, сколько бы он тут продержался, если бы однажды не дернуло Аркашу под действием винных паров бороться с Чуркиным на руках. Напрягался Вахлаков до красноты лица, а Чуркин поставил руку, и она у него – как железная. А старшину подзадоривают, подхваливают. И вдруг он сморщился и пронзительно вскрикнул. Оказалось – ключица лопнула. Быстро Аркашу на вертолет и в больницу. В Кудрино он возвратился через месяц лишь за вещами. Хрисанф Мефодьевич слышал, что Аркаша устроился в городе, в аэропорту, досматривать вещи у пассажиров. Ну, это ему по силам. Пусть служит, ума-опыта набирается…
Петровин – дело другое. Для всех кудринцев, рогачевцев и жителей других близлежащих сел он был воплощение справедливости, настоящим блюстителем правопорядка. Лет пять, как он отслужил в армии, и столько же – на этом посту. С его приходом в милицию в самом Кудрине и окрест стало чище, спокойнее, у магазинов любители спиртного перестали распивать «из горла» и вообще, боясь наскочить на штраф, а то и попасть прямым ходом в парамоновский медвытрезвитель. По улицам стали ходить дружинники в красных повязках в поздние часы суток. Петровин провернул, что называется, эту работу вместе с Румянцевым. И сам директор совхоза, и многие специалисты из его хозяйства встали в дружину первыми. Жителям такие меры нравились, потому что, с приездом сюда массы новых людей, не всегда бывало спокойно. В Петровине хватало настойчивости, упорства и той доли смелости, без которой в милиции делать нечего. Догоняя однажды преступника на своем мотоцикле по скользкой, раскисшей дороге весной, лейтенант милиции сверзился с яра в студеный Чузик. Подвели не только дорога и грязь, но и мост, сляпанный кое-как дорожным мастером Утюжным. Полет на мотоцикле с яра прибавил к доброй славе участкового еще один золотник, однако и нанес молодому человеку сильные травмы: теперь лицо двадцатипятилетнего парня покрыли глубокие шрамы, они были на лбу и щеках, что, впрочем, придало ему только мужества. Ушибов и ссадин Петровин не избежал, но руки и ноги чудом остались целы, за что уже можно было благодарить судьбу. Попутный транспорт, нагнавший его, доставил лейтенанта в больницу.
– Ты у нас участковый рисковый, – складно сказал директор совхоза Румянцев, посетив его вскоре в больнице. – Почти каскадер!
– Хоть ты-то бы уж не смеялся надо мной, Николай Савельевич! – говорил перебинтованный Владимир Петровин. – А этот Утюжный… Ну, попадется он мне!..
– На том мосту сделали перила, – улыбнулся Румянцев.
– После того, как я чуть не сломал себе шею?
– И браконьера поймал, который от тебя убегал.
– Так не догнал я его из-за этого!
– Другие поймали.
– Давно?
– Сегодня накрыли со шкурками в аэропорту. На целых шесть шапок набил ондатры.
– А теперь он получит по шапке…
И с этой стороны Петровин был симпатичен Хрисанфу Мефодьевичу: участковый болел за природу, понимал ее ценность и красоту, а когда попадался ему какой-нибудь хулитель земли и всякой произрастающей на ней живности, спуску от лейтенанта ждать было нечего.
И душу имел участковый большую, широкую и сострадательную.
Вот как-то поздней осенью потерялся в здешних лесах рогачевский механизатор. Был он не местный, а переселившийся с год тому откуда-то из России на постоянное жительство в кудринские пределы. И поправилось тут ему исключительно. Спокойный, улыбчивый переселенец имел два метра росту, силою обделен не был, и сразу же получил прозвище: Малыш. Обнаружилась вскоре у Малыша врожденная страсть к охоте на боровую дичь. Купил он себе ружье, а до этого, говорят, и в руки его не брал.
В ту осень рогачевские механизаторы убирали хлеба на дальних полях. Пошел дождь, карты спутал, загнал всех в старый барак на берегу Корги: сидят мужики, лясы точат. А Малыш опоясался патронташем, закинул за плечи стволы и пошел гонять рябчиков по ту сторону Корги. Управляющий Чуркин тут был и дал Малышу разумный совет:
– Берегом речки держись, а то заплутаешь еще. Скоро вечер, и небо все обложило – темень крадется.
– Ладно, Тимофей Иванович, вдоль речки и потяну, – ответил Малыш и с того часа пропал на шесть дней.
А случилось обычное, что случается с человеком в незнакомой тайге. Спугнул Малыш один табунок рябчиков, другой – увлекся за ними. Они перепархивают, таятся в ветвях, неопытному глазу их трудно заметить. Сидит рябчик над головой, а его не видать. От треска сучка сорвется с вершинки – и дальше, дальше. Одного Малыш изловчился и сбил. Азарт и взял его еще пуще. Давай остальных гонять, и до того догонялся, что вот уж и сумерки опустились, а куда идти к полю – не ведает. Ельник, пихтач кругом, мрак…
Все дни он питался ягодой, и она для заблудшего была благом, спасением. Спал без костра, под корягами, зарос щетиной и вдобавок простыл от сырости леса, болот, от дождя, который зарядил по-нарымски надолго. На болоте его и взяли: услышал поисковый вертолет – догадался на чистое место выйти, чтобы его заметили с воздуха.
– Ну как, поохотился? – спрашивал Малыша участковый, возглавлявший наземную группу поиска. – Измотались из-за тебя вконец. Даже спичек с собой ты не взял – костра развести было нечем!
– Простите меня, товарищи, – утирал сладкие слезы Малыш. – Охоту, как страсть, не брошу, но больше один в тайгу не пойду…
– Бери меня, я тут все ходы-выходы знаю, – говорил Петровин.
Все это припоминал Хрисанф Мефодьевич, лежа в тепле, в мягкой постели, под горячим и мягким боком жены. От сердца у него отлегло: отходчивым был человеком, неунывающим. Хорошо все же дома, и кровать – не нары в зимовье. И Марья еще не утратила способности к ласкам, и он еще сам – первостатейный мужик. Работай, крутись, ешь-пей хорошо – и годы будут не страшны, и хворь не придет, а придет – так отвяжется. Главное, черт побери, не унывай, не кисни! Найдутся меха. И пусть рука у того отсохнет, кто посягнул на чужое, нелегким трудом добытое…
С тем он и уснул, успокоенный, чтобы завтра встретиться с участковым Петровиным, с друзьями-приятелями, с которыми непременно, в некоторой тайне от Марьи, он пропустит пару стаканов. Настрадаешься в этой тайге, намерзнешься, так душа начинает ныть, ждать чего-то. Послабления ждать…
5
Выпадало в году Хрисанфу Мефодьевичу несколько «куражливых» дней, когда он мог «отвести душу», показать свою, не утраченную еще, молодецкую удаль, чалдонскую бесшабашность, широту и размах, на какие способен был смолоду. Да и поныне живет в нем это. На людях, в веселой компании, среди друзей задорливость не пропадала в нем: он становился бурным, распашистым, не похожим на угрюмоватого молчаливого лесовика. Насидевшись в тайге, изголодавшись по слову, он радовался беседе, песни слушал и сам их пел, в рассказы пускался и других просил рассказывать. И тут уж Марья ему до поры не перечила, отпускала «на раскрутку» денька два, но на третий брала вожжи в руки и постепенно, где лаской, где бабьей слезой, а где и суровостью приводила мужа в состояние прежней уравновешенности, поворачивала его лицом к работе и полной трезвости. Выпить Хрисанф Мефодьевич мог «под горячую руку» немало, но пьяным, шатающимся его не видели ни в Кудрине, ни в другом каком месте. Упрямо и волево шел или ехал Савушкин в сторону своего дома и не любил, когда Марья, сопровождая его, старалась взять мужа под руку. Это воспринималось им как намек на неустойчивость, на слабость его коленных суставов, но уж он-то знал, какие у него крепкие ноги, как долго могут они носить охотника по тайге, по снегам и болотным топям. И Марья обычно смиренно шагала рядом, не бранясь, не взыскуя. Ругани жены он тоже не допускал и не выносил. Женскую ругань он называл «кудахтаньем» и женщин «кудахтающих» не ставил ни в грош. И в этом отношении его Марья была на уровне.
В милицию к Петровину Савушкин зашел с большой хозяйственной сумкой, в которой лежало пока одно-единственное заявление о краже мехов в зимовье. Поговорив и отдав бумагу участковому, Хрисанф Мефодьевич вышел от Петровина с той же сумкой на улицу. Теперь она была совершенно пуста. Надо было ее наполнить, и он повернул в сельмаг, где ему знакомая продавщица могла отпускать любой имеющийся у нее товар без оговорок: как-никак, а Савушкин тут был свой человек, коренной, постоянный, да к тому же – охотник, который, если его попросить хорошо, может и выручить чем-нибудь.