Текст книги "Кудринская хроника"
Автор книги: Владимир Колыхалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
– А потому что хаживал до меня по веселым местам! – кротко улыбнулась Винадора. – Рассказывал он, что в тех самых домах японок держали, и с крепкого русского мужика плата за японок была двойная, а то и тройная, потому что только говорят, будто мышь копны не боится…
Мотька ржал, как застоявшийся в стойле жеребчик.
– Да он, поди, у тебя и водку лакал?
– Годами! Пропьется до нитки, а потом стараться идет. И фарт ему выпадал, уж тут ничего не скажешь. Еще, помню, старик мой охотился: в том краю зверя много водилось. А ходил он в козляке – дошка такая, из шкуры косули, шерстью навыворот. Вот один городской, второпях да в потемках, и стрельнул в него – продырявил картечиной зад. Но не бросил, не убежал, а домой дотащил… Лежит мой старик на брюхе, ругается матерно. Тот охотник прощения просит, а дед свирепеет: «В суд подам на тебя! Ходют тут всякие, дырявят людям зады!.. Ступай тащи еще водки!» Ведро, однако, споил он ему…
– А что с твоим мужиком запойным потом-то стряслось?
– В реке утоп. Царство небесное, светлое место!.. А второй у меня был фронтовик, сильно израненный. Этот сам по себе умер. И вот я одна. Детей не было по моей, выходит, причине.
– А сюда тебя черти зачем притащили? – нагло спрашивал Мотька.
– Поманула родная сторонушка, я и приехала. Чужой край он и есть чужой край.
Тетка Винадора смотрела на племянника маленькими стеснительными глазами и много в них было скрытой, не высказанной печали.
Мотька, беседуя с теткой, доканчивал бутылку водки. Лицо его уже сделалось красным, глаза угарно горели.
– Тетка! – крикнул племянник, хотя Винадора сидела рядом, по другой край стола. – А есть у вас девки в селе? Я не успел приглядеться еще.
– Как им не быть, соколик, – отвечала богоугодная старушка. – Всех сортов и всех колеров есть. Только что тебе присоветовать – в толк не возьму.
– Я в аэропорту видел тут одну – на кассе сидит. Во цветик! – оскалился Мотька.
– Эту я знаю, племянничек. Она будет дочка охотника Савушкина, Хрисанфа Мефодьевича. Галей зовут. Мне Пея сказывала, что друг сердечный есть у нее. Не по тебе ёлка, Мотенька! Тот, слышно, красивый да молодой. А тебе уже лет-то многонько…
– И чо? Я ветошь, чо ли?! Ну сказанула, – обиделся пьяный Мотька.
– Я разве про то говорила? Что ты, что ты… Но если в соображение взять, так Галя верно тебе не под стать, – не уступала кроткая Винадора.
– Да пошла ты… в таком-то разе! Я спать хочу! – рявкнул Ожогин и упал на диван лицом к спинке.
Лежал и думал с неутихающим раздражением:
«Взялась судить обо мне… Бесхребетная! Я таковский: своего не упущу и чужого не отдам! Держали когда-то и мы больших рыб на багре! Подумаешь цаца – охотника дочь!»
Самоуверен был Мотька Ожогин до наглости, а презрение его к другим не знало предела. Со стороны он себя никогда не оглядывал. И это ему придавало и сил, и уверенности, и помогало жить так, как желалось.
И решил Мотька как следует приударить за Галей Савушкиной.
5
Однажды утром поднялся Ожогин рано, наутюжил брюки, почистил синий габардиновый пиджак – фыркал водой на него, гладил через марлю. А чтобы перешибить застарелый запах нафталина, лил Лорины духи из флакончика. Потом достал со дна сундука черные туфли с острыми, покоробленными носами, примерил, подул на них и поставил к порогу. Долго брился, поглаживал горло, причесывался, охорашивался перед зеркалом. Остался вполне доволен собой и запел:
Слава богу, понемногу
Стал я разживаться:
Продал дом, купил ворота —
Начал закрываться!
Стадо коров с мычанием прошло по кудринской улице, за стадом пастух ехал на лошади, щелкал бичом и протяжно покрикивал. Когда пыль улеглась, Мотька чинно вышел на улицу и направился в сторону кудринского аэропорта.
Самолеты из Парамоновки прилетали обычно к обеду, но народ здесь толокся всегда. Ожогин подошел к окошечку кассы и увидел Галю Савушкину – молоденькую, круглолицую, смугленькую, в голубой газовой косынке. Она улыбнулась ему, как улыбалась другим пассажирам, помня о своей первой обязанности – быть приветливой. Да и от природы она была девушка добрая, ласковая.
– Вам куда билет? – спросила кассирша Ожогина.
– А никуда! – игриво сказал Мотька.
– Что ж вы стоите у кассы?
– На вас пришел посмотреть! – не оробел он.
– Посмотрели – отходите, не мешайте работать, – строго ответила Галя Савушкина, но улыбка с ее лица совсем не исчезла.
Мотька посторонился, потоптался в зале – весь красный, вспотевший – и благоразумно ушел.
Однако вечером, встретив Савушкину на улице, остановил ее, извинился за утренний визит (и слова-то нашел подходящие), стал ей нахваливать Кудрино и ругать тот поселок, где они с сестрой раньше жили.
– Лора в город нацелилась, а мне тут – рай! – закруглился Мотька.
– Что же, сестра у вас видная женщина, – улыбнулась Галя Савушкина. – Такой в городе место хорошее сыщется.
– Да и я еще свежий огурчик! – ляпнул Мотька и выпятил свою узкую грудь. Это так рассмешило девушку, что она не сдержалась и прыснула. И тогда Ожогин вдруг начал печалиться Гале на свою жизнь.
– Отца схоронил, мать, жену… Три года в трауре… А дочки у меня растут славные. Для них, можно сказать, и живу. Эх! Судьба руки вяжет, – повторил он не свои слова, а слышанные однажды от тетки Винадоры.
– Не горюйте, – искренне успокоила его Галя. – Ваша жизнь должна здесь поправиться. Наше село и красивое, и богатое, и простору хватает.
Ожогин прерывисто, трогательно вздыхал.
Время двигалось к осени, погода испортилась, полили дожди, понаделали грязи. Мотька держался – старался не пить и при всяком удобном случае попадать на глаза Гале Савушкиной, заговаривать с ней о каких-нибудь пустяках, но она всякий раз давала ему понять, что спешит и вообще лясы точить не охотница. Мотька, как всякий влюбленный (а он себе это внушил), смущался, сердился, правда не подавая виду, и продолжал быть настырным, упрямым. Он тогда-то и познакомился ближе с Хрисанфом Мефодьевичем, иногда заходил к ним в дом, слушал хозяина про охоту, рассказывал сам что-нибудь подходящее из таежных историй, но больше говорил о себе, говорил с нытьем, надрывом, чтобы вызвать к себе сочувствие, жалость. Его терпели. Однако попытки Ожогина ухаживать за Галей наталкивались на ее холодность и протест. Когда он слишком настаивал – в кино приглашал или звал прогуляться за околицу, она поворачивалась и уходила от него молча. Ожогин не знал, как и чем расположить к себе Галину Хрисанфовну, как он ее стал теперь величать. И взбрело ему в голову – купить подарок. Но что? Какой? Дешевое – стыдно брать, на дорогое – рука скупа, да и ветер в кармане гуляет. Украсть деньги у тетки Винадоры? Можно было бы, что ж, только они у нее на сберкнижке. Наконец его осенило: подарит резиновые сапожки – самое то для осени будет.
Взяв в магазине обновку, Мотька стал караулить Галину Хрисанфовну. Лил дождь, коробка из-под сапог размокла, но он упорно сторожил улицу, по которой Савушкина должна была возвращаться с работы. Мимо шагали люди, оглядывались. Мотька ежился, плащишко его набряк от влаги; капли стекали с длинного носа изрядно озябшего мужичка. Сырость скоро сковала его до сонливости, но когда он увидел Галю, так и кинулся ей навстречу. И напугал.
– Что это вы… преследуете меня? – оторопела она.
– Галина Хрисанфовна! Вот вам… от меня! – И сунул ей в руку коробку, в которой лежали красные резиновые сапоги.
– Господи!.. Стойте на месте! Вы же меня напором своим в канаву столкнете!..
– Сапоги… лакированные… Погодка-то – дрянь! Грязища! А вы в ботах шлепаете!..
– Успокойтесь… Я от вас ничего не возьму! Вы бы лучше о детях своих позаботились. Они без плащей, в каких-то тужурках ходят.
– Не успеваю один… Галина Хрисанфовна! Глазу женского нет за детьми доглядеть. Тетка Винадора уже старая, что ни накажу – забывает… Галина Хрисанфовна! Будьте моим детям… матерью!
Нет, в чем-чем, а в настырности Мотьке Ожогину никак нельзя было отказать. Пелена тогда застилала глаза ему: он не видел перед собой лица той, к кому обращался. А Галя изумленно смотрела на него и молчала. В тягостной тишине шуршал мелкими каплями дождь, стекая по капюшону ее плаща. Рыжая голова Мотьки была не покрыта и блестела от влаги черненой медью. Но вот девушка овладела собой и сказала спокойно, внушительно:
– Вы предлагаете мне стать вашей женой? Да это же невозможно! В уме ли вы? У меня есть жених. Он скоро вернется с учебы из города, и мы поженимся. И вообще… Считайте, что этого разговора между нами никогда не было.
Она наклонила голову и пошла от него прочь торопливо, касаясь рукой тополей, что ровно росли вдоль улицы.
Ожогин стоял, ссутулившись, тискал в руках мокрую упаковку, не зная, что делать ему с этими злосчастными резиновыми сапогами тридцать восьмого размера. Выходит, зря гонорился он перед теткой Винадорой, зря убеждал себя, что и он держал больших рыб на багре…
Отвергнутый Галей Савушкиной, Мотька Ожогин не находил себе места. Утешения искать приходилось в вине. Он стал напиваться до чертиков, кидался на стены, пугал дочерей, сестру, тетку Винадору. Все, что было как-то упрятано в неглубокой душе, в часы хмельного угара извергалось наружу с бранью, угрозами, злобой. Грозил он Савушкиной, грозил Винадоре, которая уж совсем ни в чем не была перед ним виноватой, замахивался на Лору… Всем от него доставалось, всем он, как говорится, сыпал соли на хвост.
Хмель проходил, Мотька утихомиривался, ник головой и думал о себе с жалостью, готовый заплакать, А нередко и плакал, размазывая по щекам слезы.
В буйные ночи, затаившись мышью в углу, тетка Винадора шептала молитвы, призывая «тихого ангела» слететь на плечо неугомонного племянника. Но «тихий ангел» слетать не хотел, и Мотька злобился. Тетка Винадора боялась, как бы он в гневе не порешил кого, и собралась идти просить помощи не к участковому старшине Аркаше Вахлакову, от которого, впрочем, большого проку ожидать было нечего, а к соседке своей, Пее-Хомячихе. Может, думала Винадора, ворожейная старуха нашлет на Галину Савушкину любовь к ее племяннику. Прежде она в такую возможность не верила, а теперь ей, сердобольной, казаться стало, что они бы сжились, друг к дружке приладились. Глядишь, Мотька бросил бы пить-буянить, за ум бы, за дело взялся. Добрая Винадора тут перешагивала начертанные границы своего миротворчества.
6
Среди прочих домов в Кудрине дом Пеи-Хомячихи выделялся высокой оранжево-яркой трубой с дырявым (для пущей тяги) перевернутым чугуном наверху. Втайне от посторонних недобрых глаз и медицинской службы Пея лечила (за подношения и деньги) от порчи, змеиных укусов и отравления уксусом, «выговаривала» стекла из пальцев, женщинам «помогала» от женских болезней, мужчинам от мужских и даже будто бы… от полового бессилия. Чудаковатый Володя Рульмастер откровенно рассказывал, что раньше когда-то Пея от этой беды его пользовала, споила ему не меньше ведра отвара из подорожника и чего-то еще. Но был ли толк – о том Володя не признавался.
«Исцеляла» Пея-Хомячиха разными травами, не чураясь и ядовитых растений, таких, например, как вороний глаз. Тетка Винадора, по своей тихости и смиренности, откровенно побаивалась Пею и заглядывала к ней по-соседски редко. И теперь направлялась она с колебанием, смущением: робела тревожить занятую постоянными хлопотами старуху. Да и как не страшиться робкой душе крутонравого человека! Пея ее одним сумрачным видом пугала. Смотреть начнет – глазами вопьется и долго при этом молчит. Большие уши Хомячихи оттопыренно выглядывают из-под черной шали, и сама она вся на летучую мышь похожа…
На стук открыла сама хозяйка. Под пристальным взглядом Пеи Винадора совсем оробела.
– Чо ты стоишь истуканом? Входи, – приказала Хомячиха.
– Здорова ли ты, соседка? – угодливо улыбнулась, спросила Винадора.
– В хворе была. Теперь ничего. Голову квасом помыла – полегчало.
Часы на стене у Пеи ударили полдень. Тетка Винадора слабым голосом начала:
– Помоги, сотвори что-нибудь. Блажит племянник. Боюсь за него. Или сам на чердак с удавкой залезет, или загубит кого…
– Черт-то – он и поможет! Неровен час, – припугнула ее Пея-Хомячиха.
– А детки ведь у него, невинные души! Смотреть на них перестал. А раньше было другое… Как заболеют, он петушком подле них скачет… С лесхимзавода уволили, а работа ему там посильная находилась: пихтовую лапку рубил да в кучи стаскивал. Потом в дорстрой перешел – и оттуда турнули. Начальник дорстроя Утюжный к нему заходить перестал. А то соберутся, бывало, выпьют ладом – и давай обниматься, животы складывать! Шибко дружно сперва-то жили, ходили рыбами друг перед другом.
– А и зря он, болезный, на Гальку-то Савушкину глаз положил! – вынесла приговор Пея. – Жених у нее – Мишка Игнатов. Но разве он Мотьке уступит такую кралю? Ни в жизнь. Это я потрохами чую!.. Чо ты просишь-то от меня, говори.
– Дай питья ему – хоть приворотного, хоть отворотного. Абы помогло.
– А он крещеный?
– Бог знает…
– Да все равно! Дам поилица. Такого дам, что весь интерес у него к молодушке сгинет! Отшибет, отметет!.. Ох и бузуй твой племянник! Ни бог, ни черт ему не родня… А ты сама-то все молишься?
– Без этого как? Молюсь, родимая.
– Я тоже верующая, но не каждому про то сказываю… Один лесник у меня в давние годы тут жил. Начал молиться по моему наущению, а после уехал отсюда и поступил в духовную семинарию. Молодой был парняга!
– И кем же он стал?
– Да вышел, поди, из него какой-нибудь никудышный попишка! – Пея махнула костлявой рукой. – В церкви, я знаю, теперь все не по-прежнему. Была я в городе! И молебны служат не так. Вот раньше просвирня была! Кто? Или старая дева, или вдовушка, или монашка. А нынче с мужем живет и просвиру печет! Куда это годно, скажи?
Пея перекрестилась, Винадора за ней.
– У тебя квартирант? – спросила гостья.
– Нефтяник один живет, да я его редко вижу. Все он по вахтам летает. А по мне он хоть залетайся, лишь бы деньги платил!
– Смирёный?
– Молчун. И не пьющий!
– По нашим-то временам – редкость большая, – ответила Винадора. – Да ты и сама даже по праздникам в рот не берешь ни капли.
– И-ии! Помню, в старые годы волостной писарь в кумушки меня позвал. Налили мне рюмку настойки. Что со мной было потом! Красная три дня ходила. Думала, такой на всю жизнь и останусь.
Они еще посудачили, потом Винадора приняла от Пеи бутылек со снадобьями, которые должны были напрочь «иссухотить» Мотькину страсть к Галине Хрисанфовне Савушкиной. Тетка Винадора ушла, незаметно оставив на столе трешницу…
После этого снадобья, подливаемого ему теткой тайно в вино, с Мотькой стало происходить невиданное доселе: он принялся сочинять письма к милой Галине Хрисанфовне, долго, упрямо высиживая над бумагой.
– Хорошо тебе стало, племянничек, спокойно на сердца? – ласково подбиралась она к его темной душе.
Ожогин поднимал от стола покрасневшее, потное лицо, шевелил в воздухе сведенными пальцами, глядел на старуху тихо и недовольно.
– Пиши, пиши. Усердному человеку судьба помогает, – говорила она и убиралась с глаз.
Письма у Мотьки выходили корявые, несуразные, как он сам. Сердился, кромсал, зашвыривал в печку. Подумывать стал опять о – подарке – золотом перстеньке с красным камушком. Но эта роскошь была Мотьке и вовсе не по карману. Злился, выходил из себя и думал!
«Эх, выспался я б на тебе, красотуля! Уж я б показал, какой я такой!»
Сестра его ездила опять в город, вернулась оттуда месяца через два – не узнать ее было. Волосы выкрашены аж в медный цвет, одета с иголочки и новость выложила: за военного вышла замуж. Вот это Лора, вот это огонь! Серьги сияют в ушах, а в серьгах – синие самоцветы. На бедного непутевого брата поглядывала уже свысока, но стол собрала, гостей позвала. От счастья и золотого вина была Лора пьяная.
Мотька – от сложных чувств и на сестру глядя – едва не расплакался, глядел на Лору с болезненной завистью. Не вынес терзаний, напился и, когда гости ушли, начал давиться слезами, признался сестре в своем горе.
– Все мною пренебрегли! На смех меня подняли!
Слезы Мотьки вызвали у Лоры смешок. Скалилась, глядя на брата, ломала игриво пальцы – в суставах похрустывало. Соком брызгало от ее розовых щек. Ну какие ж они с братом разные! Совсем не похожие.
– Ой, Мотя! – изгалялась сестра. – Дивно-то как глядеть на тебя. По девке какой-то, простушке, слезой умываешься!
– Изводит, – хныкал расстроенный Мотька. – Насмерть изводит. Как быть, сестра, подскажи?
– А ты ее приневоль! Топтаная курица не кричит.
– Робость бьет по рукам острым камнем. – Пестрые глаза Мотьки стеклянели, испугом пучились. – Страшное ты мне советуешь, в тюрьму гонишь…
– Кислый стал брат у меня, как старые щи! – замахала на него Лора. – Смотреть противно.
– Насмешничаешь? А я серьезно. Верно – камень на шее повис у меня.
– Тогда иди и топись! И в Чузике омуты есть. – Лора стремительно пошла к зеркалу, стала сердито кудри взбивать расческой с трехрядными зубьями. – Гляжу, брат, на тебя и думаю: отжил ты свое! Мужиком называешься, а себя защитить не можешь! Да какой ты после всего… сильный пол!
– Сестра!
– А чего? Когда-то ты был паучком – сетки на мушек ставил. А тут сам попался. Бедняжечка!
Бешенство опоясало Мотьке горло, он готов был вот-вот вцепиться в медные кудри сестры и бить ее головой о стену. Побелел, точно перед припадком. С шипением извергал Мотька слова:
– Разбогатела? Выставляешься, сука? Сама раньше подстилкой была, а как в дамки вышла, так уж и брат тебе не родня?! Да покойная матушка наша тебя, выдру, в грош не ставила! Чтобы ноги твоей больше не было в этой избе!
Тетка Винадора спряталась в кладовой и тряслась от страха. Дети тоже забились в угол и тихо плакали. Лора бросилась в сени, из сеней в дом, опять в сени, зачерпнула воды из кадки, влетела в горницу и выплеснула на забубенную голову Мотьки…
Жители Кудрина с обывательским интересом следили за Мотькой Ожогиным, ждали, когда появится после учебы из города Михаил Игнатов, цыгановатый парень с увесистыми кулаками, и намоет наглую рожу новоприезжему за его бесконечные приставания к Гале Савушкиной.
Игнатов действительно скоро вернулся, узнав об этом – всласть посмеялся вместе с невестой своей и кратко сказал:
– Чепуха!
Но на всякий случай бросил со стороны один-другой режущий взгляд на притихшего Мотьку и добавил еще, чуть погодя:
– Мазурик. О такого и руки марать совестно.
Хрисанф Мефодьевич готовился играть дочери свадьбу. А перед свадьбой надо было ему ехать на озеро за свежей рыбой. Савушкин пригласил для этого нужного дела Кирилла Тагаева.
7
На ночь расставили они сети, наловили на удочку окуней для ухи, варить поставили, чаю накипятили в другом котелке и сидели у костра, разговаривали.
– Был я недавно на Васюгане, видел, как шибко там все порасстроилось, – говорил тунгус. – Не узнал старых мест! Строят большие дома, вышки высокие ставят, глубоко в землю черные трубы толкают. Из болот дух по трубам выходит и красным огнем горит. Хорошо это, нет, Хрисанфа?
– Мне толковал инженер Ватрушин, который у нас тут всеми такими делами ведает, что газ этот временно жгут. Потом его будут по трубам на заводы переправлять, руду, что ли, плавить.
– Ладно тогда дело пойдет. – Кирилл гладил, ласкал зажженную трубку. – Народу, паря, к нам много сюда собирается… На Васюгане я пол-обласка рыбы привез, и всю у меня ее сразу купили. Теологам сетки некогда ставить.
– Хорошо говоришь, – похвалил тунгуса Савушкин. – Кто едет на Васюган и к нам новые места обживать, кто с Васюгана бежит. Но таких переметчиков мало. Вот этот Мотька Ожогин, баламут, в Кудрино с Васюгана приплыл. Зачем, спрашивается? Видно, бестолковый человек нигде не найдет себе места. Ну, охламон! За дочкой моей стал увязываться. Тьфу! Нужен такой ей Мотька, как собаке пятая нога.
– Это его черт молодой будоражит. А молодой черт у нас Кавалозом зовется, – Кирилл помолчал, пощурился по привычке. – Я их, его и сестру, тогда возле острова на озере спас. Рыбы много они поймали – пожадничали… Зачерпни-ка чаю еще, Хрисанфа, котелок от тебя висит близко.
– Хлещи чаек, Кирилл, согревай душу! – Савушкин подал тунгусу кружку. – Ночь на болоте и летом зябкая. Не на лугу в стогу!
Ночь наступила скоро – лесная, ядреная, с полным затишьем и комариным нытьем. Со дна озера, близко от берега, отрывались огромные глыбы торфа, всплывали с уханьем, с тяжким неземным вздохом, как чудовища, водяные звери. И долго потом в том месте пузырился болотный газ.
– Вот это он и дурит – Кавалоз, – тихо молвил тунгус. – Побаловаться вылез. Глупый черт еще, молодой. Сядет зимой на дугу и пугает, путает человеку дорогу… Девок тоже сбивает с пути, парней, мужиков ветреных. О-оо! Такой, знаешь, озороватый бесенок!..
– Что-то не слышал я прежде о твоем Кавалозе, – сказал Савушкин.
– Так, Хрисанфа Мефодьевич, где же про все можно знать? – отвечал старый тунгус, посасывая трубку. – Маленько я тогда тебе расскажу кое-что.
И Кирилл, слывший хорошим рассказчиком, неторопливо начал.
…По речке Нёготке, что в соседней земле, от Парамоновки к северу, жил когда-то, еще при последнем царе, крещеный остяк Тилитейкин Филатка. Имя такое поп ему дал. Сам Филатка пушнину купцу Гирину продавал, а сыновья его, старший и средний, ушли в рыбаки, сетями ловили и самоловами. Хорошо добывали осетров на Оби, муксуна, нельму и всякую рыбу похуже. Один брат ездил на лед на коне, другой на собачьей упряжке – кому как нравилось. Жили братья не бедно, от отца по отдельности. Как с маленькой таежной Нёготки перебрались на Обь, так и стали жить порознь. Но Тилитейкин Филатка на своей речке остался, за сыновьями вслед не поехал.
Живет Филатка на Нёготке, пушнину большую купцу продает. Растет у Филатки дочка по имени Грунька. И до того озорная растет, бедовая – хуже другого парня.
Подошел Груньке пятнадцатый год, и как раз в ту весну спустился с Тыма-реки и появился на Нёготке один тунгус молодой, тоже охотник. Стал он Филатке соперником, и скоро Филатка понял, что уступает ему в пушном промысле. Но они не ссорились между собой, мирно рядом охотились. Тилитейкин стал того парня даже в карамо-избу к себе зазывать, и тот заглядывал к нему то ночь скоротать, то просто так посидеть, чаю, винки попить.
Поглянулась молодому тунгусу Грунька, бедовая девка! Начал гонять он ее, как дорогую черную соболюшку. И только поймать бы – она увернется, обсмеет его и убежит. Охотнику стыдно, и зло разбирает.
Однако не все же время так должно было продолжаться. Прикараулил ее тунгус, поймал за толстую черную косу и держит. А Грунька ему говорит:
– Погоди – не валяй! Сперва дай выстрелить мне из твоей красивой винтовки!
Парень – разинюшка. Снял винтовку с плеча, подает Груньке, а цели, куда можно пальнуть, поблизости никакой. Ни зверя, ни птицы – чисто кругом. Тогда молодой тунгус отошел в сторону, сам весь от страсти трясется, поди, думает, что за немногим дело стало – пальнет девка из винтовки, так сразу тут же себя ему и отдаст. Думал и скоро придумал: отскочил от Груньки еще на сорок шагов, выкинул правую руку кричит ей:
– Бей!
– Да куда? – она спрашивает.
– В мою ладошку!
Грунька не долго думала, вскинула винтовку – чок! Хлестнул выстрел, скорчился молодой тунгус, руку в коленях зажал. Попала девка, не промахнулась!..
Вот какая она была – Тилитейкина Филатки дочка.
Молодой тунгус простреленную руку в больнице лечит, а тем временем прикатил в Нёготку скупщик пушнины от купца Гирина, горожанин сам. Понавез он вина, как в то время водилось, чтобы и самому покуражиться, и мехов понабрать на обмен, а точнее-то – на обман. Ну и бусы у него были, серьги, ситчик цветистый, и косыночки, и платочки. Жить поселился у Тилитейкина – места свободного у того в избе-карамо нашлось.
Хорошо у него жилось скупщику. С Филаткой ходил он в тайгу и, так как умел рисовать, охотника на картинку срисовывал – у огня в бору с трубкой, и дома на лавке – с пушниной у пояса. Но больше Филатки он рисовал Груньку. Хозяин задорил под хмельную руку гостя:
– Рисуй, рисуй! Ее – можно: она у меня пока не замужняя! Некому, паря, пока ревновать, за волосы драть. Да она девка бедовая, поди, и не дастся.
И рассказал скупщику случай с тем молодым тунгусом.
Когда скупщик пушнины начинал рисовать Груньку, то просил ее улыбаться пошире. Сам волосы ей причешет, пригладит, а то вдруг возьмет и по лицу их рассыплет. В какой хочет вид, в такой и произведет Груньку. Та довольнешенька и молчит. И скупщику, видать, она шибко нравилась.
Тилитейкин Филатка давай по пьяному делу Груньку в жены ему предлагать. Сдурел, шайтан! Но скупщик пушнины замотал головой и честно признался;
– Жена у меня уже есть. И кроме жены найдутся, если ладом поискать. Куда ни приеду из города, в Каргасок ли, в Нарым ли, в Парамоновку ли – везде растут от меня пацанята.
Балабонит вот так, а сам на аршин от пола показывает. Веселый был скупщик, шутить любил.
Тилитейкин Филатка смеется, от смеха глаза на круглом лице потерял. А Грунька, когда такой разговор услыхала, убежала в урман. Выходит, втюрилась она в скупщика-то…
А скупщик ловким жуком оказался: манил, ласкал сперва Груньку, винки в стакан ей плескал, на колени брал, косу расчесывал, обнимал крепко, мурлытку ее красками списывал, а как разговор у них такой вышел с Филаткой – опустил голову, дня два ни на кого не смотрел. А Груньку любовь грызет, злым горностаем за сердце кусает…
Времени немного прошло – скупщик опять повеселел и праздник устроил: будто бы у него день рождения выпал. Сам он любил пить винку желтую (коньяк), Тилитейкин Филатка винку белую (водку), а того лучше – голимый спирт. И Груньке коньяк поглянулся: мягко прокатывается во рту, не обжигает. У нее от коньяка глаза загорались темным огнем, как мокрые камешки становились. И вот уж смеется и плачет она, толстой косой скупщика за шею опутывает, сидя у него на коленях. А ночью однажды сама к нему в постель и прибежала…
С неделю пожил еще скупщик у Филатки и в какой-то день крадучись уехал, и след его потерялся, простыл след. Словно был месяц ясный и весь растаял. Иди ищи ветра в поле…
…Время бежит, Грунька полнеет, Филатка на дочь косится, она отцу врет:
– Воды обпилась – рыбы много соленой поела. Пройдет, тятенька!
Не проходило.
И Филатке обман открылся. Схватил он супонь с гвоздя, давай ею Груньку мутузить. Грунька тут и взмолилась:
– Тятенька, миленький, поди-ка, и больно! За что ж ты меня? Ведь во всем Кавалоз виноват! Сам же рассказывал мне, что есть такой черт молодой – жизнь людям путает, особливо молодых девок с пути сбивает!
Филатка от этих слов дочери оторопел, рот раскрыл, уши развесил. Говорит:
– Как такое могло быть? Рассказывай!
– А так, тятенька, было… Приходит во сне ко мне Кавалоз и шепчет, чтобы я тому купецкому скупщику не перечила. А мне что? Я и стала послушная. Меня раздевают – я онемела и не дышу, будто бревном придавили. Хотела я, тятенька, крикнуть тебя, а ты пьяный лежишь. Кричи, буди – не услышал бы…
Филатка опять вопить, по избе-карамо шибко бегает, сыромятной супонью дерется. Орет:
– Глаза отцу замазывать! Про Кавалоза врать! Задорила ты скупщика и назадорила! Совпало, видишь, у них! У почтаря Пташинского с девкой Изоткиной в каком-то году вот так совпадало, так он ей деньгами потом заплатил, становой пристав его заставил! А твоего скупщика теперь с породистым кобелем не найдешь!
Плакал Филатка, бесился, а поглядеть на все это ладом – он и виноват больше других. Кто к скупщику в тести припрашивался? Кто Груньке винку желтую пить разрешал? Он, супостат! Ну, так и нечего шум разводить.
А Грунька, бедовая девка, не горевала: мальчонку весной родила. Попозже и мужик для нее отыскался – обский остяк Потрепалов Порфишка. Забрал он Груньку с приданым и увез ее с Нёготки в то село, где сам жил. Порфишка рыбак был хваленый, но как человек – несусветный драчун. За драку вскоре ему и всучили присяжные два года по царским законам. И Грунька осталась одна.
Отбыл Потрепалов Порфишка срок и вернулся. А у Груньки его уже второй сын – месяцев трех. И удивился Порфишка:
– Как, понимаешь, так?! Два года с бабой не спал, а ребенок завелся?
И за ружье…
Целую ночь Грунька бегала от Порфишки по соседским дворам, но мужу ни в чем не призналась. На всё у нее один был ответ:
– Кавалоз по ночам ко мне приходил, а так никого больше не было.
Скажет, пошмыгает носом и рассмеется, зараза! Порфишку она не боялась, иногда и стращала даже:
– Вот если я ударю тебя – ляжешь на пол, как шаньга творожная!
Голой рукой трогать ее Порфишка боялся – ружьем все больше пугал. А от ружья и медведь убегает.
Не может утихнуть Порфишка. И как его не понять? Один ребенок чужой, второй – от кого, неизвестно. Ну чей такой? Хотя бы о том разузнать, кто ему батька. И кому потом отомстить должен будет Порфишка…
И решился пойти он на откровенный разговор. Собрал приятелей в избу, сладко их поит и кормит. Напоил, накормил – свернул на хитрость: пейте, говорит, еще – сколько влезет, подам, поднесу, только правду скажите: кто к моей Груньке ходил, пока я сидел за драку два года?
Подвыпившие дружки морды в чашки уставили, муркают что-то, а что – не поймешь. Порфишка с досады возьми и заплачь слезьми горькими. Тогда один его друг не вынес душевной муки, порвал на себе рубаху и заревел:
– Порфишка! Я тебе верный собрат! И я перед тобой каюсь: бывал я у Груньки! Но вот тут сидят остальные. Худые они мужики! Я им рассказал, и они поочередно тоже стали к бабе твоей ходить. Чей теперь сын – поди-ка узнай!
После такого признания Порфишка вдруг разом утих, как сонной травы напился. А вскоре слух разошелся, что он умом тронулся… Кони рогатые стали сниться ему, в окно он спросонок начал выскакивать. И рассудили в округе, что это над ним Кавалоз волю взял. Больше кому?
Месяца два Потрепалов Порфишка в областном городе был: там из него доктора псих выгоняли. Вернулся собой ничего, смиренный. Да только потом с ним вот что произошло…
Плавал Порфишка на чистом обском песке – нельму плавежной сетью ловил, муксуна. В те давние годы здесь везде хорошо попадало, и запрета на добрую рыбу не ведали.
В октябре по ночам уже стало кандечить: по тиховодью у берегов тонкий ледок нарастал. А с вечера в ночь самая рыба в сетку идет. Обычно темень, конечно, вода кругом черная-черная. В корыте на том конце сети фонарь светится. Плывет Порфишка, о чем-то думает: наверно, о том, какая сейчас ему крупная нельма в сеть ввалится и как он ее потом доставать будет, выпутывать… И тут забулькало у него на середке сети. Порфишка на обласке поскорее туда; надо успеть побыстрее рыбу забагрить, а то поплещется и уйдет.
Полощется в сетке белое что-то, большое. Порфишка размахнулся и ударил багром в серебристое брюхо.