355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Колыхалов » Кудринская хроника » Текст книги (страница 17)
Кудринская хроника
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:25

Текст книги "Кудринская хроника"


Автор книги: Владимир Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

И крик жуткий выстудил у рыбака душу.

Кавалоз! Давно он с Порфишкой шутки худые шутит, жизнь путает. Стал Потрепалов от страха дрожать и в воду из обласка выпал…

А что случилось? В Порфишкину сеть занырнула гагара. В слабом отблеске фонаря ее белое брюхо и показалось серебряным боком нельмы. А как он багром-то уколол утку, так она и вскричала пронзительно.

Гагара страшно кричит. Все это знают, кто ее слышал.

На рассвете другие рыбаки увидели Порфишку под берегом, на мелководье, мертвого. Хоронили – не плакали. Сладко горькую винку пили, а Грунька спьяну даже и песни пела.

Не любила она Порфишку! На всю жизнь перешел ей тогда дорогу купецкий приемщик пушнины…

…На этом Кирилл Тагаев кончил свой сказ и принялся набивать «Золотым руном» новую трубку.

– А Кавалоз не такой уж и безобидный черт, – заметил Хрисанф Мефодьевич.

– Что ты, Хрисанфа! Совсем непутевый чертенок. – Старый тунгус с озабоченным видом прислушался. – Слышишь, Хрисанфа? В озере булькает! Пугает, нечистая сила…

– Газ болотный выходит со дна озера, – сказал Савушкин. – Уж на что я немного того, суеверный, значит, и то не могу в Кавалоза поверить.

Тунгус промолчал. Он любил и умел рассказывать, но не желал спорить. Ему всегда было важно о чем-то поведать, а там – пусть верят, пусть нет.

Ночь догорала вместе с костром. Со дна озера все вспучивались и вспухали над водой торфяные глыбы. Пузырился болотный газ.

– Я не понял, Кирилл… Ты ее что – осуждаешь, Груньку-то? – спросил погодя Хрисанф Мефодьевич.

Старый тунгус цокнул языком, точно белка, взлетевшая по стволу от испуга.

– Как, скажи, бабу судить? Да если она к тому ж еще и бедовущая! – Кирилл подбросил в костер сухих веток. Огонь снова окреп, далеко озарил берег и волу. – Твою дочь Галину напасть обошла, и ладно. Вот она замуж выходит, и мы ей наловим рыбы на свадьбу, Мишка Игнатов как мужик мне глянется. Тоже рыбалил я с ним, приходилось… А Мотьку Ожогина дурость доканает! Ему-то как раз Кавалоз свою костяную ногу подставит. Пьет Мотька больно уж много…

Эти слова старого тунгуса Савушкин вспоминал потом не раз. Мотька однажды так угорел от вина, что обезумел, накрутил пакли на палку, смочил ее керосином, поджег и бегал вокруг избы тетки Винадоры, совал под углы огонь и кричал, что всех спалит в Кудрине. Тетка Винадора, схватившись за сердце, пустилась через огород к Пее-Хомячихе.

– Бежим, бежим! – тянула она скопидомную старуху. – Одолел, окаянный, спаси!..

Пея, боясь, что и она сгорит заодно, явилась немедля с вилами в руках. Изловчившись, она нанесла поджигателю такой страшный удар вилами плашмя по спине, что Мотька Ожогин хрюкнул нутром, опамятовался и… протрезвел. Он бросил факел в густую траву, выскочил за ограду на улицу и побежал. Пея-Хомячиха гнала его, как гонит, бывает, скворец сороку от своего гнезда.

– Не свертай никуда, лиходей! – зычно кричала она ему в спину. – Прямиком держи в сельский Совет!..

И Мотька был сдан под стражу. Держали в кутузке его трое суток, взяли с него штраф и подписку, что впредь он будет вести себя подобающим образом, а затем отпустили.

Ожогин примолк, затаился, но ни в чем своей паршивой душонки не изменил. Только, разве что, стал хитрей и наглей.

Глава шестая
1

Мясо убитого лося Хрисанфу Мефодьевичу пришлось вытаскивать из тайги до санной дороги на Соловом в переметных мешках тремя ходками. И было этого мяса немало: центнера три. Давненько не попадался промысловику Савушкину такой крупный бык, и тут бы удаче как раз порадоваться, но гибель Шарко ненастьем затмила душу. Хрисанфу Мефодьевичу казалось, что случись ненароком несчастье с его мерином, без которого тоже промысловик не мог обойтись, Савушкин переживал бы меньше, чем по собаке. Самый разгар промыслового сезона, а он без надежного друга, без помощника, каким был ему все эти годы Шарко. Ну, сходит Савушкин завтра в Скит к староверам, ну, уступят ему там какую-нибудь лайку, да едва ли она окажется умной, ловчей собакой, ведь хорошего пса любому охотнику негоже сбывать с рук.

Утирая с насупленного лба пот, Хрисанф Мефодьевич припомнил сейчас два случая, когда у него в разные годы пропадали охотничьи собаки. Один кобель исчез во время гона ранней весной. Так сгинул, что потом никто нигде не встречал его ни живого, ни мертвого. Подозрение пало на волков, которые иногда забегали сюда из Барабинских степей, достигали тайги, минуя на своем пути большие болота. Следы их охотники изредка видели. Тогда волчьи стаи гоняли здесь лосей и оленей, не забывали мстить и собакам за их привязанность к человеку.

Другая лайка у Хрисанфа Мефодьевича попала однажды в крупный барсучий капкан и, просидев в нем немало дней, околела. Но ни по одной из них Савушкин так горько не переживал, как по Шарко. Тогда у него сразу же находилась замена, а теперь ее не было. Рос щенок в Кудрине под присмотром жены Марьи, так что о нем еще говорить…

Да, худо вышло у него нынче! Жалея Шарко, Хрисанф Мефодьевич жалел и себя, клял неудачную зиму, на которую возлагалось так много. За прошлый промысловый сезон его в зверопромхозе хвалили, богатым подарком одаривали опять, сидел он вместе с другими лучшими охотниками в президиуме собрания за длинным красным столом, потом слово держал с трибуны, обещал быть не последним и впредь. И вот тебе на! Похоже, что пролетит в трубу и по мясу, и по пушнине, и по боровой дичи. То, что есть у него на сегодня и лежит в зимовье, не покроет и трети подписанного им договора-обязательства. Надо скорее что-то предпринимать, искать выход из положения.

Мясо осталось лежать у санной дороги. Савушкин съездил к зимовью, запряг там Солового в розвальни, затем, не мешкая, вернулся к мешкам с мясом, где уже, сидя неподалеку, ждали своей поживы вороны. Они подпустили человека так близко, что Хрисанф Мефодьевич видел их острые маленькие глаза и желто-белесые клювы. Потом, когда он выпрыгнул из саней, вороны отлетели на почтительное расстояние.

– Ждете, пернатые волки? – зло бросил Савушкин воронам. – Останутся крохи вам тут – потерпите. А если подальше возьмете в сторону – найдете собачий труп. Вот уж там попируете! Кши, помойщики!

Шкура лося, широкая, как палатка, лежала на снегу шерстью навыворот и была талой: в таком виде мороз не успел схватить ее. Савушкин разбросил шкуру на санях мездрой кверху, сложил в нее мясо, надрезал шкуру в углах ножом, в прорези продернул капроновый шнур и стянул концы шкуры в центре саней. Так было удобнее везти мясо, тоже еще не застывшее, скользкое. Дорога в ухабах, раскатах, дорога длинная. Хозяин присвистнул, и мерин тронулся с места.

Хрисанф Мефодьевич шел за конем то сбоку розвальней, то позади них, похлестывая Солового приспущенными вожжами. Конь горбил спину, клонил морду к дороге, к передним ногам, потому что и воз был тяжел, да и устал он за день, намучился вытаскивать мешки с мясом по топкому снегу. По бокам и на брюхе настыла у него сукровица, вытекшая из парного лосиного мяса.

Савушкин тоже чертовски устал, дыхание его сбивалось, в ушах шумела приливающая к голове кровь, и вдобавок ко всему очень хотелось есть. И он подгонял Солового, тоже голодного, чтобы тот побыстрее переставлял ноги, тянул воз к зимовью. И уж там тогда хозяин даст ему отдых, накормит и сводит на водопой. До утра конь накопит сил, а потом его опять под седло и по цельному снегу весь день мучить – ехать к Скиту и обратно.

– Но как я сегодня проголодался! – громко говорил Савушкин, чтобы голосом подбодрить себя. – Поджилки трясутся! – И голос его, такой неожиданный в тишине угасающего короткого зимнего дня, подстегивал Солового: мерин мел хвостом и приналегал.

Схваченный голодом, Хрисанф Мефодьевич вспомнил, как в те далекие трудные годы они тут бедствовали, как ели турнепс на поле – животы раздувало, а сытости от этого не прибавлялось. Подростком пошел он работать на мельницу, чтобы «при хлебе быть». Мельница стояла на Чузике, неподалеку от Шерстобитова. Многие окрестные колхозы возили туда зерно на размол. Та мельница тогда чуть не стоила жизни Савушкину. Мололи по поздней осени – с молотьбой запоздали. Мельник послал Хрисанфа ночью закрыть на мельнице ставню, а он сорвался, и его потянуло в русло… На стояке подбородком повис – это и спасло. А так – затянуло бы под колесо, и прощай, белый свет!..

Дорога тянулась длинная, скрипели сани, а он думал о пище, о том, как и что будет варить на ужин. Любил он отварную губу сохатого (какой охотник-таежник откажется от нее), но возиться с губой будет некогда. Губу лося надо палить на огне, мыть, скоблить, долго отмачивать, да и варится она не скоро в соленой воде со специями. Если все это проделать, то получится не просто еда, а дивное лакомство; упругое, жирное, студенистое, ароматное – с нежными хрящиками. Ломоть отварной лосиной губы да краюху черного хлеба с луковицей – и бодрости, силы хватит на целый день. Губа лося и горячая хороша, но холодная – лучше… Еще сладок, нежен язык у сохатого. С говяжьим не сравнишь. А грудинка, когда упреет в котле на плите! А печень сырая – с перцем и солью! Всё это – одно объедение, мечта. Даже те, кто впервые сырую печенку лося попробуют и вначале испытывают некоторую робость, боязнь тошноты, потом говорят: а действительно вкусно, ни с чем не сравнимо, можно язык проглотить… Вот печенку сегодня Савушкин и отведает, как только придет в зимовье, подкрепит ею свои ослабевшие силы, а уж после станет плиту растоплять. А там, через час-полтора, поспеет порубленная на мелкие кусочки грудинка, язык, положенный упревать целиком. Язык он завтра возьмет с собой на дорогу.

Подступивший голод, мысль о конце пути и вкусной еде мало-помалу смирили его, отодвигали куда-то вглубь печаль о погибшей собаке. Сползала горечь с души, таяла постепенно. Да и что проку в том, что он будет страдать, горевать! Этим делу не поможешь. И то надо в соображение принять, о чем говорил когда-то покойный отец: «Перст судьбы указует». Вот и выходит, что указал он нынче Хрисанфу Мефодьевичу, наслал на него новые испытания…

Заплетаясь ногами, пофыркивая, Соловый тянул воз из последних сил. Скрипели полозья, темнела дорога, черным, угрюмым становился залегший по окраине неба лес.

Уже давно они вышли на поле, а казалось, что ему все нет конца. Предстояло еще версты две пути, но какими же долгими казались они Хрисанфу Мефодьевичу. Он то и дело сбивался с колеи в сторону, оступался и тут же увязал по колено в сугробе, в рыхлом, еще не слежавшемся снегу. Натруженные колени гудели и подсекались. В такие минуты, часы со злом думалось о тайге, о том, что она насылает на человека мучения, заставляет его то мокнуть, то мерзнуть, то обливаться п о том. И провалилась бы к черту охота с ее муками, тяжестью, огорчениями. Но сколько он ни ругал эту каторгу, таежные дебри, они после звали его вновь и вновь, звали отдохнувшего, утолившего голод: приходило с необоримою силой все прежнее – страсть, влечение к погоне за зверем, желание разобраться в самых замысловатых следах, выследить и вернуться с добычей. Так было с ним тясячи раз. И так будет завтра. Если охота – муки, то муки сладкие…

Знакомый кедр-одиночка, стоявший от зимовья метрах в ста, могуче затемнел на небосклоне сплошным пятном – так густы были ветви его. Соловый пошел веселей, и Савушкин приободрился, перевел вздох. Сколько бодрости вселяет в уставшего путника этот миг – увидеть родное жилье после многих мучений!

– Поживей, поживей двигай мослами-то! Сено с овсом небось близко! – проговорил хозяин, обращаясь к коню. – Стареем с тобой мы, дружок. Прежде-то по двое суток рыскали не жравши, не спавши! Время уже нас не гладит – за космы дерет! Глядишь, что так-то скоро и волос не останется…

Хрисанф Мефодьевич оглянулся в задумчивости по левую руку, по правую. Пусто… А как было бы сейчас привычно ему увидеть подле себя Шарко, его неторопливый бег рядом, его радостно мельтешащий хвост и нежное собачье повизгивание в ответ на слова хозяина. Но, кроме Солового, слов произносить было больше не для кого. Всего-то теперь их тут двое – изъезженный конь да он, стареющий промысловик, давний кудринский житель.

Соловый, едва дотянувший воз к зимовью, с ходу уткнулся в припорошенную копну сена, выхватил клок и начал жевать, позвякивая удилами. Хрисанф Мефодьевич его разнуздал, и мерин не выронил при этом изо рта сена, лишь обронил малый клочок перетертых пополам сенинок. Бока лошади сильно опали, подпруга ослабла, как и ремень ослаб на брюках его хозяина. Конь поедал сено, а Савушкин убирал все еще не застывшее мясо, стаскивал его в тракторную тележку. Покрякивая, он тужился, выхватывая тяжелые части туши, волоча их по снегу, потом подкидывал рывком на согнутое колено, а с колена, с немалым усилием, забрасывал на тележку, которая по высоте приходилась ему вровень с плечами. Когда все это он сделал и накрыл мясо плотно брезентом, был снова с намокшим лбом, слипшимися волосами под шапкой, одышливо глотал воздух и громко сморкался в горсть, по-мужицки. Набрав пригоршни снега, он старательно отшаркивал руки, тер их до тех пор, пока снег не растапливался в ладонях и не стекал брызгами под ноги. Отсыпав в кормушку овса из мешка и рассупонив мерина, снял с него мокрый, горячий хомут и вывел Солового из оглобель. Стреноживать лошадь было не к чему, а привязать следовало. Проделав все нужное с лошадью, он оставил ее выстаиваться.

– Хрумкай, – сказал вполголоса. – Через время свожу к проруби попоить.

И опять пустота окружающего пространства больно отозвалась в душе: ему не хватало собаки, ее терпеливого ожидания у двери зимовья, когда вынесут каши или мясную кость, с которой можно будет не расставаться всю ночь. Под навесом, на сене, с лакомой костью, собака чутко дремала бы, ловя все посторонние шорохи, близкие и далекие звуки, запахи, и подавала бы в нужный час голос, извещая о приближении человека ли, зверя. Но такой привычной картины для охотника Савушкина в эту ночь не будет. Тишина. Лишь слышно собственное дыхание, характерный звук конских челюстей при пережевывании овса да скрип снега под подошвами бахил…

Ужин поспел не скоро, но это был ужин, о котором всегда мечтает охотник в голодный день. Грудинка напрела отменная, бульон с луком, перцем, картошкой был густ, ароматен, и отхлебывать его из большой металлической кружки было чистым наслаждением. И опять Савушкин потел, то и дело утираясь затертым, давно не стиранным полотенцем. Видала бы Марья, чем он тут утирается – ахнула бы! Проезжал как-то мимо в Тигровку зять Михаил, а с ним Галина – в первый раз посмотреть решила, как ее батька тут зимовничает. Удивилась: и низко, и дымно, и лед под порогом. Хваталась за голову, говорила, что ни за что бы тут жить не смогла… Когда Хрисанф Мефодьевич привозит с охоты свое белье, то Марья молча перебирает его на две кучки: одну можно простирать и в стиральной машине, другую надо долго кипятить в баке с содой и стиральным порошком. Что поделаешь, такая она у охотника-промысловика жизнь: спишь как попало и где придется, и отмыться как следует негде, и пот тебя бьет, и смола прилипает к одежде. Жизнь походная, бесприютная…

Бульон пился с радостью, а к отварному лосиному языку Савушкин не притрагивался. Идя к староверам в гости, надо еду брать с собой. И не потому что те жадные – не покормят. Попадешь к ним в «постные» дни, и пожалуйста. Редька да квас. Квас да редька.

И как только ноги таскают с такой-то еды!

Лет восемь тому уж будет, как заглядывал Хрисанф Мефодьевич в Скит. Было это в декабрьские лютые холода. Далеко оказался он тогда от своего зимовья, а до Скита было гораздо ближе. Ну и решил в Скит на лыжах пойти с двумя собаками. Идет, звезды сверкают, а месяца не видать: застрял где-то за лесом, в чащобе запутался, не показывает лика. Но свет от него все же рассеивается: хорошо видно, как носки лыж взрывают густо-синий снег.

Прошел так часа полтора – собак взял на сворку, чтобы со скитскими псами драку не затеяли, не всполошили смиренных людей. Шел да себя втихомолку похваливал, что не курит. Уж такого, как он, староверы в дом пустят. А кружка, чашка, ложка и котелок – свои у него. Любопытство тогда распирало Хрисанфа Мефодьевича: так хотелось ему этих скрытных людей посмотреть. Слышать о них он слышал, да видеть не приходилось.

Еще полчаса прошагал. Собаки со стороны Скита залаяли первые. Его же лайки на сворках так потянули, что он на лыжах быстрее пошел. И вот на поляне, у берега речки, засветились ему тусклые огоньки пяти-шести домов. Думал, что Скит будет больше, а тут – горсть домов. И как-то, помнится, странно и непривычно заколотилось сердце. Не испугался, не оробел, а будто совестно стало, что, имея свой угол, притащился вот к чужим людям, сейчас потревожит их среди ночи. Сам-то он рад завсегда был гостям. Но рады ли эти лесные затворники?

2

Зайти он наметил тогда в первый же дом, и был тот дом самым большим среди остальных. Подумалось, что в широкой избе легче найти для ночлега местечко, пусть за печью, пусть на полу – лишь бы ночь скоротать, дать отдохнуть усталому телу.

Собаки, собравшиеся со всего Скита, стаей обложили Хрисанфа Мефодьевича и свирепо облаивали его. Лайки Савушкина на сворках тоже щетинились, готовые кинуться в драку, но он их крепко держал и примечал себе, что собаки у староверов породистые: высокие на ногах, широкогрудые, с длинной темной шерстью, с раззявистыми пастями – такие, наверно, хоть на лося, хоть на медведя бесстрашно идут. Его собственные лайки уступали по внешности этим.

Лай собак возбуждался, но никто пока не выходил. Ожидал Хрисанф Мефодьевич увидеть крепкого покроя бородача, угрюмого, недовольного лешего, с густым, зычным голосом.

Невдолге, однако, вышла на крыльцо женщина с фонарем в одной руке и с ружьем в другой. Савушкин этим был удивлен, и от растерянности даже онемел. Баба стояла перед ним в одном сарафане, простоволосая: платок лежал у нее на плечах. Она подняла фонарь над головой и свет его падал на ее суровую щеку. Какое-то время баба рассматривала незнакомца, потом прикрикнула на собак, и те сразу угомонились, отошли в сторону. «Властная», – подумал о ней Савушкин и невольно проникся к ней уважением.

– Здравствуй, хозяйка! – приветливо начал он. – Я Савушкин, промысловик. Мое зимовье на Чузике, отсюда верстах в тридцати, если идти вкруговую, по моему охотничьему путику. Переночевать у вас можно?

Голос женщины прозвучал в ответ ласково, хотя и сдержанно.

– Заходи, прихожалый. Мы не кусаемся…

Он освободился от лыж. Она пропустила его, освещая ему. Это понравилось Хрисанфу Мефодьевичу. Поставив у входа лыжи, остукал о порог головки бахил, покашлял в кулак и сказал, как бы слегка извиняясь:

– Мой конь на прошлой неделе ногу в коряжнике заломил, сустав растянул. Оставил в зимовье, пока опухоль не спадет, а сам на лыжи. Притомился вот…

– Знаю, – проговорила женщина, – сама, бывает, хожу охотиться. Так устаешь, что хоть под корягу вались.

Баба легко отворила ему тяжелую дверь. Сухое тепло избы ласково так обдало настуженное лицо Хрисанфа Мефодьевича. Беглым взглядом окинул прихожую. Русская печь, недавно протопленная, так что еще виднелись красные угольки в загнетке… Широченные, едва ли не в метр, доски пола, крашеные, сбитые настолько плотно, что не было видно и малой щелинки… Толстые, тоже широкие, лавки вдоль стен… На полках – обычная утварь, посуда… Под притолокой висят связки беличьих, колонковых шкурок… Близким, родным охотничьим духом пахнуло на уставшего Савушкина.

Избу надвое перегораживала заборка из плотно пригнанных досок, просто струганных, но не крашенных, и по этой заборке сплошь были мелкие дырочки от гвоздей. Не трудно охотнику было догадаться, что на эту заборку набиваются для просушки распяленные ондатровые шкурки.

Женщина, как только вошла, скрылась за переборкой, «ушла в горницу», как подумал Хрисанф Мефодьевич. Пока он разувался под порогом, разматывал портянки, стягивал с себя верхнюю одежду, она появилась уже в платке, стянутым у подбородка. От этого лицо ее казалось еще строже. Глаза у нее были темные, глубокие, холодные, но не злые. Поджав губы, молча выставляла она на стол ягоду, вяленых чебаков в эмалированной чашке, зачерпнула из бочки за печью ковшик белого по цвету квасу, от которого тут же распространился запах застоявшейся браги, хлеб положила на край стола. Бросив на нее украдкой быстрый взгляд, Савушкин определил ей лет сорок семь.

– Как звать-то вас? – спросил он, чувствуя от тепла приятную, облегчающую истому в теле.

– Марфа я…

Он назвал ей себя и просил о нем шибко не беспокоиться, мол, у него все с собой, своя еда, и вообще он не голоден, а просто устал. Вот посидит чуток, попьет квасу, потолкует о том, о сем и на боковую.

– У нас великий пост, – сказала она, не глядя на гостя. – Не нравится наше – питайтесь своим. Мы не супротив. Но ежели вы за табак…

– Я не курящий, – поспешил успокоить ее Савушкин.

– Тогда ладно. Тогда совсем хорошо.

Неожиданно вышел из горницы мальчик, светлоголовый, синеглазый, славный, кроткий такой, уставился на Хрисанфа Мефодьевича.

– Юрка, ступай поздоровайся с дядей, – ласково попросила Марфа.

И мальчик побежал сразу, не стесняясь уткнулся в колени Савушкина, зашмыгал от возбуждения вздернутым носом.

– Ему семь лет, а он петли на зайцев ставит и ловит когда. А так по себе – паренек разговорный, – похвалила мальчика Марфа. – Сын. Охотником вырастет.

– А школа? Ты что, не учишься? – Хрисанф Мефодьевич гладил голову Юрки.

– Какая школа ему? – повысила голос Марфа. – Тайга… Она всему научит. Для охотника – все науки тут.

– Это так, – сказал Савушкин. – Я сам из таковских. Но мои дети учатся… – Дальше Хрисанф Мефодьевич об этом распространяться не стал, памятуя, что со своим уставом в чужой монастырь не лезут.

Помолчали, повздыхали.

– Отца дома нет, что ли? Наверно, на промысле?

– Горе-беда сорвала с охоты его. – И Марфа тяжко, так скорбно вздохнула. – Тут грабили нас… Ночью намедни приехали какие-то двое на «Буранах». С оружием… Заскочили в нашу молельню, содрали иконы со стен… Мужики на охоте – некому заступиться. Оставались в Скиту одни старики да старухи, и я вот с Юркой… Мужики возвратились дня через два, и мой Анисим сразу побег на лыжах в Парамоновку – в милицию заявлять… Теперь где-то с милицией носится, ищет грабителей… Страшно. Такого здесь никогда не бывало прежде. Теперь мы тут настороже. Вот и я лай сегодня заслышала и скорей за ружье…

– Ишь как у вас, – посочувствовал Савушкин. – Я не слыхал про грабеж. Да и где! Все в тайге пропадаю тоже…

– В лесу живешь, а почему у тебя бороды нет? – вдруг спросил Юрка, гладя теплой ручонкой бритые щеки Хрисанфа Мефодьевича. – У нас мужики все с бородами.

Марфа невольно прыснула. Савушкин улыбнулся и ничего не сказал любопытному мальчику…

Несмотря на поздний час, в дом к Марфе стали приходить один за другим бородачи, и бородищи у всех – мётла, веники. Долго молчали, разглядывали пришельца, потом, мало-помалу, и в разговор вошли. Нее были еще сильно взбудоражены ограблением их старообрядческой святыни, говорили, что иконы, старинные книги им заповеданы предками с наидревнейших времен, что, знают они, на старину нынче спрос велик, что приезжали к ним раньше ученые из города, предлагали за книги, иконы хорошие деньги, но никто тут не продал ничего… Ограбление молельного дома, они думают, не само по себе случилось, а по чьему-то наущению злому, кто-то недобрый ведал, когда нападать, в какую удобную пору. Великий грех пал на Скит!

– А живем мы здесь – никому не мешаем, – задумчиво вела свои речи Марфа и, когда она начинала говорить, все замолкали: видно, имела она тут и силу, и власть над всеми. – Не отшельники мы. Лесорубы к нам заезжают, охотники, геологи. Кто ни приедет – привет ему и хлеб-соль по возможности. От мирских мы не открещиваемся, на засовы не запираемся. Все люди, все грешные… Мало осталось. И заветы отцов, матерей, пастырей наших мы уж не так строго блюдем. Вот они в свои времена – это да! В кострах за веру горели… Жизнь мирская всегда нас теснила, а теперь и вовсе вытеснила. Сюда мы с реки Сым пришли, из Красноярского края. В той местности шелкопряд шесть лет лес ел и никто ничего не мог с ним поделать, остановить напасть (Марфа говорила не «шелкопряд», а «попряд»). Шел, шел этот мохнатый червяк – веточки живой, хвоинки не оставил. На многие версты и теперь мертвая полоса стелется…

– Я видел такое, – покачал головой Савушкин. – Картина жуткая. Стоят сухие деревья, будто огнем обглоданные… Ну и как вы сюда добирались из такой-то дали?

– А по-всякому! – выкрикнула Марфа. – Где пеше, где конно, где пароходом, где поездом. И на баржах плыли, и на лодках. Тяжко далось нам переселение это… А ты там ешь, гость, нас не стесняйся. Не отберем, не плюнем, – говорила она мягко Хрисанфу Мефодьевичу.

Тот лущил жирных, отлично завяленных чебаков, пил квас, который и в самом деле так устоялся, что похож был больше на брагу (голова стала гудеть, и внутри согревательно разливалось), жевал с рыбой пышный, подовый хлеб.

– Хорошо ты, Марфа, выпекаешь, – похвалил Савушкин. – Сам пекарем был – могу оценить.

Она приняла похвалу как должное. Но сказала:

– Муку нам привозят козырную, а я по-твоему что, должна ее портить? Ах, в рот тебе меду! Я сызмалу к домашним всяким делам приучена…

Марфа называла «братьев» по именам: Мефодий, Сысой, Ерема, Сергей. Это все были «братья» по вере, Хрисанф Мефодьевич слушал, смотрел и ему было здесь интересно. Спросил об охоте – удачно ли промышляют и как. Отвечали – промышляют по-всякому, кто как научен, какого зверя как лучше брать. Самострелов, боже избавь, не ставят, петель на медведя тоже. Посетовали на недавнюю оттепель, что после оттепели ударил мороз – капканы и прихватило, забило снегом, зверь приходил, съел приманку, а капканы молчали. Много пакостит ронжа, попадая в капканы: защелкнет, сама погибнет, а соболя, колонка уж не жди.

Охотники истинные в разговоре медведей не обойдут, рассказы их непременно «споткнутся» на косолапом, отметят и ум, и сноровку, и силу этого зверя. Бородачи Скита говорили о медведях с пылом, жаром и уважением.

Одним из вошедших в дом Марфы был «брат» Филимон, мужичище под притолоку, с рыжим веником бороды, покрывающим ему всю широкую грудь до пояса. Он-то и старался больше других поведать о своих приключениях.

– Я, – говорил он, – с медведем впервые встречался, как на войне с немцем – врукопашную. Летит медведь на меня, будто копна катится. Ёкнуло сердце, а кулаки сами собой сжались… И было потом на мне, грешном, тридцать восемь отметин – глубоких, мелких и всяких… Прыжками нажал он меня. Одно ружье на двоих было, и то приторочено. Он, батюшко, меня дерет, а я ухаю… С Анисимом были мы, с Марфиным мужем. Анисима близко нет. Стал медведю я кулак в пасть совать, ему эта проделка моя не понравилась. Чихнул – аж слюною меня обдал! А тут собака приспела – взлаяла. Медведь за ней убежал. Я же как возле сосны крутился, так и остался стоять, прислонясь. Кровища все лицо залила… Медведь вернулся, давай меня опять хватать. Я на него бралкой машу – приспособлением, которым бруснику берут. Потом Анисим-то прибежал на шум и убил его. Была медведица. Услышала голос человека и прибежала. Вот какая со мной правдивая история вышла… А ты, прихожалый, медведя-то видел?.. Ну, раз охотник – должон! А то я одного спрашиваю о том же, а он отвечает: «Встречал я медведя, когда с него шкуру снимали!» Шутковатый был человек.

Филимон тогда завладел вниманием всех, долго еще рассказывал таежные были, но умолк, когда последними в тот вечер заглянули к Марфе на огонек два родных брата – Самсонычи. При виде их лиц Хрисанф Мефодьевич даже откинулся к стенке и заморгал удивленно. У старшего брата почти не было губ и нос был искромсан, расплюснут, свезен набок. Он улыбался, и рот у него перекашивало. Стальные зубы в верхнем ряду не прикрывались ничем, если не считать реденьких, будто траченых молью усов.

Еще более горькое зрелище представлял лицо младшего Самсоныча: одно ухо было оторвано напрочь, второе обкорнано сверху, правый глаз смещен к переносице вниз, а левый – к щеке. По лицу младшего брата не трудно было представить, какое уродство причинено ему в других частях тела разъяренной звериной силой. Едва оба Самсоныча перешагнули порог, как Марфа воскликнула!

– Вот уж кто верно знает, почем стоит медвежья шкура!

Да и так было все понятно Хрисанфу Мефодьевичу, и он подумал:

«Кто ловко медведей берет, обходится без царапинки, а кто расплачивается. Вот два брата-охотника, и обоих судьба пометила. Смотреть на них, и то страшно…»

– Сысой Самсоныч, – обратилась к старшему брату Марфа, – скажи прихожалому человеку, на скольком медведе ты губ-то лишился?

– Ади-ка на шорок шастом! – ответил тот весело, не без гордости. – Ашрамил меня, окаянный!

– А ты когда пострадал, Зиновий Самсоныч? – повернулась она к младшему.

– Два раза я был под медведем. – Этому говорить было легче: он не картавил, не шепелявил. – Первый-то раз покарался на тридцать четвертом, второй – на тридцать шестом. Вот этот последний уж сколько мог меня драть – драл. И на мне смертельно раненный издох!

– Зачем же вы столько их бьете? – спросил Савушкин, у которого на тот год за всю жизнь было добыто одиннадцать медведей.

– Дак они на нас натыкаются! – озарился улыбкой Зиновий Самсоныч.

– И получается, что вражда промежду вами – до гробовой доски! – засмеялась Марфа.

– Так, так, – кивал младший Самсоныч и весело сверкал на старшего брата глазами. – Или медведь кого из нас под колодиной похоронит, или мы его – на жердях унесем!

Слушая, Хрисанф Мефодьевич вспомнил дивний вкус медвежьего окорока и проглотил слюну. Квасок староверки Марфы разжигал в нем такой аппетит, что чебаками и хлебом унять его было трудно. А доставать из котомки окорок (хорошо он коптил тогда мясо лосей!) он не решался, чтобы не увидеть даже немого смущения этих людей.

Все разошлись. Марфа стелила Савушкину у печи на топчане. Юрка укладывался спать в одну кровать с матерью. Хрисанф Мефодьевич перед сном вышел на улицу. В тайге кругом было тихо, попархивал легкий снежок. Но звезды на небе взблескивали ярко. Темное небо лежало на черных вершинах деревьев. Савушкин думал о Ските, о краже в молельном доме, о тех мужиках, которые ушли догонять грабителей. Догонят ли, нападут ли на след? Тайга велика, есть где укрыться и доброму человеку, и злому… Думал о живучести веры этих людей. Хорошо или плохо, что так крепко, корнями, держатся они за старое, за обычаи свои? И по размышлении Хрисанфа Мефодьевича выходило, что дурного в том нет ничего, и хорошего мало. Хорошо, что живут староверы своим трудом, не крадут и не грабят, приносят пользу такими же промыслами, как он, как другие охотники… Но жаль было ему мальчика Юрку, белобрысого, ласкового, которому надо бы в школу, а он бегает ставить петли на зайцев. Вот тут – заковыка, чистой воды непорядок…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю