355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Последние поэты империи: Очерки литературных судеб » Текст книги (страница 8)
Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 20:30

Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

и недоволен робостью своей…


… … … … … … … … … … … … … …


Я знаю наизусть их изреченья!

Неужто я обязан отрицать

их ради своего вероученья?

Молчу и не даюсь судьбе своей.

Стараюсь быть послушней и прилежней

молчу. Но тем верней и неизбежней

я предаю своих учителей.


(«Я предаю своих учителей…», 1962)

Что это – новый нигилизм? Новая распродажа авторитетов? Нет, начало обретения древних православных русских истин, вхождение в круг русской культуры с ее широчайшим выбором эстетических традиций. Но и с ее неуклонным нравственным максимализмом. Думаю, надо иметь высшее мужество, сильную волю и характер, чтобы писать такие стихи. (Впрочем, и такие мемуары, как его «Поэзия. Судьба. Россия», не напишешь, не имея воли, мужества и таланта.)

Он становится в зрелые свои годы, уйдя от одиночества природного хищника, не поэтом той или иной группировки, тех или иных эстетических пристрастий, а русским национальным поэтом. Значит, и гражданином, значит, и публицистом, значит, и историком, мыслителем, пророком… Сила его была еще и в том, что и в самые официозные советские годы, и в перестроечно-антисоветские он не был декоративным патриотом, певцом а-ля рюс. Его любовь к родине была горькой, сквозь боль и страдания, сквозь потери и поражения.

Я впадал окончательно в грусть,

на душе становилось постыло,

потому что беспечная Русь

столько песен своих позабыла!..

Но зато на просторах полей,

на своей беспредельной равнине

полюбили свободу потерь и

терпенье. Что пуще гордыни…


(«Листья мечутся между машин…», 1967)

Только сильному по плечу самому определять свою дорогу. Слабый идет дорогой проторенной, даже если эту дорогу сам когда-то и проторил. Найдя верную тему, нащупав удачный ритм, такие писатели уже не сворачивают, а ходят по кругу, что-то улучшая, что-то дополняя, но все прилежно повторяя.

Станислав Куняев и в гражданской лирике своей никогда не официозен, не напыщен, не риторичен, по-прежнему первопроходец. Не повторяется ни в стихах, ни в жизни. Это тоже русская традиция – идти вперед, выполняя свой долг. Его патриотика все последние десятилетия XX века – это не жанр од и песен победителя, скорее – вопросы, упреки и проблемы. Его чувство охотника и борца переросло уже в иное высшее состояние русского праведника. Его бродяжничество привело к пространственному чувству родины. Его зрелость дала право и на высший риск: задавать вопросы иным народам, ведя уже национальный диалог. Помню, когда-то еще в семидесятые годы мы зачитывались его посланием третьей эмиграции, осторожно пробуя на ощупь каждое для нас еще незнакомое и рисковое слово…

Когда-то племя бросило отчизну,

ее пустыни, реки и холмы,

чтобы о ней веками править тризну,

о ней глядеть несбыточные сны…


… … … … … … … … … … … … … …


И нас без вас, и вас без нас убудет,

но, отвергая всех сомнений рать,

я так скажу: что быть должно – да будет!

Вам есть, где жить, а нам – где умирать…


(«Родная земля», 1974)

Так и случилось, как бы ни опровергали его строчки суровые цензоры: те, кто уехал – живут, превращаясь в сытых буржуа, а мы ищем новые идеалы, ищем новый русский рай и тем временем вымираем как нация. Что делать? Как закончить эту русскую трагедию? «Самоедство и святотатство / у России в горле сидят»…

По стихам его конца семидесятых годов, по статьям, по дневниковым записям видно, как росло и осознавалось им самим русское национальное самосознание, как оформлялась и вела бои по всем фронтам русская партия в русской же литературе.

Мы павших своих не считали,

мы кровную месть не блюли

и, может, поэтому стали

последней надеждой земли.


(«Два сына двух древних народов…», 1977)

Ему было гораздо тяжелее, чем многим его соратникам из стана «тихой лирики» или же близкой по духу и гораздо более мощной деревенской прозы. Тех еще спасала русская провинция, постоянная связь с подпитывающими их дух Матёрами и Бердяйками, подпитывающими даже своим разрушенным видом. Станислав Куняев со своей всеядностью хоть и пробовал тоже подключиться к ностальгической волне провинциализма, хоть и писал:

Какой ценой моя душа спасет

остатки исчезающих явлений,

провинция, единственный оплот

моих сентиментальных впечатлений! —


(«Прогресс коснулся сердца моего…», 1965)

но сам все же как поэт был сформирован столицей, городом, ему приходилось опираться не на «тихую мою родину», не на Матрену или Ивана Африкановича, а на литературу и историю, на идеологию русского патриотизма. Даже для «Нашего современника» в пору расцвета деревенской прозы он все еще был хоть и русский, но чересчур московский, чересчур своевольный поэт. И добирать ему приходилось, уже опираясь на национальную культуру, на русскую философскую мысль. Поэтому он не столько почвенник в творчестве своем, в жизненной позиции, сколько государственник, русский имперский поэт… Для почвенничества ему не хватало и чувства малой родины, бродяга по натуре, он все считал своим: и «голоса курско-орловской метели», и «все тот же ветер над Окой», и наши северные архангельско-вологодские края, и свою родную Калугу – все это родные просторы. А там и Ангара, и Тайшет, и горы Тянь-Шаня. Так формируется скорее его природный империализм, нежели почвенничество, привязанное к родному краю. Очень уж рано «от своих переулков кривых / я ушел, как положено сыну, / и к великой столице привык…». Далее последовали десятилетия постоянных шатаний по всему имперскому пространству: «За плечами Тянь-Шань и Тайшет. / Двадцать лет я мотаюсь по свету. / Двадцать лет, а скончания нет, / и наверное, славно, что нету…»

Может быть поэтому он скорее схож с Александром Прохановым, нежели с Валентином Распутиным, характером своей острой боли после крушения державы. Это была уже их имперская Матёра, их утонувшая навсегда мечта, их исчезнувшая реальность.

На родине весенние туманы

и призрачные люди-великаны,

как тени, растворяются вдали…

Закончилась большая эпопея.

Ни злобы. Ни восторга. Ни трофея.

А только влага да озноб земли…


(«Последний парад», 1991)

Даже при всем его эмоциональном рационализме и волевом напоре в постперестроечное, подлое для русского человека время наступали у поэта минуты уныния, безверия, безнадежности…

Зимний рассвет просочился сквозь занавес синью…

Может, с эпохой прощаюсь. А может быть, с жизнью.

Я насмотрелся и крови, и грязи. Довольно.

Все отболело. И даже почти что не больно.

Все отболело… А что напоследок осталось,

выпало, словно осадок, в такую усталость,

что неохота вставать, говорить, просыпаться,

что неохота на имя свое отзываться…


(«Зимний рассвет просочился сквозь занавес синью…», 1995)

И все-таки в итоге, когда поэт готов уже идти на свою Голгофу, готов согласиться с распятием своего народа, а заодно и себя, и своей поэзии, он прозревает как последнюю истину, что «русские дороги / извернутся – бросятся нам в ноги, / к полю Куликову приведут…» К полю русской Победы. Во имя этого и не убирает свой меч в ножны поэт и гражданин Станислав Куняев. Во имя этой Победы все-таки и сегодня, как сорок лет назад, его «добро должно быть с кулаками…». Эта истина им уже выстрадана сполна…

Плюнул. Выстоял. Дух закалил.

Затоптал адский пламень ногами.

Ну, маленько лицо опалил.

Словом, вышло добро с кулаками.

Я иду – победитель огня,

предвкушаю – дружина моя

от восторга и радости ахнет!

Но шарахнулись вдруг от меня:

– Адским пламенем, – шепчутся, – пахнет!..


(«Вызываю огонь на себя…», 1986)

2002

Русская душа, зацепившаяся за корягу: Анатолий Передреев

Отчий дом

В этом доме думают, гадают

Обо мне мои отец и мать,

В этом доме ждет меня годами

Прибранная, чистая кровать.


В черных рамках – братьев старших лица

На белёных глиняных стенах…

Не скрипят, не гнутся половицы,

Навсегда забыв об их шагах.


Стар отец и мать совсем седая…

Глохнут дни под низким потолком…

Год за годом тихо оседает

Под дождями мой саманный дом.


Под весенним – проливным и частым,

Под осенним – медленным дождем…

Почему же все-таки я счастлив

Всякий раз, как думаю о нем?!


Что еще не все иссякли силы,

Не погасли два его окна,

И встает дымок над крышей синий,

И живет над крышею луна.


1960

Анатолий Константинович Передреев родился 18 декабря 1932 года в селе Новый Сокур Саратовской области, скончался 19 ноября 1987 года в Москве.

Родился в крестьянской семье, младший сын Передреевых – трое старших погибли на фронтах Отечественной войны. Вскоре после его рождения семья вынуждена была переехать на Кавказ, в город Грозный. Там окончил школу, учился в педагогическом институте, после чего настала поэтическая пора странствий. Был рабочим химического завода в Саратове, бетонщиком на Братской ГЭС.

В 1959 году стихи Передреева впервые появились в «Литературной газете». В 1960-м поступил в Литературный институт имени А. М. Горького. В 1964 году вышла первая книга «Судьба», получившая широкое признание.

Как поэта его приветил Борис Слуцкий, помогал печататься. Позже он сблизился с поэтами С. Куняевым, В. Соколовым, Н. Рубцовым – поэтами русской поэтической традиции, названными «тихими лириками», в противовес «эстрадной поэзии», и с критиком В. Кожиновым.

После переезда из Грозного жил в Москве. Его главные поэтические книги: «Равнина» (1971), «Возвращение» (1972), «Дорога в Шемаху» (1981), «Стихотворения» (1986), «Любовь на окраине» (1988), «Лебедь у дороги» (с предисловием Василия Белова, 1990).

Анатолий Передреев.

Познакомился я с Анатолием Передреевым уже в позднюю его пору, когда в застолье с ним находиться было небезопасно. Но я был молодой и наглый критик, к тому же поэзию Передреева по-настоящему ценил. Потому, заметив меня издали и пригласив к своему столику в буфете Центрального Дома литераторов, он предпочитал говорить о поэзии и поэтах, откладывая собутыльничество на потом. Мне, молодому, было даже неловко, когда он посылал в буфет за рюмками кого-то из заматерелых своих сотоварищей, резко останавливая мои попытки встать с места: «Сиди, есть кому сходить…» Такая категоричность носила по-своему приказной характер, но я был интересен ему не сам по себе, а, очевидно, как некий передатчик в будущее. Его стихи, проникновенные и совершенные в своей простоте, не были на слуху, пожалуй, за исключением «Окраины». О нем писать критики не любили. В конце концов и Вадим Кожинов скорее отписался о нем как о неотъемлемой части своей поэтической плеяды. Думаю, именно эту кожиновскую натужность заметил едкий либерал Владимир Новиков, между делом «потоптавшись» на Передрееве как на кожиновской выдумке.

Парадокс в том, что Вадим Валерьянович Кожинов в самом деле часто выдумывал образы своих поэтических героев, укладывая их в свое жесткое прокрустово ложе. Он создавал им славу, он воспевал их и щедро одаривал своим вниманием, но в рамках своего, кожиновского, поэтического мифа. Миф об Анатолии Передрееве был крайне прост: «Итак, стихи об окраине: „…Окраина, куда нас занесло? / И города из нас не получилось, / И навсегда утрачено село“. Это стихи и о самом поэте, о его судьбе, очутившейся на грани, на пороге, который невозможно не переступать и невозможно переступить… Стихи подлинны потому, что в них вошло, перелилось, обрело свое стихотворное бытие жизненное поведение поэта, его судьба, он сам, размышляющий на этой грани между городом и селом… Окраина в них действительно „ушла в себя и думает сама“. Просто для того, чтобы ее бытие стало стихотворением, оно должно было сначала войти в самого поэта, в его жизненное и творческое поведение…»

И вот уже критиком как бы блестяще определено жизненное и творческое поведение поэта – бытие окраины. Это порог, который «невозможно переступить». На всю будущую жизнь поэта определена его судьба, как «очутившаяся на грани, на пороге, который невозможно не переступать и невозможно переступить…». Можно сказать, что критик напророчил и будущую поэтическую немоту и трагическую судьбу поэта. Все время писать об исчезающей окраине невозможно, надо переступать, а переступить некуда… Критик как бы дал ему право «выжить, выжить…». И не заметил права на поэтическую жизнь. Он обозначил поэтическую судьбу Анатолия Передреева красными флажками. И вся последующая жизнь поэта была попыткой прыгнуть за эти флажки.

Думаю, даже частые приглашения меня, малознакомого критика, за свой столик в ЦДЛ по сути были попыткой прыгнуть за флажки. Мне тогда было лестно: известный поэт выделяет из пестрой литературной братии. Я не понимал его желания иметь право на иную поэтическую жизнь, его желания выбраться из очерченного Кожиновым круга.

Какой он, к черту, поэт околицы?! Статный, гордый, влюбленный в мировую поэзию и мировую культуру, знающий Кавказ гораздо лучше, чем родные саратовские места. И по характеру, по менталитету своему – более кавказец, чем русский, деревню же русскую не знающий вовсе. Мифы, мифы, мифы… Что было на самом деле, можно ныне узнать из статьи Александры Баженовой «Еще не все потеряно, мой друг» («Наш современник», 2002, № 12), тоже не подпавшей под влияние былых мифов.

Родился Анатолий Константинович Передреев 18 декабря 1932 года в селе Новый Сокур, ныне исчезнувшем, как и дом, где жили родители. В 1933 году и от голода, и от раскулачивания отец и мать со всеми шестью детьми (Анатолий был тогда последним, и было ему меньше года) сбежали с Поволжья в город Грозный. Там еще нарожались братья и сестра. В итоге Передреевых было до войны семеро братьев и сестра. Трое старших погибли на фронте. Это мы знаем уже из стихов: «Три старших брата было у меня… / От них остались только имена. / Остались три портрета на стене, / Убиты братья на большой войне».

Конечно, поэт не раз приезжал вместе с мамой к себе на родину в саратовскую деревню, помнит, как шел пешком со станции, но всю жизнь Анатолий Передреев прожил в крупных городах и на крупных стройках. Взрослел в Грозном, характер у него формировался соответственно не саратовский, а грозненский, потому и в жены взял чеченку Шему, не чуждую ему своим менталитетом. Кавказ на него и его поэзию повлиял гораздо больше, чем русская равнина. Он мог со временем и возненавидеть Кавказ, но буйный нрав, обостренное чувство достоинства, независимость поведения – все сформировалось в горах Чечни.

Что с сияньем этим грозным

Породнило нас?..

Как своим, дышал я звездным

Воздухом, Кавказ!


И воды твоей напился,

Припадаю – пью…

И нечаянно влюбился

В женщину твою.


И поставил все на карту,

До последних дней —

На крестовую дикарку

Из страны твоей…


(«Кавказские стихи», 1969)

Потому и из всей мировой поэзии Передреев выбрал себе одного кумира – Михаила Лермонтова, не раз воспевшего Кавказ. И всю жизнь стремился к лермонтовскому совершенству. Да, он любил русскую равнину как нечто навсегда потерянное. Много писал о ней, писал о русской деревне, о родной земле. Так же, как писал его друг Николай Рубцов о крестьянской избе как о чем-то недосягаемом, ибо сам Рубцов вырос в детском доме. Это уже мечта, сказка, миф о русской равнине самого Анатолия Передреева. Ибо Кавказ был родной, но – чужой, как ныне для выходца из Чечни генерала Трошева, как и для самого Лермонтова. «Не лови меня на слове… / Не о том рассказ… / По рожденью и по крови / Я не твой, Кавказ! Я из той земли огромной, / Где такой простор, / Что легко затерян дом мой, / Позабыт мой двор, / Где во славу бури только / С вековых берез / Посшибало ветром столько, / Разметало гнезд…»

Берусь предположить, что трагическая грань в душе поэта Анатолия Передреева была не между городом и селом, а между Кавказом, куда он был выброшен, как и многие другие, на выживание, и Россией, где во славу революционной бури посшибало миллионы крестьянских гнезд. Сформированный Кавказом, он и на наши мелкие дрязги смотрел свысока, он и на мелкорослых русских классиков, выходцев из русского Севера – Личутина, Балашова, Белова, Абрамова тоже поглядывал снисходительно. Горный воздух царил и в его душе, и в его поэзии. Потому он и жаждал во всем высоты, совершенства. И не в силах этого достичь – уходил в немоту. Не знаю, каково ему было бы сегодня, когда уже и второй родовой дом разрушен дотла. Первый дом, где он был рожден, разрушен вместе со всей деревней в Новом Сокуре, нет никакой памяти о нем, второй его родовой дом на окраине Грозного тоже снесен дотла вместе со всем районом на бывшей Сталинградской улице. В Грозном он прожил до окончания школы, затем еще два года работал там крановщиком и шофером и даже поступил в Нефтяной институт, проучившись там с 1952-го по 1953 год. И лишь после мотоциклетной аварии, передумав о многом, ринулся в Россию, на полузабытую родную равнину. «Принимай меня, как сына, / Под листву и гром… / Родина моя, равнина, / Необъятный дом!»

Кстати, вот это последнее – «необъятный дом» – и выдает его неизбежное имперское, а отнюдь не почвенническое отношение к родине, неожиданно сблизившееся со строками «Мой адрес – не дом и не улица…» Роберта Рождественского. Да и не в забытый деревенский дом его потянуло, а в Саратовский университет на филфак и одновременно в Москву на стройку. Служил в армии в Барановичах, там же и стал писать стихи. Печататься начал в Саратове, но не усидел «поэт околицы» долго даже в областном городе. Сначала умчался на Братскую ГЭС, где и деньги, и романтика, и хорошая практика в газете «Огни Ангары», там – знакомство со Станиславом Куняевым, да и многими другими поэтами, зачастившими на ударную стройку. Затем, хлебнув романтики и набравшись опыта, поступил в в Литературный институт. Годы студенчества там – это уже годы громких публикаций. Это годы формирования дружной литературной поэтической компании, обозначенной на карте литературы как «тихая лирика». Но никак в мое сознание не укладывается возвращение Анатолия Передреева после окончания Литературного института в 1965 году не в Саратов, не на русскую равнину, не под кукареканье петухов и пенье русских деревенских родников, а на родной-неродной Кавказ. Можно объяснить это и бытом, квартирными условиями, но можно и поднебесной свободой, горным воздухом, лермонтовскими традициями.

Слышу гул долины Терской

Я издалека…

Прижимаю руку к сердцу,

Вот моя рука!


… … … … … … … … … … … … … …


Ты послушай: ночь над нами

Что-то шепчет вслух,

Как обнявшийся с горами

Лермонтовский дух!


(«Кавказские стихи», 1969)

Поэт вряд ли предвидел будущие кровавые войны в Чечне, ибо это уже были новые схватки равнинного и горного мышления, а он со своим кавказско-русским мышлением давно уже примирил в своем поэтическом вúдении бойцов по обе стороны реки Валерик. Анатолий Передреев вернулся в Грозный, перемежая жизнь там с частыми набегами в Москву вплоть до 1973 года. Далее, до конца жизни, до инсульта в ноябре 1987 года и последующей смерти жил в Москве, где и похоронен на Востряковском кладбище.

Статья Александры Баженовой «Еще не все потеряно, мой друг» впервые дала для всех ценителей поэзии Анатолия Передреева точную канву его жизни, может быть, тем самым и растрепала старые мифы. Теперь, перечитывая литые, чеканные стихи Передреева, неизбежно привязываешь их и ко времени написания, и к месту.

До конца жизни он оставался свидетелем трагедии русской деревни, но уже по той причине, что был выброшен из нее в годы того самого великого перелома. Его поэзия о деревне – это поэзия глубинного родового воспоминания. Потому люди, чуждые русского национального духа, как критик Владимир Новиков, поэзию Передреева не приемлют. У них нет родовых воспоминаний, нет и общности духа.

Кричит петух…

И вот из дальней дали

Пахнет дымком и сеном тишина.

И всем,

О чем воспоминанья стали

Как сон неясный,

Как обрывок сна…


(«Воспоминания о селе», 1966)

Кого зовет этот мистический, этот ностальгический петух из давно уничтоженной деревни своим криком:

Кого зовет он так

По белу свету,

Как будто знает —

Песнь его слышна.

И понимает —

Русскому поэту

Нужна земля

И Родина нужна.


(Там же)

Эта передреевская деревенская ностальгия в чем-то сродни бунинской или шмелевской, даже набоковской из «Других берегов». Ностальгия об ушедшем. Отчетливо увиденный сон о своем далеком прошлом. Вот уж в самом деле – мистическая тихая лирика деревенских поэтов, никогда в избе подолгу не живавших: Николая Рубцова, Станислава Куняева, Владимира Соколова, Анатолия Жигулина, Глеба Горбовского. Сны об ушедшем. Резкая нехватка того, что исчезло. Сны как о чем-то хорошем, сказочном, райском. Об этом же и «Лад» Василия Белова – еще одного русского поэта, между прочим.

Если и говорить о кожиновском пороге, который невозможно не переступать, но и невозможно переступить, то применительно к поэзии Анатолия Передреева я бы сказал о пороге поэтического совершенства. Он был слишком болен поэзией. Он не мог и не умел писать проходных стихов. На свою беду он чересчур тонко чувствовал стих. В «Романсе», посвященном Вадиму Кожинову, конечно же, он пишет о себе: «Еще струна натянута до боли, / Еще душе так непомерно жаль / Той красоты, рожденной в чистом поле, / Печали той, которой дышит даль…»

Его лучшие стихи могли быть и о деревне, и о войне, и о чистилище труда. Думаю, в десяток лучших его нашумевшая «Окраина» даже не попала бы. Скорее меня поразило, как и Василия Белова, стихотворение, где дана картина падающей с плотины воды. По сути – индустриальный, а потому для многих заведомо проклятый пейзаж:

Когда с плотины падает река,

Когда река свергается с плотины,

И снова обретает берега

И обнажает медленно глубины, —


Она стремится каждою волной

Туда, где синь господствует неслышно,

Где ивы наклонились над водой

И облака застыли неподвижно…


Она прошла чистилище труда,

И – вся еще дрожа от напряженья —

Готовится пустынная вода

К таинственному акту отраженья.


(«Чистилище труда», 1964)

Так только гений прозы Андрей Платонов мог одухотворить работу турбин. Только он еще мог описать «чистилище труда». А Василий Белов просто написал: «Анатолий Передреев уже совсем близко стоял к тютчевскому восприятию окружающего нас мира».

Драма Анатолия Передреева, по-моему, заключалась в том, что его струна и жизни, и поэзии была натянута до боли. Он не был стихотворцем-версификатором даже в самой малой степени. Как вспоминает его друг Станислав Куняев: «Передреев был одним из немногих поэтов моего поколения, кто каким-то чутьем ощущал, что есть правда и что есть неправда в стихотворении… Слух на правду (эстетическую, этическую, духовную – любую) у него был абсолютный…»

Потому и не участвовал он ни в каких политических сварах и дрязгах, сторонился групповщины. Ему достаточно было максимально просто, с подчеркнуто чеканной прямотой выразить свою глубинную боль и за народ свой, и за близкий ему мир. Вот, к примеру, стихотворение о матери:

Уляжется ночь у порога,

Уставится в окна луна,

И вот перед образом Бога

Она остается одна.


… … … … … … … … … … … … … …


Не будет великого чуда,

Никто не услышит молитв…

Но сплю я спокойно, покуда

Она надо мною стоит.


(«Мать», 1961)

Что может быть проще этих строк? К такой чеканной классической простоте строк он и стремился. Его мало волновали метафоры, усложненная ритмика, звукопись, лишенная смысла. Все это изгонялось ради естественной простоты. Трудно назвать его стихи «тихой лирикой». Во-первых, не всегда они были тихими, – когда требовалось, он взвинчивал и ритм, и нерв стиха: «Бешеный ветер – / Пространство летит под откос – / Бешеный поезд. / От ветра слепой и шатучий… / Нет на земле / Ни тепла, ни покоя, ни роз – / В небе остались / Одни сумасшедшие тучи…» Во-вторых, лирикой ли были такие его поэтические шедевры, как ранняя «Баллада о безногом сапожнике» или поздняя «Баня Белова»? Разве что в самом широком смысле этого слова, когда вся поэзия обозначается как лирика.

Упал человек

   на белый снег

В земном

   сумасшедшем громе,

И ноги

   подмял под себя человек

Из мяса,

   костей

      и крови…

Ходил по земле человек,

   как Бог,

Веселый,

   кудрявый безбожник…

Стучит,

   стучит,

      стучит молоток —

Сидит безногий сапожник.


(«Баллада о безногом сапожнике», 1961)

В поэзию шестидесятых – семидесятых годов Анатолий Передреев внес простоту естественной русской жизни. И русской эта простота была потому, что сам он и по крови, и по судьбе был русским трагическим поэтом. Он никогда не кричал о своей русскости, скорее, как по-настоящему русский человек, да еще взращенный на Востоке, он был безудержно, иногда даже безмерно широк в своей всечеловечности. Сколько восточных поэтов обязаны ему блестящими переводами! И не ему ли присудили Ленинскую премию по поэзии, когда вручали ее азербайджанцу Наби Хазри? Впрочем, надо признать, что Восток он знал лучше, чем кто-либо другой из русских поэтов. Любил его и переводил лишь тех поэтов, которые были ему близки. Передреев подолгу жил на Востоке, знал его обычаи, его нравы. Такое классическое стихотворение, как «Азербайджанской матери», с налету не напишешь:

Она неслышно вышла на балкон

Благословить гостей своих и сына.

Чтоб невредимы были мы и он, —

Вода струилась из ее кувшина.


… … … … … … … … … … … … … …


Какой бы ни грозила мне бедой,

Какой бы жизнь печалью ни страшила —

Она стоит неслышно надо мной…

Вода струится из ее кувшина.


(1973)

Он писал мало, впрочем, как и многие наши классические поэты. Он не поддавался ни на какие посулы и влияния. Взяв себе в учителя русских классиков, он прямодушно оставался верен им до конца, и в этом, безусловно, был консерватором. Впрочем, то, как умело он передает простыми словами живые человеческие чувства, захватывало и либеральных мэтров шестидесятых годов. Его ценил и поддерживал Борис Слуцкий, но даже в ранних стихах Передреева я не вижу никакого влияния авангардистской поэтики. Он умел уходить от влияния как врагов, так и друзей. Как бы ни увлекался Анатолий Передреев в свое время стихами Владимира Соколова или Николая Рубцова, но простую статность своего слога он не менял ни на лиричность Рубцова, ни на природную распахнутость Соколова. Он очень многого хотел от своего стиха. Высказав в своей программной статье «Читая русских поэтов» кредо классического поэта, он с предельным максимализмом добивался его воплощения в собственной поэзии. Максимализм и стал его личной драмой. Отошли или погибли старые друзья, набивались в сотоварищи скороспелые стихотворцы, не видевшие разницы между простотой графомана и простотой мастера. Как и положено русскому поэту, очень рано он стал одинок. Даже Станислав Куняев, увлеченный литературной и журнальной политикой, отдалился, написав о нем: «Прощай, мой безнадежный друг, / Нам не о чем вести беседу, / Ты вожжи выпустил из рук, / И понесло тебя по свету…»

Не знаю, возможно, передреевская «присяга совершенству» и привела его к долгой поэтической немоте, к переключению на переводы. В чем-то они оказались схожи еще с одним максималистским сторонником классики Юрием Казаковым – и своими загулами, и блестящими переводами, и длительной немотой, и ранней смертью. Но, может быть, такой поэтический путь был заложен в Анатолии Передрееве изначально, от Бога?

Вадим Кожинов писал: «Поэзия Передреева не есть действительное воскрешение классики, но воплощенная в ней устремленность к высшему пределу (или, вернее, к запредельности)… Те, кто умеют услышать „запредельную“ ноту в поэзии Передреева, испытывают глубокое уважение к ее творцу. Вместе с тем именно описанное „противоречие“ определило и жизненную, и творческую драму поэта».

Нечто подобное вычитывается и в мемуарах Станислава Куняева «Поэзия. Судьба. Россия».

И все-таки вновь не соглашусь ни с Вадимом Кожиновым, ни со Станиславом Куняевым. Лучшие, предельно простые стихи Передреева, как правило, далеки и от увлечения «запредельностью» в следовании русской классике.

Не вижу у него этой рабской закрепощенности классикой. Да и не так часто погружается поэт в тютчевско-фетовскую классическую стихию. Спокойно исключим это тютчевско-фетовское подражание (естественно, не относя к нему такие индустриальные шедевры, как цитированное выше «Чистилище труда»), исключим все любование поэзией, устремленность к ее запредельности – и получим обаятельно жизненные, чеканные строки «Бани Белова». Это тот случай, когда не спрашивают, каким размером написан стих. Так же просто в свое время был написан «Василий Теркин». «Баня Белова» – это и сказ («Из сказки забытой, казалось, возник / Ее отуманенный временем лик»), и деревенская хроника («Ни света из окон, ни дыма из труб, / Безмолвен был каждый покинутый сруб»), и пейзажная лирика («Стояли леса, как недвижные рати, / В закатном застывшие северном злате»), и печальные мысли о трагедии русской деревни, и тут же торжество живой плоти («И весь разомлев, ты паришь невесомо, / Забыв, что творится и в мире, и дома…»). В одном стихотворении вся русская история XX века. Но в завершении «Бани Белова», когда уже почти предчувствуется крах России, вдруг неудержимый призыв, почти манифест: «Пора собирать деревенскую Русь… Пора – это Времени слышно веленье – / Увидеть деревне свое возрожденье. / А все, что в душе и в судьбе наболело, – / Привычное дело, привычное дело…» И это уже 1985 год. Начало перестройки. Никакого тебе классицизма. Никакой вторичности или устремленности к книжной классике.

Не рано ли записали Анатолия Передреева в книжные классицисты? А разве его трагичнейший и автобиографичный «Лебедь у дороги» списан у Тютчева и Фета? Мне кажется, это Вадим Валерьянович Кожинов со своей воспаленной любовью к Тютчеву раньше времени спешил записать в его ученики всех близких ему поэтов – от Николая Рубцова до Анатолия Передреева. Пожалуй, таким подражательством, или устремленностью, как говаривал Кожинов, отличается лишь одно из сильных стихотворений Анатолия Передреева – «Романс», посвященный самому Вадиму Кожинову. Но и здесь я вижу скорее осознанную стилизацию под вкусы человека, которому предназначено посвящение.

Может быть, как читатель он и был погружен в совершенство мировой классики, находя там себе соратников и единомышленников, но как поэт он в своей лирике был абсолютно независим, и в поэзии его царила самая настоящая, всамделишная жизнь. Вот это и было еще одно его противоречие – стихи о жизни, не похожей на былое величие красоты. Тот же «Лебедь у дороги», где он писал о грешной и бренной жизни, а мечтал о былой красоте. Его струна была натянута до боли…

Рядом с дымной полосою

Воспаленного шоссе

Лебедь летом и весною

Проплывает, как во сне.


Приусадебная заводь.

Досок выгнивших настил…

Кто сиять сюда и плавать

Лебедь белую пустил?!


… … … … … … … … … … … … … …


То ли спит она под кущей

Ослепительного сна,

То ль дорогою ревущей

Навсегда оглушена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю