355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Последние поэты империи: Очерки литературных судеб » Текст книги (страница 31)
Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 20:30

Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)

Отвечает родная земля —

Ты назад забери свое «бля»

Только ты мне и нужен один

Специально для этих равнин

Ты и сделан для этой беды

Для моей для травы-лебеды

И для шепота ржавых ножей

Я ищу бедной груди твоей

Но за службу такую плачу

Твое имя свиваю в свечу

И горит же она и горит

Тебя всякий из русских простит…


(«Ах, родная русская земля», 1971)

Как бы ни важна была для литературы история маленького человека советской эпохи, но, думаю, живя в среде андеграунда, Эдуард Лимонов остался бы тем самым маленьким человеком, о котором с таким сочувствием писал. Чтобы в нем самом победил национальный поэт, ему важно было вырваться из всех окружавших его пут, пусть даже ценой эмиграции и трагического одиночества. Чтобы победил поэт, ему важно было, не теряя в себе ощущений простого маленького человека, обрести величие замысла, обрести свое поле сражения, свое Бородино и свою Куликовскую битву, где уже было бы предельно ясно, на чьей он стороне. Кстати, это не так редко случается: осознание своей национальности, принадлежности к своему народу на чужбине. Не случайно и славянофилы проявились в России после длительного пребывания в Германии. Повлияла не только немецкая философия, но и острое чувство своей оторванности от родины.

А величие замысла в поэзии возможно только с пониманием своего народа и своей страны. И тут уже маленький человек Лимонова становится соучастником всего того, что было сделано в России его родителями и его предками, его сородичами.

Он окатывая зубы – ряд камней

Размышляет о поэзии своей

А поэзия не мала не глупа

Простирается от Азии столпа


… … … … … … … … … … … … … …


Я по улицам столицы Рим-Москва

Прохожу – моя кружится голова…


Он играет с банальным сознанием, но и сам становится его носителем. И ему нравится примитивный обывательский сленг простолюдина, ему близки народные кумиры, потому что он сам родом из рабочей окраины.

Оказавшись сначала в Москве, а затем в Нью-Йорке и Париже, он сначала радостно осваивал новый для себя материал, отрекаясь от былого имиджа, от былых слов, от былых одежд. Он искренне стремился стать другим, он освоил эстетство, как иные осваивают какую-нибудь физическую химию. В его жизнь вошли именитые персонажи русской и мировой культуры: Михаил Барышников, Иосиф Бродский, Лиля Брик, Татьяна Яковлева, Михаил Шемякин, Илья Кабаков, Франсуаза Саган и Деррида, Андрей Синявский и Мария Розанова… Можно было жить, обслуживая знаменитости, как и поступали иные его друзья.

Обладая блестящей памятью, уже года через два своего ученичества, а уж тем более за все годы эмиграции, Эдуард Лимонов легко освоил чужие языки, перечитал модные в эстетских кругах сочинения мудреных авторов, а затем неожиданно для себя интуитивно обнаружил, что высота и величие поэта возможны лишь при возвращении назад, в стихию народного слова, в низовую народную культуру, в обретение имперского «мы». Он должен был решить сам: или быть портным либо портье, или становиться национальным героем. Выбрал второе. Еще в России Лимонов пишет «Оду армии» как свой поэтический манифест:

Право же слово только к армии

Я испытываю почтение в моей стране

И право же слово только в структуре армии

Застревает мой ум Веселится мой мозг


… … … … … … … … … … … … … …


Поза армии тигриный прыжок армии

Вытеснит пусть из меня пиджак и рубашку

Больше не напоминайте мне о головах и очках

Бросьте дергать меня – слабость и глупость…


(1972)

В его поэзии всегда присутствует естественный, природный, идущий от отца воинский дух, любовь к оружию. Не сумев изменить свой национальный русский менталитет, он обретает иной статус – имперского поэта, и со временем его маленький человек или уступает место имперскому человеку с иной семантикой, иной речью, или же сливается с ним, становится частью великого целого.

Эдуард Лимонов по сути создает новый поэтический миф, близкий великим мифам прошлого, славянского ли, германского или римского. Он старается победить хаос и в себе, и в мире. Осваивая свой национальный миф, Лимонов поневоле обращается к истокам, к деревне, к избе. Нет, он не становится деревенским поэтом или поэтом-традиционалистом, но значимость деревенского лада нужна ему как фундамент в построении своего нового мира.

Но мы отошли от избы, полагаю

Что там начинается все, что я знаю

Впервые изба и труба и огонь

И ранее бодро оседланный конь

Жена молодая и кошка и дети

Вот все что люблю и приемлю на свете


(«Но мы отошли от избы, полагаю…», 1973–1974)

И далее поэт завершает, подразумевая таких, как он сам: «побеги свершают пропащие души / … и можно и нужно сочувствовать им». В соответствии с новым мифом, с русской традицией он обращается к теме Великой Отечественной войны: в прозе пишет повесть «У нас была великая эпоха», в поэзии – стихотворение «Наши национальные подвиги» о победном 1944 годе, о русских солдатах, бьющих по хребту немецкого зверя. Это стихотворение-лубок, но в каком-то смысле и весь концептуализм – новый лубок, такое же смешение лубочного рисунка и лубочных стихотворений, без всякой символики обозначающих предметы и диктующих их прямое назначение. У него есть лубки-воспоминания, лубки-пейзажи и даже исторические лубки. Лубки пишутся им с натуры, и ценность их всегда зависит от ценности увиденной, замеченной, подсмотренной натуры. Чем острее глаз, чем обширнее видение поэта, тем значительнее становится и лубок.

Эдуард Лимонов всегда равен самому себе. Когда он падал и разбивался, когда плакал и корчился от боли, когда угождал другим, его стихи падали вместе с ним, плакали, угождали… Когда он окреп и выжил в американском прагматичном мире, закалился в странствиях и приключениях, понял, чего он стоит и что ему надо, его стихи закалились вместе с ним. В его поэзии в это время господствует «автоматическая запись» своей личности и личностного самовыражения.

И каков же он на самом деле, Эдуард Лимонов как русский национальный поэт в пору своей зрелости, на пороге отрицания Америки?

Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди

На свои на круги. И на кладбища где имена

Наших предков. К той потной мордве, к той Руси или чуди

Отмечая твой мясовый праздник – война!


Дорогой Эдуард! С нами грубая сила и храмы

Не одеть нас Европе в костюмчик смешной

И не втиснуть монгольско-славянские рамы

Под пижамы и не положить под стеной


Как другой океан неизвестный внизу созерцая

Первый раз. Открыватели старых тяжелых земель

Мы стоим – соискатели ада и рая

Обнимая Елену за плечики тонких качель…


(«Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди…», 1978)

Неожиданно я услышал в этих строчках интонацию Юрия Кузнецова, казалось бы, поэта крайне далекого от Лимонова. Но – сблизила тема. Сблизило стихийное евразийство, издавна отделившее нас от Елены-Европы, как бы ни прикидывались мы друзьями и соседями. После таких стихов и таких мыслей там, на Западе, Эдуарду Лимонову уже нечего было делать. Блудный сын готовился к возвращению на Родину, еще не зная, состоится ли оно, задолго до всяких перестроек. Он уже жил Россией, но, не зная будущего, уныло предрекал себе могилу в Америке… Как мы уже знаем, с предсмертными предсказаниями у него не очень-то получается. Избежал и Саратова, избежал и Америки, хоть и завидовал белой завистью «Есенину Сереженьке», что лежит «на Ваганькове / вместе с Катьками и Ваньками… / Не лежать же там Лимонову / блудну сыну ветрогонову / А лежать ему в Америке / не под деревцем. Не в скверике / А на асфальтовом квадратике…» К счастью, не будет в его жизни уже этого американского асфальтового квадратика, столь ненавистного поэту.

Ненависть к Америке именно там, в Америке, вызывала в нем ультрареволюционное стремление к ее разрушению как символа мирового зла. Еще живя там, поэт мечтал ее поджечь, мечтал сотворить в ней революцию. Вот оно – соприкосновение с агитками Маяковского в лимоновских стихах:

И гори дурак огнем

Революцией на свете

Революцией взмахнем

Моя новая страна

Твоя новая вина

Ты меня не привлекаешь

Не берешь и не ласкаешь

Пожалеешь ты сполна

Загремишь и запылаешь

Вспомнишь наши имена!


(«Я живу сейчас один…», 1976–1982)

Пришла пора революционного экстремизма Эдуарда Лимонова. Пора сотрудничества с радикальными французскими газетами, пора шумных общественных акций, а затем, с началом перестройки, пора первых публикаций в России. Как и положено, вначале ухватились за Лимонова наши либералы, видя в нем модного эмигрантского писателя. Стали его печатать, по сути не читая. Только так могла появиться в «Знамени» – самом буржуазном отечественном журнале самая просоветская имперская повесть «У нас была великая эпоха».

В то же время, в начале 1991 года, и я связался с Лимоновым в Париже, договорились о сотрудничестве в газете «День». Ряд его острых статей появился в «Советской России». Даже «Наш современник» со своим традиционализмом с удовольствием опубликовал рассказы самого протестного русского писателя. Начались частые приезды Лимонова в Москву, затем последовало и окончательное возвращение на родину. Тут уж ему было вовсе не до стихов.

Либералы любят упрекать Эдуарда Лимонова в крайнем эгоцентризме, мол, и в партии он способен состоять только как лидер. Легко выбрасывается из его биографии достаточно большой период первых лет перестройки, когда Эдуард Лимонов ощущал себя всего лишь рядовым бойцом, воином в стане своих. Его печатали оппозиционные газеты «Завтра» и «Советская Россия», он был членом Фронта национального спасения, защищал на баррикадах Дом Советов в октябре 1993 года. И только после поражения патриотической оппозиции, после отхода на умеренные позиции его бывших соратников он пошел дальше самостоятельно и создал свою Национал-большевистскую партию. И то поначалу совместно с Александром Дугиным, поделив лидерство пополам. Рядовым бойцом он был и в борющейся Югославии, и в Приднестровье. Лишь пройдя огонь баррикад и окопы горячих точек уже не наемником, а осознанным русским патриотом, он решился на лидерство в движении обездоленных русских ребят, позвав всех молодых под знамена социальной и национальной справедливости. Он стал вождем таких же, каким был сам в рабочем Харькове, – отверженных и обездоленных, непримиримых и гордых простолюдинов России.

К стихам Эдуард Лимонов возвращался изредка, под впечатлением событий или лирических настроений, последний раз – во время тюремного заключения. Характерным для поздней поэзии Лимонова я считаю стихотворение, посвященное памяти майора, убитого в Чечне.

Я надеюсь, майор, ты попал в рай,

И рай твой ведет войну

С адом соседним за райский сад,

Примыкающий к ним двоим.

Я надеюсь, майор, что твой отряд

Наступает сквозь адский дым.

Что крутая у вас в раю война,

Такая, как ты любил…


(«На смерть майора», 2000)

Безусловно, самым ярким поэтическим воплощением ненависти к нынешней буржуазной власти, с которой Эдуард Лимонов боролся и в стихах, и в прозе, и в жизни, стал его «Саратовский централ» – одно из лучших стихотворений поэта. Здесь уже очевиден отход от концептуального натурализма, от автозаписи впечатлений, мы видим зафиксированную поэтом в образах и метафорах, что так необычно для него, метафизическую реальность зла.

Тюрьма живет вся мокрая внутри

В тюрьме не гаснут никогда, смотри!..

В тюрьме ни девок нет ни тишины

Зато какие здесь большие сны!

Тюрьма как мамка, матка горяча

Тюрьма родит. Натужная, кряхча

И изрыгает мокрый, мертвый плод

Тюрьма над нами сладостью поет!

«Ву-у-у-у! Сву-у-у-у! У-ааа!

Ты мой пацан, ты мой, а я мертва

На суд-допрос, на бледный Страшный суд

Тебя пацан. Вставай пацан, зов-уут!»


(«Саратовский централ», 2003)

Может быть, в слиянии со стихией народного бунта, как у Александра Блока и Владимира Маяковского, у поэта Эдуарда Лимонова проявляется его высшая поэтическая энергетика? Это тот высший предел эмоционального неблагополучия, который может пережить поэт, обретая самый высший хлеб поэзии.

2004. Внуково

Леонид Губанов в рубище великих слов

Русская керамика

Есть где-то земля, и я не боюсь ее имени,

есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией…

Есть где-то земля, пропитанная одышкой.

Сестра киселя, а душа – голубеющей льдышкой.


Есть где-то земля, пропитанная слезами,

где избы горят, где черные мысли слезают

напиться воды, а им подают лишь печали,

есть где-то земля, пропитанная молчаньем


Есть где-то земля, которую любят удары

и ржавые оспы, и грустные песни-удавы…

Есть где-то земля, пропахшая игом и потом,

всегда в синяках, царапинах и анекдотах.

На льняную юбку она нашивает обиды,

и только на юге ее украшенья разбиты.


Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка,

день каждый ее – это камень во рту или взбучка.

Над нею смеются, когда поднимается качка.

Цари не целуют ее потемневшую ручку.


Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,

горят пастухи, и разводят костер кавалеры.

Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках –

стучится вино головою, оно заболело!


Есть где-то земля, что любые предательства сносит,

любые грехи в самом сердце безумно прощает.

Любые обиды и боли она переносит,

и смерти великих, как просеки – лес, ее навещают.


Есть где-то земля, и она одичала, привыкла,

чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры

играли, уволив лишь жалость, плохую актрису.

И передушили поклонников всех за кулисами.


Есть где-то земля, что ушла в кулачок даже кашлем,

и плачет она, и смеется в кустах можжевельника.

Есть где-то земля с такою печалью – нет краше.

Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите?


Есть где-то земля, и я не боюсь ее имени.

Есть где-то земля, и я не боюсь ее знамени,

последней любовницей в жизни моей, без фамилии,

она проскользнет, и кому-то настанет так завидно.


Есть где-то земля, и я не боюсь ее грусти.

От соли и перца бывает, однако, и сладко,

есть где-то земля, где меня рекламируют гуси,

летящие к Богу на бледно-любую лампадку.


И я сохраню ее почерк волшебно-хрустящий.

И я сохраню ее руки молочно-печальные,

на всех языках, с угольком посекундно гостящий.

Я знаю, я знаю – одна ты меня напечатаешь.


Ах, все-тки люблю я церковный рисунок на ситце.

Ах, все-тки люблю я грачей за седым кабаком,

приказано мне без тебя куковать и носиться

и лишь для тебя притворяться слепым дураком.


Ах, все-тки люблю я утюг твой и вечные драки,

и вирши погладить давно бы пора бы, пора…

И с прелестью злой и вовсю нелюбимой собаки

лизнуть твои руки. Как будто лицо топора!..



Леонид Георгиевич Губанов родился в Москве 20 июля 1946 года, умер также в Москве, в своей квартире на улице Красных Зорь от острого сердечного приступа 8 сентября 1983 года, в возрасте, предсказанном им самим в поэме «Полина», – тридцати семи лет. Похоронен на Новом Хованском кладбище.

Мать поэта была сотрудницей ОВИР, отец – инженером. Крещен в церкви Святой Троицы на Воробьевых горах. Первая публикация стихов состоялась в пятнадцать лет в «Пионерской правде». Окончил вечернюю школу. Работал фотолаборантом, почтальоном, грузчиком в булочной, пожарным в театре. В 1963 году составил самодельный сборник «Первое издание неофутуристов». В 1964 году впервые напечатаны в «Юности» три четверостишия из поэмы «Полина».

29 января 1965 года выдвинул идею создания объединения поэтов и художников СМОГ, что расшифровывали как «Самое молодое общество гениев» или – официально – «Сила, мысль, образ, глубина». Первую программу вместе с ним подписали также Владимир Алейников и Владимир Батшев. 19 февраля 1965 года в московской библиотеке имени Фурманова прошел первый поэтический вечер СМОГа. В группу вошли Николай Мишин, Вадим Делоне, Юрий Кублановский, Алена Вавилова, Александр Морозов и другие. Был близок одно время к смоговцам и Эдуард Лимонов. 14 апреля 1965 года, в годовщину смерти Маяковского, прошли по Москве с лозунгами «Лишим социализм девственности» и другими. В том же году его стихи вместе со стихами других смоговцев опубликовал эмтээсовский журнал «Грани»{43} (№ 59). Начались преследования властей. Леонид Губанов в конце декабря 1965 года попал в психиатрическую больницу. Потом началась поднадзорная жизнь с неоднократными вызовами в органы, задержаниями, запугиванием. Эмигрировать отказался. Жил богемной наркотической жизнью. В последние годы пытался приблизиться к православной церкви. Подрабатывал где мог сторожем, грузчиком.

Не был замечен ни критикой, ни прессой, лишь с началом перестройки были опубликованы четыре стихотворения в ежегодном альманахе «День поэзии» за 1984 год. В 1985 году Игорь Дудинский напечатал его поэтическую подборку в журнале «Мулета» в Париже. Первая большая публикация в России – в журнале «Знамя» в 1993 году. Почти полное собрание его стихов вошло в книгу «Я сослан к Музе на галеры…», выпущенную московским издательством «Время» в 2003 году.

Явно загубленный лидер послевоенного поэтического поколения.

Леонид Губанов.

Вспоминаю, как году в 1975 познакомился с Леней Губановым на квартире своего приятеля, московского математика, преподавателя МГУ, большого любителя изящной словесности. Губанов был тогда уже изрядно выпивши. С ним пришел хоровод его девиц и поклонников. Но сам домашний вечер его поэзии все же состоялся. Впрочем, видимо, примерно такими же были и другие, в ту пору еще многочисленные, вечера его поэзии, проводившиеся в квартирах ученых, в маленьких библиотеках, в студенческих общежитиях…

Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы.

Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени?

А мне – семнадцать. Я – семьсотый.

Я Русь в тугих тисках Петра.

Я измордован, словно соты,

и изрешечен до утра…

А Петр наяривал рубанком.

А Петр плевать хотел на совесть.

На нем стрелецкая рубаха

и бабий плач царевны Софьи…


(Поэма «Петр Первый»)

Его поэтические погружения в историю Руси явно свидетельствуют, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его экскурсы в авангард, в стихотворный эксперимент скорее схожи с дерзкими творческими исканиями такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Леонид Губанов обожал Древнюю Русь, все ее обряды и традиции, писал свои поэтические «Отступления в семнадцатый век», становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом древнюю старину он соединял с авангардом века XX-го, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов.

Вроде бы его смелые поэтические опыты довольно схожи с опытами нынешних экспериментаторов стиха: звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама – весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь строки поэта серебряного века звучит будто заново, по-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали – как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности – первичности слова, первичности человека.

По всей России стаи, стаи…

А на спине моей как будто

горят горчичники восстаний.

И крепко жалят банки бунта…

На город смотрят, рот разинув,

и зависть, как щенок, в груди.

А у меня, как у России, —

все впереди. Все впереди!..


(Там же)

В те шестидесятые – семидесятые годы ему завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаенной славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королем своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек». И в самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и сам любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых не выносил.

Я стою посреди анекдотов и ласк,

только окрик слетит, только ревность притухнет.

Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз.

Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.

Только ты им не верь и не трогай с крыльца

в тихий, траурный дворик «люблю»,

ведь на медные деньги чужого лица

даже грусть я тебе не куплю.


(«Я беру кривоногое лето коня…», осень 1964)

Может быть, еще и поэтому те же шестидесятники, немало позаимствовавшие и мотивов, и ритмов, и конкретных тем из неопубликованных стихов Леонида Губанова, не особо стремились увидеть их напечатанными… Ни в те шестидесятые годы, ни ныне, во времена полной вольности в публикациях. По сути, его открыли с помощью его друзей лишь сейчас, в 2003 году, когда наконец вышла более-менее полная книга стихотворений Леонида Губанова «Я сослан к Музе на галеры…». Так и был он сосланным поэтом все полтора десятилетия перестройки и гласности, тут уже на советскую власть не свалишь. Не нужен он был ни бывшим, ни нынешним звездам поэтического мира. Редкие публикации в малотиражных журналах его друзей ситуации не меняли.

И на коленях простою,

век свой на днище слезы черпая,

там, где любимую мою

поят вином моего черепа!..


(«Заклинание»)

Будь он широко публикуем, заметно стало бы, что, скажем, не Булат Окуджава со своей популярной песней «Молитва Франсуа Вийона» («Дай же ты всем понемногу…»), а Леонид Губанов со своей «Воинствующей просьбой» первичнее и оригинальнее:

Дай монаху день мохнатый,

удочку, земли богатой,

ласточку и апокалипсис,

думку вербы – а пока я с ним.

Девушке – коня лихого,

мох на шлем богатыря

и лукавого больного

в комнаты нашатыря…

Чайной ложкой по лицу

дай последнему дворцу.

Дай закату три зарплаты,

домовому – треск колоды,

пастернаку – злость лопаты

в облигациях урода…


Ну а мне дай мужество —

никогда не оглядываться!..


Кстати, и во многих стихах Андрея Вознесенского явно слышны губановские мелодии, видны губановские находки. Впрочем, поэт был щедр и по молодости никогда не отчаивался.

А я за всех удавленничков наших,

за всех любимых, на снегу расстрелянных,

отверженные песни вам выкашливаю

и с музой музицирую раздетой.

Я – колокол озябшего пространства…


(«Зеркальные осколки»)

И он звонил в свой колокол озябшего пространства, стараясь дозвониться до сердец своих соотечественников. Если сравнивать по дерзости, и поэтической, и политической, стихи Леонида Губанова и предссыльные стихи Иосифа Бродского одних и тех же лет – конца шестидесятых – начала семидесятых, – то, на мой взгляд, стихи Губанова были и ярче, и дерзостнее, более вызывающими, но вот беда! – гэбэшная Москва за Губановым послеживала, но в ссылку не отправляла.

Меня пугает эта слава

и черный локон запятой,

прости, железная держава,

что притворилась – золотой.

Побольше бы твоих пророков

расстреливали на снегу.

Вы запретили веру в Бога

надеждою на пять секунд.

Любовь вы к рельсам приковали.

Поэтов в тундру увели.

Зевая, опубликовали —

какие розы отцвели.

Потом узнали, сколько стоит

берез пытаемая кровь.

Услышали, как гений стонет —

любимая, не прекословь.

Как гордость нации моей

петлю и пулю принимает,

слезами всех семи морей

Россия это понимает!..


(«Вот вам это и еще…»)

Интересно, что было бы, если бы в те шестидесятые – семидесятые годы питерского поэта Иосифа Бродского оставили органы в покое, а куда более дерзкого и непослушного москвича Леонида Губанова отправили в ссылку в Архангельскую область? Не в упрек Иосифу Бродскому я это пишу – не он выдумал свои страдания, я о том, о чем говорила Анна Ахматова по поводу его ссылки: «Кто-то делает мальчику славу».

И все-таки, если даже перевернуть те события по-своему, результат в любом случае был бы другой.

Во-первых, Леонид Губанов был непослушен во всем: он вызывающе вел себя не только с советскими властями – он не подошел бы и нобелевским лауреатам того времени, выдвигающим новые имена, успел бы разругаться со всеми западными славистами и журналистами, наконец, набил бы кому-нибудь морду и, будучи в эмиграции, оказался бы где-нибудь в американской тюряге.

Во-вторых, был Леонид Губанов чересчур национальным русским поэтом, даже когда ругался со своим же народом и дерзил своим же святым. Он был слишком православным, особенно в последние годы, чтобы приглянуться западным славистам. Те отшатывались от Губанова, как черт от ладана, – чужим духом пахло. Эксперимент с перевертыванием получился бы явно неудачным. У одного – Иосифа Бродского, лишенного архангельской ссылки и страданий, – премию бы отобрали, другому – Леониду Губанову – все равно ее не дали бы. Россия была бы в явном проигрыше.

И, вспомнив все слезы и нищенство,

всплывет православное облако

и скажет мне – ваше величество,

чужое то небо нам побоку…


(«Шуточное пророчество»)

Нет, вся слава Леонида Губанова была и остается внутри России. Более того, несмотря на свое московское происхождение (родился в Москве в 1946 году, крещен в церкви Святой Троицы на Воробьевых горах), он был похож на русского провинциального гения – и поведением своим, и стихами. Тут и гонор провинциала, тут и его постоянные разгулы и загулы: с русской бесшабашной непосредственностью он завоевывал Москву.

Ты – провинция,

ты вошла в меня неспроста,

вся от зависти, вся от купола…


(«Провинция»)

В начале своего творчества, в период создания СМОГа (самого молодого общества гениев) слава Леонида Губанова перехлестывала через все края, ему могли позавидовать и многие увенчанные и книгами, и премиями поэты того времени. Даже то, что фельетоны о нем писал Леонид Лиходеев в «Комсомольской правде», что его громили в «Крокодиле», вызывало ревность у регулярно печатавшихся коллег.

Андеграунд был на слуху в культурной богеме, и о Губанове слышали все, кто даже ни разу не видел его и никогда не читал его самиздатских стихов.

На горьких грамотах берез

рисуя свой славянский росчерк,

чтоб к вечеру прекрасно пьяным

в каморке вечера бесплатно

уснуть под красным одеялом

ржаного теплого заката.

Я знаю, мне печаль не выстирать,

проснусь, воскликну: Боже правый!

И мысли золотыми листьями

пойдут ко мне на сердце падать…


(«Наполеон», 1963)

И ведь это – чудо-то какое поэтическое – было написано в 1963 году семнадцатилетним юношей. Уверен: даже если бы он умер совсем молодым, как его любимый поэт Лермонтов, он навсегда остался бы в русской поэзии уже своими первыми стихами… Так ярко во второй половине XX века никто не начинал.

Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,

улыбнутся ветлы: на царя, поди?

И заплещут – берег наш любимый,

и за плечи белые обнимут…


(«Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю…», 1963)

Может быть, для совсем молодого Леонида Губанова эта слава была даже чрезмерной, слегка заразила его звездной болезнью. А в конце семидесятых, когда мода на андеграунд прошла, умело напуганная карательными мерами правоохранительных органов, от той былой славы поэта остался лишь горький осадок, не различимый даже в лупу, ибо публикаций на родине как не было, так и не ожидалось впредь. Остались с Леонидом Губановым горькое одиночество и несколько верных друзей. Спасала поэта от безнадеги и депрессии вера в свое будущее:

И молодому поколенью

не разглядеть за сотней тел —

что за свои стихотворенья

при жизни я окаменел.


Мои пророческие книжки

не объяснит седая Русь.

Ну что ж, ни дна ей ни покрышки,

когда я бронзовым вернусь!..


(«Предчувствие»)

Он не был принят в это время ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов, будучи изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. В семидесятые – восьмидесятые годы он был вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. Не знаю, какие идиоты курировали в органах Леонида Губанова и других смогистов, но мне очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к нашей истории, и к природе.

И смотрит девочка, робея,

от жалости ко мне ржавея —

мол, посреди таких друзей,

не смех, прижизненный музей.

И только ветры в поле пали.

И только волки вышли в ночь.

В России грусть была в ударе —

кому бы плахами помочь?..


(«И смотрит девочка, робея…»)

Да, его творческую, его поэтическую жизнь явно отправили на плаху к безжалостному палачу.

Леонид Губанов был сероглазым всадником во мгле застойного времени. Я, того же поколения, что и он, того же 1946 года рождения, свидетельствую: нашему поколению не досталось ни «оттепели», ни даже права на отстраненное наблюдение за жизнью, которое получили так называемые «сорокалетние»{44}. Первый всплеск нашего поколения – смогисты – были задавлены, не доходя до публикаций. Остальные тащились в обозе «сорокалетних», предпочитая не бунтовать против тихого гниения и развала нашей родины. Кто-то не выдержал – не страданий, не преследований, а этого тишайшего застоя – и уехал за рубеж, подобно Юрию Кублановскому, Евгению Вагину, Николаю Бокову, Вадиму Делоне, Алексею Хвостенко, но и там явно не подошел такой же сплоченной и кастовой эмиграции, кто-то просто перестал писать, безнадежно наступив на горло собственной песне.

Но как весело и оптимистично все начиналось. Владимир Алейников вспоминает губановскую мечту «о каком-то великолепном содружестве творческих людей, чуть ли не братстве, во всяком случае – славной компании, где все бы были в доску своими и все что-нибудь да создавали, творили – стихи ли писали, прозу ли, рисовали… в преддверии чего-то необычайного…». Вспоминает Алейников и самого поэта: «…коренастая, ладно сбитая фигура Губанова… Его изумительные серо-голубые глаза, действительно – зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный, теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет – свет предчувствия грандиозных событий, тайны, откровения…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю