355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Последние поэты империи: Очерки литературных судеб » Текст книги (страница 27)
Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 20:30

Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.

С уважением

Ваш И. А. Бродский

Иосиф Бродский долгое время искренне надеялся на какой-то ответ. Не дождался. Кстати, Александр Солженицын сожалеет, что не видел текст этого письма: жаль, плохие помощники попались. Вполне возможно, что его статья о Бродском могла бы и резко измениться после знакомства с этим во всех смыслах замечательным письмом. Да и критикам из патриотического стана не мешало бы сегодня его прочесть, ведь писал письмо русский писатель, живший еще на русской земле, принадлежавший русской культуре!

Пусть это письмо нынче многие стараются замолчать, но оно существует к чести Иосифа Бродского. Это, как в случае с Мандельштамом, тот же имперский выход один на один – «поэт и царь», и поединок явно в пользу поэта, который четко отделяет советскость, в которой он и не нуждается, и русскость как следование национальным культурным и литературным традициям, которая остается при нем, куда бы он ни уехал. Письмо нельзя отнести к просоветскому или антисоветскому (в такой системе координат Бродский никогда и не работал) проявлению чувств, письмо – прорусское, в котором поэт выглядит более русским, чем Леонид Ильич Брежнев, давно уже живущий во вненациональной системе координат. Это письмо можно спокойно поставить в ряд знаменитых писем русских писателей императорам и генеральным секретарям. Письмо во славу русской литературы.

Никто иной как Иосиф Бродский воспел в мировой печати, и не единожды, всю пушкинскую плеяду поэтов, от Баратынского до Вяземского, заявил о мировом уровне русской культуры XX века, обозначил Марину Цветаеву лучшим поэтом всего столетия, а Андрея Платонова и Николая Заболоцкого – классиками мировой литературы. Да, были у Бродского и свои групповые пристрастия, он постоянно возвеличивал, и с большим перебором, ленинградскую группу своих друзей, называя их всех – равными себе по таланту, хотя эти старые дружки не раз, особенно после смерти, его же и предавали. Но у кого из нас этих групповых и дружеских пристрастий нет?

В целом тема «Иосиф Бродский как просветитель и пропагандист русской культуры в мире» – несомненна. Многие из самых тонких ценителей культуры в англоязычном мире впервые от Иосифа Бродского услышали имена русских гениев Державина и Ломоносова, Хлебникова и Клюева; не забывал он даже о таких поэтах, как Николай Тихонов и Луговской, помнил о своих учителях Борисе Слуцком и Анне Ахматовой. Для него как человека культуры интересны самые разные поэты, составляющие полный спектр отечественной литературы. «Вообще-то говоря, среди русских поэтов… фигур второго ряда – были совершенно замечательные личности. Например, Дмитриев с его баснями. Какие стихи! Русская басня – совершенно потрясающая вещь. Крылов – гениальный поэт, обладавший звуком, который можно сравнить с державинским. А Катенин!.. Или – Вяземский: на мой взгляд крупнейшее явление в пушкинской плеяде», – утверждал он. И какие прозорливые слова сказаны им о пренебрежительном отношении к культуре: «За равнодушие к культуре общество прежде всего гражданскими свободами расплачивается. Сужение культурного кругозора – мать сужения кругозора политического. Ничто так не мостит дорогу тирании, как культурная самокастрация…»

Интересно, кстати, что почти в одно и то же время Иосиф Бродский и Станислав Куняев пишут стихи об освобождении от своих учителей, от того же Бориса Слуцкого. У Куняева: «Я предаю своих учителей» – жестко и решительно. У Бродского помягче: «Приходит время сожалений. / При полусвете фонарей, / при полумраке озарений / не узнавать учителей».

Нынешняя культурная самокастрация наших либералов, в том числе литературных, приводит и к сужению понимания стихов того же Иосифа Бродского. Будто забыты уже два его прекрасных стихотворения, посвященных Глебу Горбовскому, которого он крайне высоко ценил: «Посвящение Глебу Горбовскому» («Уходить из любви…») и «Сонет к Глебу Горбовскому» («Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы…»). Сам-то Иосиф Бродский при явном расхождении и политическом, и творческом с поздним Горбовским все-таки признавал в американских интервью: «Конечно же, это поэт более талантливый, чем, скажем, Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, кто угодно…» А в диалогах с Соломоном Волковым высказался еще определеннее: «Если в ту антологию[14] (русской поэзии XX века. – В. Б.), о которой вы говорите, будет включена „Погорельщина“ Клюева или, скажем, стихи Горбовского – то „Бабьему яру“[15] там делать нечего…» Но «ахматовские сироты» все одеяло славы Бродского предпочитают натянуть на себя, и бродсковеды этому активно подыгрывают. Нет чтобы взять и провести интересную творческую параллель между стихотворением Николая Рубцова «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…» и стихотворением Бродского «Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам…» Опять же, время написания почти одно, да и поэты были неплохо знакомы. Взаимовлияние, творческое соперничество? Или же их встречи с Татьяной Глушковой. Как рассказывала Глушкова, они во многом оказались близки друг другу в отношении к искусству и русской классике. Неплохо бы и задуматься над Державиным как общей предтечей и Юрия Кузнецова, и Иосифа Бродского. Оба ведь – птенцы не из пушкинского гнезда…

Не так узок был наш герой Иосиф Бродский, не умещается он в нынешнее либеральное прокрустово ложе. Увы, русскость в Иосифе Бродском оказалась не нужна ни нашим почвенникам, для которых Бродского как бы не существует, ни критикам либерального направления, перечеркивающим Россию как таковую и вычеркивающим любое проявление русскости из судьбы поэта.

Кстати, при всем своем чувстве одиночества и отделенности ото всех Бродский никогда не терял чувства своего поколения, неоднократно писал о нем – поколении писателей, рожденных перед войной, поколении, следующем за шестидесятниками (которых он всегда чурался и презирал – от Василия Аксенова до Евтушенко с Вознесенским), по сути последнем состоявшемся поколении русской культуры XX века. Не забудем, что это предвоенное поколение поэтов, в большинстве своем отказавшееся от фальши шестидесятничества, кто справа, кто слева, вбирает в себя ленинградскую группу Иосифа Бродского и его друзей, и почти всю «тихую лирику» – от Николая Рубцова до Олега Чухонцева, и Беллу Ахмадулину, и Татьяну Глушкову, и сверстника поэта Юрия Кузнецова. Как видим, неплохой набор поэтов выставило на щит литературы само время! Конец XX века оказался ничем не хуже его начала. Иосиф Бродский говорил об этом поколении: «Это последнее поколение, для которых культура представляла и представляет главную ценность из тех, какие вообще находятся в распоряжении человека. Это люди, которым христианская цивилизация дороже всего на свете. Они приложили немало сил, чтобы эти ценности сохранить, пренебрегая ценностями того мира, который возникает у них на глазах». Достаточно ортодоксальное утверждение. И не раз подтверждаемое Иосифом Бродским в стихах.

7. Личное

Хочу поделиться личными впечатлениями о поэте, когда-то сдвинувшем и мою судьбу. В своей литературной юности, обитая с 1964 года в том же Питере, куда вернулся осенью 1965 года из архангельской ссылки Иосиф Бродский, я не раз бывал на поэтических вечерах, где выступал и он со своими друзьями. Стихи его тогда мне казались ужасно традиционными, правильными и классическими до невозможности. Но слава его уже гремела. Не скрою, мне было лестно познакомиться с ним и почитать ему свои стихи. Он надписал мне как-то после одного из вечеров свою первую американскую книгу 1965 года, небрежно подчеркнув ее несовершенство, и пригласил к себе домой, в свои «полторы комнаты», взяв у меня пачку моих стихов. Был я в те годы ужасным леваком, обожал весь русский авангард. Женя Ковтун, мой приятель из Русского музея, открывал для меня Малевича и Кандинского в подлинниках, я дневал и ночевал у сестры Павла Филонова Евдокии Николаевны Глебовой, был вхож в кружок Стерлигова[16], считал себя самонадеянно левее обэриутов, ничевоков и прочих биокосмистов, дружил с такими же леваками и в поэзии, и в живописи.

Шел 1967 год, и кому-то из организаторов октябрьских юбилейных торжеств пришло в голову пригласить для праздничного оформления набережной из Москвы группу художников-кинетов во главе с Львом Нусбергом и Франциском Инфанте, ныне широко признанным авангардным художником, к тому же лауреатом Государственной премии России. Рисунок его и сейчас украшает мое жилище. Жили они в Петропавловской крепости, и я перебрался из своего студенческого общежития почти на месяц к ним в каземат, писал по просьбе Льва Нусберга какие-то манифесты, лозунги… Лев и представил меня тогда впервые в моей жизни – писателем. Бывал в тех кинетических казематах и Евгений Рейн, и именно с его рекомендацией я попал в коммуналку к Иосифу Бродскому со своими стихами. Бродский отмечал что-то положительное в моих стихах, что-то предлагал упростить, но в конце концов разошелся, разозлился и, как самый настоящий школьный учитель, разложил по полочкам всю мою (да и не только мою) авангардистскую дрянь. Он терпеть не мог форму ради формы: если нет великого замысла, то нечего и писать. И все эти словесные приговские эксперименты его раздражали. Он был уже законченным классицистом и антиавангардистом, если не консерватором. Он не раз выражал свое достаточно четкое консервативное отношение к смыслу литературы: «Жизненный путь человека в мире лежит через самосовершенствование. Ты начинаешь писать стихи не для того, чтобы писать стихи, а чтобы писать все лучше и лучше. Но не для того, чтобы быть хорошим стихотворцем, а для того… Ладно, придется все-таки сказать это слово: душа. Но в этом направлении гораздо лучше преуспеть в стиле… Так что мастерство всегда плетет заговор против души…»

Нечто подобное Иосиф Бродский говорил и мне – что в авангарде шестидесятых годов он видит затхлость и нечто уже побитое молью, и нет резона писать стихи, лишенные смысла. «В этом смысле я не в авангарде, а в арьергарде, как и Анна Андреевна Ахматова». Кстати, в той нашей беседе его ссылки на Анну Андреевну были постоянными, да и упор на простоту стиха, понятность мысли шел как бы от нее. Все сказанное им я сразу же записал и даже напечатал тогда в нашем рукописном журнальчике, который выпускал вместе с моими друзьями и ныне храню в своем архиве. Несколько раз он повторял по поводу словесных экспериментов шестидесятых годов: «Дрянь, дрянь, дрянь».

Не думаю, что с моим максималистским характером он сильно повлиял бы на мои попытки перевернуть мир искусства, но, признаться, мне и самому надоели к тому времени эти звуковые головоломки и шарады из крестиков и ноликов, я и сам уже достаточно начитался блестящих поэтов Серебряного века, книги которых продавались во всех букинистических магазинах по сравнительно дешевой даже для студента цене. От ничевоков я перешел к Николаю Гумилеву и Велимиру Хлебникову и потому с интересом внимал столь «мракобесному» разбору своих левацких стихов уже нашумевшим в Питере поэтом, вернувшимся не так давно из моих родных поморских земель. Расспрашивал я Бродского и о северных впечатлениях, ибо к страданиям его в ссылке относился несколько иронично. На тех же землях, где он якобы страдал целых восемнадцать месяцев, веками жили мои поморские предки, да и тогда, в шестидесятые, немало моих родичей было разбросано по архангельским деревням – десятки Галушиных и Латухиных. Впрочем, я и сам, будучи школьником и на картошке, в тех же северных деревнях месил ту же грязь почти каждый сентябрь. Не мучения мнимые меня интересовали, а впечатления поэта, впервые побывавшего на глубинной русской земле. И я был рад услышать самые восторженные слова и о природе севера, и о моих северных земляках, и о русской народной культуре. «Вот у них и учись поэзии», – сказал мне в завершение своего разбора-разгрома этот далеко не самый народный поэт.

С поэзией собственной я и в самом деле с тех пор решительно завязал. Кстати, примерно так же вслед за мной завязал со своим модернизмом и критик из «Нашего современника» Александр Казинцев, когда-то начинавший со стихов в кругу Сергея Гандлевского. Да и кто в молодости не был тем или иным радикалом? А северные стихи Иосифа Бродского (некоторые из них он читал мне тогда при нашей встрече) до сих пор считаю лучшими в его творчестве. Со мной спорили некоторые мои друзья, называя его стихи периода ссылки вынужденными, покаянными, покорными, другие вообще при имени Бродского фыркали и ухмылялись.

Тем временем поэт уехал в Америку открывать мировую культуру, сам не раз менял свою стилистику, порывая с романтизмом, добавляя к совершенному неоклассицизму несвойственную ему иронию, то уходя в античные имперские мотивы (надо сказать, удачно), то ломая свой стих под английские каноны, что приводило и к неизбежной холодности стиха, и к непривычному построению строфы. Многое из его американской поэзии я просто не приемлю. Во многом я согласен с критикой в его адрес и Александра Солженицына, и Наума Коржавина. «Из-за стержневой, всепроникающей холодности стихи Бродского в массе своей не берут за сердце. И чего не встретишь нигде в сборнике – это человеческой простоты и душевной доступности… Запад! Запад Бродскому люб – и не только потому, что в нем господствует Нравственный Абсолют, и не только потому, что он основан на индивидуальности и приоритете частной жизни; хотя в приверженности к демократии Бродского не упрекнешь: ни в чем не проявлена… Он был всегда – элитарист, так и говорил откровенно. Он – органический одиночка…» – пишет Солженицын.

Но все эти жесткие слова я бы отнес к позднему периоду творчества Иосифа Бродского. Кстати, и примеры самые убийственные Солженицын берет именно из поздних его стихов.

Я бы так сформулировал свое отношение к Бродскому: он родился и вырос в русской культуре, был русским поэтом, позже попробовал уйти в англоязычную культуру – культуру новых имперских победителей, но у него с этим переходом почти ничего не получилось. И все его поздние провалы – это как чужая одежда, пусть и броская, и модная, и красивая, но не налезающая на его бренную плоть. Мешает все та же русскость:

В потетеле английской красной шерсти я

не бздю крещенских холодов нашествия,

и будущее за Шексной, за Ворсклою

теперь мне видится одетым в вещь заморскую.

Я думаю: обзаведись валютою,

мы одолели бы природу лютую.

Я вижу гордые строенья с ваннами,

заполненными до краев славянами,

и тучи с птицами, с пропеллером скрещенными,

чтобы не связываться зря с крещеными.


… … … … … … … … … … … … … …


Вот, думаю, во что все это выльется.

Но если вдруг начнет хромать кириллица

от сильного избытка вещи фирменной,

приникни, серафим, к устам и вырви мой…


(«Песня о красном свитере», 1970)

Вот и приходится вырывать если не серафиму, то читателям то здесь, то там его грешный, меры не знающий язык, чтобы «…он трепыхался, поджидая басурманина, / как флаг, оставшийся на льдине от Папанина». Прививка англоязычной культуры так же, как и культуры античной к культуре русской, всегда полезна, но было потеряно чувство меры. Может быть, поэт думал, что благодаря своему пластичному еврейству он легко сбросит русский костюм и вырядится во все английское. Не получилось. Русскость в нем оказалась глубже, чем он предполагал. Потому и в поздний его период, наряду с холодными, затянутыми и часто, увы, бессмысленными стихами, вдруг неожиданно проливалась живая кровь поэзии. И что-то берет за душу и вновь околдовывает:

Что нужно для чуда? Кожух овчара,

щепотка сегодня, крупица вчера,

и к пригоршне завтра добавь на глазок

огрызок пространства и неба кусок…


… … … … … … … … … … … … … …


а если ты дом покидаешь – включи

звезду на прощанье в четыре свечи,

чтоб мир без вещей освещала она,

вослед тебе глядя, во все времена.


(«25.XII. 1993»)

И это написано незадолго до его смерти.

8. Бунт за лучшую империю

Я бы выделил из всех его стихов, кроме блестящего цикла о любви, также стихи на имперские темы, будь то античные римские мотивы, будь то американские – «Колыбельная Трескового Мыса» или «Новый Жюль Верн», будь то русские – «На смерть Жукова» или даже «Одному тирану».

Иосиф Бродский вполне искренне писал, что «…у поэта с тираном много общего. Начнем с того, что оба желают быть властителями: один – тел, другой – дум. Поэт и тиран друг с другом связаны. Их объединяет, в частности, идея культурного центра, в котором оба они представительствуют. Эта идея восходит к Древнему Риму…» Не случайно он так ценил великих императоров и тиранов, что римских, что русских. Петр Великий, пожалуй, самый любимый и часто вспоминаемый император в его стихах и статьях. Но не обходит он вниманием и Ивана Грозного: «Помните переписку Ивана Грозного с Курбским? Так вот, Иван куда интереснее Курбского со своей апологией деспотии, особенно когда он говорит „Россия есмь Израиль“…»

Кстати, и о Сталине он высказывался отнюдь не одномерно, без восторга, но и без примитивной либеральной ненависти. В диалогах с Соломоном Волковым он рассуждает: «То есть о нем совершенно спокойно можно думать как об отце, да? Скажем, если твой отец никуда не годится, то вот уж этот-то будет хорошим папой, да?.. На мой вкус, самое лучшее, что про Сталина написано, это мандельштамовская „Ода“ 1937 года… Это, может быть, самые грандиозные стихи, которые когда-либо написал Мандельштам. Более того, это стихотворение, быть может, одно из самых значительных событий во всей русской литературе XX века… Ведь он взял вечную для русской литературы замечательную тему – „поэт и царь“. И, в конце концов, в этом стихотворении тема эта в известной степени решена. Поскольку там указывается на близость царя и поэта…»

С имперских позиций он объясняет и сталинское негодование в отношении Ахматовой после ее встреч с иностранцами: «Так это и должно быть. Ведь что такое была Россия в 1945 году? Классическая империя. Да и вообще ситуация „поэт и царь“ – это имперская ситуация…» А сравнивая Сталина с Троцким, он явно делает выбор в пользу Сталина, говоря, что России еще повезло, при Троцком было бы гораздо хуже… Он ценил иерархию, как в поэзии, так и в империи. Не случайно Иосиф Бродский так ценил и великих полководцев, как римских, так и русских – Суворова, Жукова. Кстати, его стихи о Жукове раздражали власовцев из второй эмиграции. Как говорит сам Бродский в беседе с Волковым: «Между прочим, в данном случае определение „государственное“ мне даже нравится. Вообще-то я считаю, что это стихотворение в свое время должны были напечатать в газете „Правда“. Я в связи с ним, кстати, немало дерьма съел… Для давешних эмигрантов, для Ди-Пи – Жуков ассоциируется с самыми неприятными вещами. Они от него убежали. Поэтому к Жукову у них симпатий нет. Потом прибалты, которые от Жукова натерпелись… А ведь многие из нас обязаны Жукову жизнью. Жуков был последним из русских могикан…»

Воин, пред коим многие пали

стены, хоть меч был вражьих тупей,

блеском маневра о Ганнибале

напоминавший средь волжских степей.

Кончивший дни свои глухо, в опале,

как Велизарий или Помпей…


… … … … … … … … … … … … … …


Маршал! поглотит алчная Лета

эти слова и твои прохоря.

Все же, прими их – жалкая лепта

родину спасшему, вслух говоря…


(«На смерть Жукова», 1974)

Имперскость его проявлялась и в увлечении историей российского флота. Правда, тут еще вмешивалась и семейная традиция – отец его был офицером флота. С детства Иосиф Бродский обожал морскую форму, все морские знаки отличия. «Не из-за эффектных его побед, коих было не так уж много, но ввиду благородства духа, оживлявшего сие мероприятие. Вы скажете – причуда, а то и вычура; однако порождение ума единственного мечтателя среди русских императоров, Петра Великого, воистину представляется мне гибридом вышеупомянутой литературы с архитектурой… Проникнутый духом открытий, а не завоеваний, склонный к героическому жесту и самопожертвованию, чем к выживанию любой ценой, этот флот действительно был мечтой о безупречном, почти отвлеченном порядке, державшемся на водах мировых морей, поскольку не мог быть достигнут нигде на российской почве». Если под этими строками не видеть подписи автора – «Иосиф Бродский», можно подумать, что это написал Карем Раш: «По сей день полагаю, что страна только выиграла бы, имей она символом нации не двуглавую подлую имперскую птицу или полумасонский серп и молот, а флаг русского флота – наш славный, поистине прекрасный Андреевский флаг: косой синий крест на девственно белом фоне».

Я бы с удовольствием написал отдельную статью – «Имперскость Иосифа Бродского». Самая что ни на есть великодержавная имперскость в том же стихотворении об Украине не менее вызывающа, чем стихи Пушкина о Польше. Не случайно его впервые опубликовали только в «Дне литературы» и в «Лимонке»…

Эту тему также умалчивают все западные бродсковеды, не говоря уж о наших либералах. В стихах на имперские темы он, как и в молодости, напорист и энергичен, с ним даже не соглашаться и спорить становится интересно, как, например, с «Пятой годовщиной» или со «Стихами о зимней кампании 1980 года». Империя – это его любимая тема. Очень верно пишет его друг Чеслав Милош: «…„Империя“ – это одна из словесных дерзостей Бродского. Римские завоевания не именовались „освободительными“ или „антиколониальными“. Они были не чем иным, как торжеством силы… То, что их страна является империей, может быть для русских источником гордости, а для американцев, с их странной склонностью к самобичеванию, источником стыда, но это неоспоримая реальность. „Империя“ для Бродского означает также сами размеры континента, монументальность как таковую, к чему он питает слабость…»

Кстати, на мой взгляд, из всех его западных друзей лишь славянин Чеслав Милош наиболее глубоко и точно понимал его поэзию, его характер, его пронизанную духом славянства душу. Он наиболее доступно объяснил западному читателю смысл творчества Бродского: «Меня особенно увлекает чтение его стихов как лишь части более обширного, затеянного им дела – ни больше, ни меньше, как попытки укрепить человека в противостоянии страшному миру. Вопреки господствующим ныне представлениям он верит в то, что поэт, прежде чем обратиться к последним вопросам, должен усвоить некий код поведения. Он должен быть богобоязненным, любить свою страну и родной язык, полагаться на собственную совесть, избегать союза со злом и не отрываться от традиции». Прекрасное кредо!

Как Иосиф Бродский соединял свою тягу к империи с тягой к свободе – это уже исключительная прерогатива поэта. Скажем, таким образом: «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря». Империя хороша «…окраинами. А окраина замечательна тем, что она, может быть, конец империи, но – начало мира. Остального мира… В случае с Россией может что-то сходное произойти, исключать этого не следует…»

То есть на окраине разрушенной ныне российской империи могут родиться новые гении… Дай-то Бог. По сути, на достаточно глухой по послевоенному времени питерской окраине у моря родился и сам Бродский:

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле

серых цинковых волн, всегда набегавших по две,

и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,

вьющийся между ними, как мокрый волос…


(«Я родился и вырос в балтийских болотах…», 1976)

Кстати, не забудем, что на окраине у южного моря – в Краснодарском крае родился и Юрий Кузнецов. В Архангельской области, недалеко от Белого моря, родились Николай Рубцов и Владимир Личутин. Александр Проханов родом с южной грузинской окраины империи, земляк Владимира Маяковского. Вот вам и «поэты имперских окраин». На имперскую тему в творчестве поэта хочется поразмышлять отдельно. Оставим сейчас зарубку. Для Иосифа Бродского даже «любовь – имперское чувство». Особенно такая, какая поглотила целиком поэта.

9. Бунт за Бога

Отмечу и крайне плодотворную для поэта тему – тему христианства и христианской культуры, тему, которую он сам в многочисленных американских интервью, особенно после вручения Нобелевской премии, неоднократно пытался отрицать или как-то нивелировать… Да, есть у него и иронические антихристианские выпады. Бог ему судья. Увы, подобных выпадов не миновали ни Сергей Есенин, ни Владимир Маяковский, ни Александр Блок. Не примем эти выпады и осудим. Пойдем дальше.

А дальше увидим, что поэт, отнекивающийся в поздних американских интервью от христианства (думаю, по политическим и национальным мотивам. Он сам же говорил о четком делении в Америке на евреев и неевреев), в творчестве своем создал несколько поэтических шедевров христианской, а то и явно православной направленности – от «Большой элегии Джону Донну» до цикла рождественских посланий и знаменитого «Сретенья», посвященного Анне Ахматовой. Не случайно именно «Сретенье» читали на отпевании самого Иосифа Бродского в православном храме.

Он шел умирать. И не в уличный гул

он, дверь отворивши руками, шагнул,

но в глухонемые владения смерти.

Он шел по пространству, лишенному тверди,


он слышал, что время утратило звук.

И образ Младенца с сияньем вокруг

пушистого темени смертной тропою

душа Симеона несла пред собою,


как некий светильник, в ту черную тьму,

в которой дотоле еще никому

дорогу себе озарять не случалось.

Светильник светил, и тропа расширялась.


(1972)

А сколько христианских понятий, определений, образов живет в его стихах! Тысячи, не меньше. Берусь утверждать, что имперские и христианские образы пронизывают всю его поэзию. «Я христианин, потому что я не варвар. Некоторые вещи в христианстве мне нравятся. Да, в сущности, многое…»

Думаю, с христианством самого Иосифа Бродского нам еще предстоит разбираться, говорят, что есть немало фотографий, где он снят с христианским крестом на груди. Его ироничные и дипломатичные уходы от ответов на тему собственного крещения вполне объяснимы. Но и отрицательного ответа никогда не было. Да и жена его, верная католичка, хоронила его с крестом в руках. В любом случае – он человек христианской культуры и никакой иной. И газетные ироничные, экуменические поддакивания всего лишь дань своему окружению – что поделаешь, не хотел он жертвовать своим относительно спокойным и благополучным житьем отшельника.

«У меня была идея в свое время, когда мне было 24–25 лет… на каждое Рождество писать по стихотворению… У меня семь или восемь рождественских стихотворений… Это был 1972 год. В те времена я относился к этому более, так сказать, „систематически“… Если хотите, это опять связано с Пастернаком. После его „стихов из романа“ масса русской интеллигенции, особенно еврейские мальчики, очень воодушевились новозаветными идеями… за этим стоит совершенно замечательное культурное наследие… К этому можно еще добавить, что художественное произведение мешает вам удержаться в доктрине, в той или иной религиозной системе, потому что творчество обладает колоссальной центробежной энергией и выносит вас за пределы, скажем, того или иного религиозного радиуса. Простой пример: „Божественная комедия“, которая куда интереснее, чем то же самое у отцов церкви. То есть Данте сознательно удерживает себя в узде доктрины, но в принципе, когда вы пишете стихотворение, вы очень часто чувствуете, что можете выйти за пределы религиозной доктрины…»

Случалось и Иосифу Бродскому выходить в стихах за пределы, но и узы христианской доктрины он с себя не снимал: «Кроме страха перед дьяволом и Богом / существует что-то выше человека…»

Вот еще интересная тема для поэтического сравнения: узы христианской доктрины и уход за ее пределы у Иосифа Бродского и Юрия Кузнецова…

Надеюсь, о христианской лирике Бродского мне тоже удастся когда-нибудь высказаться отдельно. Очень уж интересная тема. И когда бытовые, вынужденные отговорки и уклонения уходят после смерти в никуда, в пустоту, остаются посланные кем-то свыше и озвученные поэтом проникновенные слова:

Мать говорит Христу:

– Ты мой сын или мой

Бог? Ты прибит к кресту.

Как я пойду домой?


Как ступлю на порог,

не поняв, не решив:

ты мой сын или Бог?

То есть мертв или жив?


Он говорит в ответ:

– Мертвый или живой,

разницы, жено, нет.

Сын или Бог, я твой.


(«Натюрморт», 1971)

10. «in memorial»

И еще одна, уже четвертая, как правило, проникновенная, освобожденная от плена вещей и хладного тлена смерти тема в поэзии Иосифа Бродского – посвящения друзьям, поминание великих учителей, разговор с творцами. Тут и «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова», и «Стихи на смерть Т. С. Элиота» из ссылки, и ранние стихотворения «Памяти Е. А. Баратынского» и «На смерть Роберта Фроста», и стихи, посвященные Евгению Рейну, и уже эмигрантское – «На столетие Анны Ахматовой», и совсем уж позднее – «Шеймусу Хини».

Я проснулся от крика чаек в Дублине.

На рассвете их голоса звучали

как души, которые так загублены,

что не испытывают печали…


(«Шеймусу Хини», 1990)

Когда поэт пишет о любимом и дорогом, о друзьях и близких, он волшебно избавляется от игры в гениальничание, от «приполярного душевного климата» и от иронически-риторической стихотворной гимнастики, от ненужного ерничества и элитарной брезгливости. Разве самый строгий его оппонент найдет все эти недостатки в стихотворении, посвященном столетию Анны Ахматовой:

Страницу и огонь, зерно и жернова,

секиры острие и усеченный волос —

Бог сохраняет все; особенно – слова

прощенья и любви, как собственный свой голос…


… … … … … … … … … … … … … …


Великая душа, поклон через моря

за то, что их нашла, – тебе и части тленной,

что спит в родной земле, тебе благодаря

обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.


(«На столетие Анны Ахматовой», 1989)

Пожалуй, подобная искренность в стихах Иосифа Бродского попадается еще в тех случаях, когда поэт сам распахивает душу, обрушивает на читателя свои чувства и свое понимание мира, свое отчаяние и свое умирание. Таким личностным, наверное, была для него «Бабочка». Таким автопортретом, я считаю, стал его и мужественный, и болезненный, и до предела распахнутый, и сокровенный «Осенний крик ястреба»:

На воздушном потоке распластанный, одинок,

все, что он видит – гряду покатых


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю