355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Последние поэты империи: Очерки литературных судеб » Текст книги (страница 5)
Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 20:30

Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)

Безобидный хрупкий человечек, так никем и не узнанный до конца, исполнительный внешне и строптивый внутренне – как жаль мне его и его судьбу. У него не было даже капли лагерного, тюремного авантюризма, блатной удали или хотя бы рубцовско-есенинской бесшабашности. Он был совсем иным, чем и поразил Александра Твардовского. И тот сделал все возможное, чтобы Алексей Прасолов досрочно вышел из заключения.

Правда, сказать, чтобы Твардовский всерьез увлекся Прасоловым, как ныне утверждают многие специалисты по поэзии, тоже нельзя. Да, большая подборка стихотворений в «Новом мире» еще не вышедшего на свободу поэта была его, Твардовского, подвигом. Но отбирала стихи все-таки не редакция «Нового мира», а юный литературовед Инна Ростовцева с помощью воронежского литературоведа Анатолия Абрамова. Уже на следующую подборку, присланную Прасоловым в «Новый мир», Александр Трифонович посмотрел довольно косо, так что в актив журнала Прасолов не попал. Большой дружбы с журналом не получилось. Может быть, тоже не по тем статьям сидел, не так как надо лагерную жизнь описывал? «Новый мир» так и не познал по-настоящему Прасолова, хотя благодарный поэт до конца дней своих помнил великолепный, почти рыцарский шаг Твардовского посреди всяческой журнальной мертвечины. Он в чем-то сродни был публикации в скором будущем в том же «Новом мире» знаменитого рассказа Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

И как угадал Твардовский в Прасолове: «Тут и культура видна, автор и Пушкина, и Тютчева знает, а пишет по-своему… Да где вам понять, старые перечницы…» (из воспоминаний В. Я. Лакшина о Твардовском). На Твардовского тогда вышла смелая до отчаяния и влюбленная в Прасолова Инна Ростовцева. Принесла рукопись его стихов сразу к Твардовскому домой. Он хоть и поворчал, но рукопись была принята. А так могла бы и затеряться в отделе поэзии. Все бывало.

Инна Ростовцева, поразившая своим поступком Твардовского, – и была тем человеком, который решил судьбу поэта в самую лучшую сторону…

Молодой критик Инна Ростовцева. 1962

Теперь я уже скажу свое, может быть, и неординарное и крайне субъективное мнение о прасоловских тюремных поселениях. Чем он там жил, можно понять сейчас, прочитав удивительную книгу, составленную известным критиком Инной Ростовцевой из писем, присланных ей поэтом из тюрьмы, и вышедшую в 2003 году под заголовком «Алексей Прасолов. Я встретил ночь твою». Книга о поэзии, книга о самом поэте, книга о его глубокой и трагической любви.

Платье – струями косыми.

Ты одна. Земля одна.

Входит луч тугой и сильный

В сон укрытого зерна.


Пусть над нами свет – однажды

И однажды – эта мгла,

Лишь родиться б с утром каждым

До конца душа могла…


(«Платье – струями косыми…», 1964)

Любовные стихи никогда не были главными в эпической лирике Прасолова. Но самые сильные из них – посвящены Инне Ростовцевой. Мне кажется, Инна Ростовцева сама до конца не понимает, какую ответственность на себя она в те годы взвалила.

Я не собираюсь влезать во все никогда не затухающие воронежские литературные бои, которые сам Алексей Прасолов люто ненавидел. Но говорить о малой значимости Инны Ростовцевой в его судьбе теперь не сможет ни один мало-мальски объективный литературовед. Конечно же, она значила для поэта чрезвычайно много, даже, на беду свою, чересчур много. И как умная женщина, и как умный собеседник, и в какой-то мере как поэтический наставник, и как возлюбленная на многие годы. Она откровенно заменила ему и Литературный институт, и круг единомышленников, и в каком-то смысле семью. Страшно сказать, но, может быть, это она и родила гениального поэта Алексея Прасолова. Она приручила его, как Маленький Принц из сказки Антуана Сент-Экзюпери приручил Лиса. Но приручив, и особенно с такой полнотой, Инна Ростовцева взвалила на себя огромную ответственность. А вправе ли? Способна ли она была выдержать сама? По силам ли ей судьба, к примеру, Надежды Мандельштам?

Она стала для Прасолова единственной женщиной, способной понять его: «Вчера утром сел за стол. Ты звенела во мне. И я совсем не боялся, что „выдумываю“ тебя. Чтобы после „прозреть“. Видимо, в том и вся необъяснимая сила, что ты сливаешь в меня поэзию и действительность – и одно достойно другого. Написалось вчера не „любовное“, но звуки в нем – от тебя:

Схватил мороз рисунок пены.

Река легла к моим ногам —

Оледенелое стремленье,

Прикованное к берегам.


Душа мгновения просила,

Чтобы, проняв меня насквозь,

Оно над зимнею Россией

Широким звоном пронеслось…


(„Схватил мороз рисунок пены…“, 1964)

…Кажется, удалось и примыкает к последнему – „Зима крепит твою державу“. Возможен цикл. Ведь я твой совет принимаю. Как и твои губы…».

Позже Инна Ростовцева откровенно покинула своего талантливого Лиса и, может быть, тем самым предопределила его печальный конец, предопределила трагедию 2 февраля 1972 года, когда поэт повесился у себя дома… Предопределила и свою тихую ученую судьбу.

Я ни в коем случае не собираю литературные сплетни, не плету интриги, не собираюсь занимать ту или иную сторону в незатухающих страстях вокруг Прасолова. Я рассуждаю всего лишь как литературный критик, я иду от книги, смело выпущенной ею самой и состоящей единственно из писем самого поэта (и здесь Инна Ростовцева, на мой взгляд, поступила совершенно правильно, не став печатать свои собственные письма – и величие, и трагедия поэта, его взлет и его падение не нуждаются ни в чьих комментариях). Книга уже стала литературным событием, и мы имеем право обсудить с предельной откровенностью все ее страницы. Ведь и он, и она уже стали литературными образами.

Да, уже после первых своих писем из лагеря к случайно попавшейся на глаза в газете молодой воронежской критикессе «газетный писака» Алексей Прасолов неожиданно для себя встретил в лагерной переписке, которые заводятся стихийно и шутейно, многотысячно, – человека, который и заметил в нем приметы необычайного дара, и сделал все, чтобы своими многостраничными еженедельными письмами развить этот дар, закрепить в нем.

Со временем Инна Ростовцева стала не просто собеседницей и умным советником, стала его женщиной. Его возлюбленной… Да, она приезжала на свидание с ним, и это тоже неожиданность – читать в письмах Прасолова, как наивно и целомудренно развиваются их самые интимные отношения. Он уже звал ее «мой Инн». «Слово „жена“ поставлю своей рукой… Я очень привык к твоей обстановке за те дни – и вот мне так тебя не хватает… Живу как оглушенный, внезапная тишина, пустота… Поэтому надо браться за самое бытовое… Жена моя, любовь неразменная». И вот уже в письмах разговоры о стихах тесно переплетаются с разговорами об их будущей совместной жизни. Он ждал уже не просто свободы. Он ждал свободы с Инной, сильным и крепким человеком. Ждал новых стихов, новой жизни. Он настроился на совершенно новую судьбу… Не получилось.

Алексей Прасолов мечтал: наконец в 1964 году уже на свободе, еще чуть-чуть – и женитьба на любимой Инночке Ростовцевой, и уже растут стихи в нем, какие-то невиданные, свободные. Как в русской народной сказке: а дальше до самой смерти жить дружно, детей растить и умереть в один день… А какие бы стихи увидел бы мир!

Не случилось. Ни детей, ни стихов, ни общей жизни.

Нет, лучше б ни теперь, ни впредь

В безрадостную пору

Так близко, близко не смотреть

В твой зрак, ночная прорубь.


Холодный, черный, неживой…

Я знал глаза такие:

Они глядят, но ни одной

Звезды в них ночь не кинет.


Но вот губами я приник

Из проруби напиться —

И чую, чую, как родник

Ко мне со дна стремится.


И задышало в глубине,

И влажно губ коснулось,

И ты, уснувшая во мне,

От холода проснулась.


(«Нет, лучше б ни теперь, ни впредь…», 1968)

Не хочу влезать в их отношения помимо текста книги «Я встретил ночь твою». Пишу о них, как об образах из прочитанной книги. И, насколько я понимаю, бесстрашная Инна, идущая на квартиру к Твардовскому, поселившая вышедшего на свободу поэта у своей мамы в Воронеже, по-прежнему влюбленная в его стихи, испугалась его самого, которого и видела-то несколько раз в жизни, да и интимные встречи в лагере вряд ли способствуют развитию романтических отношений. Возможно, испугалась черноты тюремных полос, испугалась его загульных срывов, которые были для нее пострашнее разговоров с начальством. Испугалась, может быть, и за свою карьеру литературоведа, которая требует покоя и сосредоточенности.

В этом доме опустелом

Лишь подобье тишины.

Тень, оставленная телом,

Бродит зыбко вдоль стены.


(«В этом доме опустелом…», 1968)

Александр Солженицын в своих записках из «Литературной коллекции» сожалеет о том, что Иосиф Бродский все пять лет – до конца – не провел в ссылке: другим бы поэтом вернулся. «Жаль, не досидел»{2}

Кто знает, не освободился бы досрочно Алексей Прасолов – сохранилось бы дальнейшее тюремное содружество по переписке, которое, может быть, завершилось бы циклами чудных натурфилософских, психологических, эпических и любовных стихов? Я свожу всю вершинную поэзию Алексея Прасолова к его тюремному, «мученическому» периоду 1962–1965 годов, и как поэту ему можно было только пожелать, чтобы этот «мученический период» продлился бы еще годика три-четыре… Столько замыслов у поэта было! Такие гениальные прорывы намечались!

Сюда не входит ветер горный.

На водах – солнечный отлив.

И лебедь белый, лебедь черный

Легко вплывают в объектив.


Как день и ночь. Не так ли встретил

В минуту редкостную ты

Два проявленья в разном свете

Одной и той же красоты?..


(«Сюда не входит ветер горный…», 1963)

Возможно, и любовь сама по себе притушилась бы, перешла в какие-то иные – элегические формы, и мы стали бы свидетелями появления самых лучших его стихов в будущем, уже в наши дни… Философской лирике возраст не помеха. Впрочем, обо всем этом можно только гадать.

Книга «Я встретил ночь твою» хоть и связана неразрывно с Инной Ростовцевой, но более всего она рассказывает о самом о поэте, и каком поэте!

Во-первых, это одна из немногих книг, где поэт так подробно и предельно искренне говорит о своей поэзии, своем подходе к поэзии. «Напишешь утром – кажется здорово, в обед строки режут душу как осколки стекла, отложишь на несколько дней – и только тогда взгляд устоится и видишь, что есть на самом деле…».

Пожалуй, каждое письмо (а их сотни, практически каждую неделю по письму) – это смесь литературоведческих раздумий, философских сомнений и любовных признаний, не найдем мы только подробностей тюремной жизни. Об этом ни слова, лишь можно догадаться о каких-то мероприятиях. Нет в письмах и личного нытья, жалоб на судьбу, на безрадостную жизнь, нет пессимистических или чисто тюремно-сентиментальных признаний. Это диалог поэта-философа с умным знатоком литературы.

Сначала этого Прасолову хватало вполне, посылались черновики стихотворений, он сам просил: «Будь моей суровой копилкой. Все буду отсылать тебе». Так двигался из тюрьмы к Инне Ростовцевой письменный конвейер. Нарастание творческой энергии поэта было налицо, он знал, что любой его стих – о тракторе или об Анхеле Алонсо, о кирпиче или о каменоломне – найдет внимательного и профессионального читателя.

Во-вторых, эта редкая книга о том, как делаются стихи. Перед нами нараспашку мастерская поэта.

И что бы ни говорили оппоненты, помогла стать большим поэтом Алексею Прасолову именно критик и литературовед Инна Ростовцева. И какие бы стихи ни писались в письмах, они писались ей – как соучастнице единого творческого процесса: писатель – читателю. А стихи-то шли, как ни парадоксально, совсем в другую от любовной лирики сторону. Лишь изредка каким-то намеком, тенью проходила и тема возникшей любви… Вот прошел 1962 год, прошел 1963-й, стихи пишутся обо всем – о космосе, о времени, о восстановлении истины, о пути человеческой души, о политике – и почти ничего о самой Инне, никаких строк о любви.

Видимо, поэт боялся этой темы еще и потому, что боялся напороться на неприятие, боялся потерять собеседника и сотворца. Он пишет уже возлюбленной своей: «Бойся выдуманного Алексея, разгляди того, что есть. Это трудно в таких условиях. Но не так уж невозможно…»

Он не то что проверял ее, он сам дорастал до нее как до литературоведа, давая и ей дорасти до него как до поэта. Он искал у нее понимания во всем: в египетской истории («Была царицею в Египте…»), в своих стихах о войне ли или современной политике, о смерти Иосифа Сталина, к примеру… Он и в этом хотел слить их души в нечто единое.

Мы многое не знали до конца.

И в скорбном звоне мартовской капели

Его, приняв покорно за отца,

Оплакали и преданно отпели.

В слезах народа лицемерья нет,

Дай Бог другим завидный этот жребий!

Ведь был для нас таким он в годы бед,

Каким, наверно, никогда и не был.

Я рос под властью имени вождя,

Его крутой единоличной славы,

И, по-ребячьи строчки выводя,

В стихе я гордо имя это ставил!


(«Мы многое не знали до конца…», 1963)

И далее уже в письме: «Но Сталин достоин лучших стихов. А это – проба на тему…» А сколь много шло в письмах революционных, политизированных и романсовых стихов! Того самого стихотворного шлака, от которого никак не мог избавиться большой русский поэт.

Он как бы вместе с Инной Ростовцевой добирался до главной темы. И в этом она ему помогла. Ум и понимание поэзии в ней были заложены с детства. Тут – она, молодая женщина, на самом деле отдала ему лучшие четыре года своей жизни. 1964 год не случайно оказался у поэта одним из самых удачных. И как четко он определяет величину поэтического замысла. «Не робей перед большим замыслом. Зарево искусства – широкое и вещее. Входи в него и брось всю мелкоту. Ты видела, как Блок обращался с ней в своих рецензиях? Убийственно и чутко. Едва блеснет среди мертвечины свежая строфа – он радуется, а остальное сжигает протокольно-кратким словом…»

Поэт рассказывает своей любимой историю написания одного из лучших своих стихотворений «Летчику А. Сорокину». Поражает уже сама тема – в лагере пишет державное стихотворение о военном летчике:

Чертеж войны – он сквозь прицел приемлем.

И, к телу крылья острые прижав,

Ты с высоты бросаешься на землю

С косыми очертаньями держав.


Держав, что килем выпирают в море,

Что здесь в полыни, сбитой из пыли,

На опаленном среднерусском взгорье

Ракетоносцев форму обрели…


И страшен ты в карающем паденье,

В невольной отрешенности своей

От тишины, от рощи с влажной тенью,

От милой нам беспечности людей…


(1964)

Этот военный летчик, капитан, – страшно застенчивый и одновременно смелый человек. Таким мог бы быть и сам Алексей Прасолов. Еще один соловей Генштаба, волею случая оказавшийся в лагерях.

И в самом деле он шел в своей поэзии самым высоким курсом. Полнейшее расхождение со всей так называемой лагерной лирикой, как приблатненной, так и с мученически-жертвенной. «Как мне скорей хочется лечь на курс, высокий, строгий, идущий сквозь век, сквозь душу…» – писал Алексей Прасолов. Он даже в лагере соответствовал ритму нашего XX века. Я согласен с его земляком Акаткиным, который пишет: «Прасолов – одно из последних напряжений русского поэтического Ренессанса XX века, романтический порыв к высокой духовности, к трагически-бетховенскому пафосу».

Поэзия для него означала все. Он ценил форму, которой любили играть шестидесятники, но четко отделял себя от них, не видя в них серьезности и глубины, высшей жертвенности. Конечно, с ним судьба сыграла жестокую шутку: поэт высокого пафоса и эпического замаха проводит годы, а по сути и всю жизнь в мелкой ненужной суете. И, конечно, не Твардовский, с кем он единожды встречался и который дал жизнь большой подборке его стихотворений, помог ему выжить среди оледенелости, не он приучил его видеть весь мир опаленным взором высокой реальности. Здесь живое и жизненно важное влияние Инны Ростовцевой. А влюбленному поэту это удесятеряло творческие силы.

Твоя рука в усилье властном,

В нетерпеливости – моя

Сводили трудно и согласно

Его каленые края.


Глаза смотрели чуть сурово,

И детски верили они.

Тяжка огромная подкова…

Но ты храни ее, храни.


(«Когда со старою подковой…», 1963)

Подкова была – реальная, но, увы, Инна Ростовцева и Алексей Прасолов ее не сохранили. Хотя уже и жил поэт после тюрьмы у родителей Инны в Воронеже, ждал свою невесту из Москвы.

Мне эта трагическая история любви, внимательно прочитанная в книге «Я встретил ночь твою», немного напоминает романс «Но не любил он, нет, не любил он, / Нет, не любил он, ах! Не любил меня!», разве что романс этот вышел от лица мужчины. Наверное, таких тюремных романсов всегда немало было на Руси, но здесь речь идет о большом русском поэте, а у больших поэтов и тюремные романсы иные.

Будущей жизни с Инной не получилось, дружбы с «Новым миром» не получилось. Ничего из задуманного в письмах не вышло. Все, что обещалось бедному сердцу, вскоре было отдано другому, у Инны родился ребенок, но от другого поэта, этого ребеночка еще успел даже нарисовать несчастный Алексей Прасолов.

Остались прежние мелкие газетки в Воронежской области, грызня и ненависть в среде воронежских писателей. Еще года два, до середины 1966 года, в адрес Инны в Москву идут письма, но из них исчезает глубина былых замыслов. Так, какие-то привычные отчеты – для сохранения себя как поэта.

Почему ему не дали хотя бы комнату в Воронеже? Почему не пристроили на работу в издательство или воронежскую газету? Знали же ему цену. Что делали те воронежские ценители, которые сейчас обслюнявили все мемуары? Его, как зайца, гоняли по занюханным районным центрам, допуская лишь до районных газетенок, не подпуская к городу. Поэт спивался, болел. Не спасла и женитьба в 1970 году на Рае Андреевой и рождение сына. А тут еще и болезнь легких, недолеченная, после лагерей сказалась.

Алексей Прасолов предчувствовал: старости у него не будет. Остановится все на зрелости. «Моя никчемность на свете уже настолько осознана, что я явственно вижу: как я в последний раз вхожу к этим сволочам с этим вопросом – нужен ли я? Как выхожу от них… Все впереди лишено смысла… Сознание именно бессмысленности существования – больного или здорового – все равно… P. S. За себя перед Богом отчитаюсь…»

Это уже из последних писем 1972 года из больницы жене Раисе. Перед смертью, такой нелепой и ненужной.

И когда опрокинуло наземь,

Чтоб увидеть – закрыл я глаза,

И чужие отхлынули разом,

И сошли в немоту голоса.


Вслед за ними и ты уходила.

Наклонилась к лицу моему.

Обернулась – и свет погасила.

Обреченному свет ни к чему.


… … … … … … … … … … … … … …


Шаг твой долгий, ночной, отдаленный

Мне как будто пространство открыл,

И тогда я взглянул – опаленно,

Но в неясном предчувствии крыл.


(«И когда опрокинуло наземь…», 1965)

Стихи после этого трагического поражения в любви вдруг стали уходить, как и замыслы, как и энергия таланта, как и победоносность взгляда.

Мы лжем, что не нужны друг другу,

Мы лжем, что кто-то ближе есть,

И так по проклятому кругу

Бредем с тобой – куда невесть.

Зачем так долго ты во мне?

Зачем на горьком повороте

Я с тем, что будет, наравне,

Но с тем, что было, не в расчете?


(«Последний исход», 1970)

Видимо, расчет у поэта не состоялся. Зато остались его золотые стихи, долгое время изгоняемые воронежцами из своих изданий.

Не кляни разлучающей ночи,

Но расслышь вековечное в ней:

Только так на земле нам короче,

Только так нам на свете видней.


(«Лабиринты света», 1966)

2004

Покаяние грешного Глебушки: Глеб Горбовский

Мужик над Волгой

Мужик в разорванной рубахе –

Без Бога, в бражной маете…

Ни о марксизме, ни о Бахе,

Ни об античной красоте —

Не знал, не знает и… не хочет!

Он просто вышел на бугор,

Он просто вынес злые очи

На расхлестнувшийся простор…

И вот – стоит. А Волга тонет

В зеленогривых берегах…

(А может, знал бы о Ньютоне,

Ходил бы в модных башмаках.)

Два кулака, как два кресала,

И, словно факел, голова…

Еще Россия не сказала

Свои последние слова!


1963

Глеб Яковлевич Горбовский родился 4 октября 1931 года в Ленинграде в семье учителей. Отец – выходец из крестьян-однодворцев, старообрядцев Порховского уезда Псковской губернии. Фамилию Горбовский придумал дед поэта при составлении купчей на землю. Мать – из семьи известной коми-зырянской писательницы А. А. Данщиковой-Сухановой.

С шести лет остался без отца (репрессирован в 1937 году). Летом 1941 года уехал в Порхов и там оказался в немецкой оккупации, бродяжничал, попадал в тяжелейшие обстоятельства, еле выжил. После войны – детприемник, встреча с матерью, попытка наладить нормальную жизнь. И все же попал в колонию, затем на лесоразработки, откуда бежал. В костромской деревне Жилино встретился с отцом, вернувшимся из лагерей, окончил семилетку. Затем переехал в Ленинград, был призван в армию, служил в стройбате. После армии работал на самых разных работах, несколько лет – в геологических экспедициях.

Стихи начал писать в 16 лет, печататься – с 1955 года. Первая публикация в районной газете Волхова «Сталинская правда». В том же году вышли стихи в «Ленинградском альманахе» и сборнике «Молодой Ленинград», в молодежной газете «Смена». Занимался в литературном объединении Г. С. Семенова вместе с Л. Агеевым, А. Битовым, А. Городницким, А. Кушнером. Выступал от имени «подранков». Писал о военном детстве, бродяжничестве, бездомности, кочевье, о природе и городском одиночестве. Изначально сочинял стихи для друзей и отдельно – «для печати». Выходили поэтические сборники «Поиски тепла» (1960), «Спасибо, земля» (1964), «Косые сучья» (1966), «Тишина» (1968). В семидесятые годы переживает затяжной кризис, приходит к теме родины, России. Сближается с Николаем Рубцовым, Василием Беловым, другими прозаиками-«деревенщиками» и «тихими лириками». Приходит к православию. Рубеж 1970—1980-х стал временем итогов для поэта. Появляются совсем новые книги «Монолог» (1978), «Избранное» (1981), «Явь» (1981), «Черты лица» (1982). В 1983 году становится лауреатом Государственной премии России.

В книге-исповеди «Остывшие следы» (1990) рассказал о своем труднейшем жизненном пути. Перестройку в ее уродливом виде не принял, стал писать отчаянно протестные стихи, сблизился с редакцией газеты «День» и журналом «Наш современник», где и печатал свои стихи в постперестроечные годы.

В 1998 году вышла составленная самим поэтом его итоговая книга «Окаянная головушка», а затем и сборник поздних стихов «Падший ангел» (2001).

Живет в Петербурге.


Глеб Горбовский.

Мастер о себе:

«Думается, писательская порода людей, по своей сути, самая „раздевательская“, потому как изначально тяготела к откровенности, а то и – сокровенности. Но как рассказать о себе „простыми словами“? Не мудрствуя лукаво? После стольких лет честолюбивой казуистики? Возможно ли такое? „Автобио напиши кратко и подробно“, – потребовали у Василия Теркина бюрократы на том свете…

Итак, в двух словах – о себе. Я – плохой. А ежели в двух страницах – добавятся лишь некоторые подробности. Не в оправдание, а в подтверждение самобичующего эпитета. И получается, что мое „автобио“ держится на двух уродливых, для русского произношения и слуха непотребных словах-понятиях: эксгибиционизм (самообнажение) и мазохизм (самоистязание). Плохой – не потому, что пил, курил, „баб любил“, в карты играл, в оккупации и в исправколонии находился (хотя и не без этого), плохой, потому что маловер. Близорук нравственно и духовно. Бога не могу разглядеть. В отчетливом виде. Но – лишь расплывчато. Основа бытия под ногами зыбка. А ведь и по монастырям ездил, и крещен, и отцом родным, до девяносто двух лет прожившим, учен в этом направлении. Ан – шатаюсь. Неустойчив. Квел.

А теперь так называемая жизненная канва. Телеграфным стилем.

Родился 4 октября 1931 года в Ленинграде на Васильевском острове. Возле университета. В семье преподавателей словесности. Мать, Галина Ивановна Суханова, родом из Усть-Сысольска, наполовину зырянка, а в остальном – русская. Она дочь Агнии Андреевны Данщиковой, первой коми детской писательницы. Отец мой, Яков Алексеевич Горбовский, – из государственных крестьян Псковщины. Фамилия идет от крошечного именьица Горбово. Отец сидел в ежовщину восемь лет (ставил Пушкина выше Маяковского, писал в дневнике „Питер“ вместо „Ленинград“).

Я же, хоть и родился в Петербурге, то есть горожанин, – большую половину жизни провел за городом, в сельщине, в странствиях, экспедициях. В июне 1941 года уехал в Порхов „на дачу“ к тетке Фросе, сестре отца, причем самостоятельно уехал, десяти лет не было, мать только в вагон посадила. (Отец уже был на лесоповале.) И „дачничал“ я таким образом все четыре года войны. Отбившись от тетки, скитался в Прибалтике, батрачил. Проходил в третьем классе Порхова Закон Божий. После войны разыскал мать, которая всю блокаду провела в Ленинграде. В школе не удержался. Поступил в ремеслуху. В ремеслухе не прижился, попал в исправительную колонию в г. Маркс на Волге. Из колонии совершил удачный побег („с концами“). В Питере меня едва не отловили, и я подался в заволжские леса, куда к тому времени был поселен отсидевший свое, но лишенный прав отец. Он учительствовал в сельской школе – двенадцать учеников в четырех классах. Там-то, у отца, в глуши лесной, сказочной, начал писать стихи. В шестнадцать лет. Затем – снова Питер, школа на Васильевском, которую так и не закончил – шуганули в армию. Три года в стройбате. Там писал песни. В том числе – „Сижу на нарах, как король на именинах“.

После армии работал столяром на рояльной фабрике „Красный Октябрь“, „осветлял“ для бригады политуру за шкафом! Слесарем „Ленгаза“ числился, ходил по квартирам, пугал народ. А затем стал ездить в геофизические и прочие экспедиции – на Северном Сахалине два года блуждал, в Якутии возле Верхоянского хребта, на Камчатке у вулканологов…

Трижды был женат. Говорю – плохой. Троих детей имею. Но всегда от них – как бы на отшибе. В 1960 году вышла первая книжечка стихов „Поиски тепла“. По ней в 1963 году приняли в Союз писателей. До этой книжечки стихи расходились в списках. Слыл заправским диссидентом от поэзии. И, конечно же, выпивохой. Особенно налегал после того, как мою четвертую книжечку „Тишина“ пустили под нож частично, а меня самого обвинили в „идеологическом шпионаже“.

Затем, когда в третий раз женился, остепенился и не пил спиртного девятнадцать лет и восемь месяцев. На удивление врагам и на радость близким. С приходом перестройки – опять запил. Вот вроде и все „автобио“. Последняя книжечка прозы называется „Исповедь алкоголика“. Последняя книжка стихов – „Сижу на нарах“».

Он был неприкаянным сызмальства. И вырваться из этого круга «смертников», как правило, почти невозможно. Его неизбежно ожидала судьба Сергея Есенина, Николая Рубцова или Алексея Прасолова. То, что замечательный русский поэт Глеб Горбовский и сегодня с нами, – это и есть чудо, приведшее поэта на путь обретения православного сознания и покаяния за свои, как он сам считает, прошлые грехи. Грехи ли это – не нам судить. Ибо мы и сегодня наслаждаемся ранними стихами грешного Глебушки. Но то, что его поэтическая судьба уникальна даже в своем поколении – отрицать невозможно.

Их судьбы перемешивала сама Эпоха, жестокая и немилосердная. Николай Рубцов, Глеб Горбовский, Игорь Шкляревский, Геннадий Русаков, Валентин Устинов… Этот ряд можно продолжать и продолжать. Сироты, полусироты, детдомовцы, колонисты. Кто они – подранки? Окаянные головушки?

Бог дал им всем немалый поэтический талант, но в придачу к нему бродяжничество, нищету, голод, погибших в войну или расстрелянных в лагерях отцов. Вот они – серебряный век простонародья…

Если честно, то настоящим простонародьем были их родители, оседлые корневые крестьяне, выбитые революцией из своих гнезд и уже прошедшие искус городской культуры. Но родителям не дано было по-настоящему расправить крылья: только стали, к примеру, учителями отцы драматурга Александра Вампилова, поэта Глеба Горбовского, прозаика Леонида Бородина, как загремели в лагеря, но все-таки, видимо, они успели еще до ареста приоткрыть своим детям волшебный мир сокровищницы русской культуры.

Потом уже сами дети окунулись в мир простонародья, их грубо сбросили с высот книжного культурного пространства куда-то в самый низ, отнюдь не в дебри фольклорного корневого русского народа, а скорее в барачную люмпенскую среду. И выбирались они из своих низин уже самостоятельно, обдирая локти и колени…

Выбирались не сразу. Николай Рубцов, отнюдь не пуританин и не трезвенник, посетив как-то питерское «дупло» Глеба Горбовского, написал позже об этом посещении в стихах:

Трущобный двор. Фигура на углу.

Мерещится, что это Достоевский.

И желтый свет в окне без занавески

Горит, но не рассеивает мглу.


… … … … … … … … … … … … … …


Куда меня, беднягу, занесло!

Таких картин вы сроду не видали,

Такие сны над вами не витали,

И да минует вас такое зло!


…Поэт, как волк, напьется натощак,

И неподвижно, словно на портрете,

Все тяжелей сидит на табурете

И все молчит, не двигаясь никак.


… … … … … … … … … … … … … …


Он говорит, что мы одних кровей,

И на меня указывает пальцем,

А мне неловко выглядеть страдальцем,

И я смеюсь, чтоб выглядеть живей…


(«В гостях», 1962)

Николай Рубцов, что может показаться удивительным читателям, знакомым и с жизнью и с судьбой самого Рубцова, сочувствует своему другу, погруженному, по его мнению, с головой в лишенную смысла, запойную, богемную жизнь:

И думал я: «Какой же ты поэт,

Когда среди бессмысленного пира

Слышна все реже гаснущая лира

И странный шум ей слышится в ответ?».


(Там же)

Очевидно, в жизни Глеба Горбовского было то самое бытовое дно, где тухнет поэзия, где гаснет даже самый крупный талант. По мнению Николая Рубцова, впереди его друга могла ждать только скорая и такая же бессмысленная смерть. Кто знал, что судьба так перемешает карты, и то, что с грустью предвидел Николай Рубцов, глядя на запойный быт своего питерского друга, ожидает его самого? Спустя годы о том же писал совсем юный, несомненно испытавший в своем творчестве влияние раннего Горбовского, уральский поэт Борис Рыжий в стихотворении «Не покидай меня, когда…» (2000):

Пусть ангел смерти, как в кино,

То яду подольет в вино,

То жизнь мою перетасует

И крести бросит на сукно.


Так перетасовались карты жизни Рубцова и Горбовского. А в питерском пьяном аду в «дупле» у Глеба Горбовского Николай Рубцов как бы предвидел неизбежный финал подобной окаянности, переживая за собрата, на самом деле до странности близкого ему по изначальной судьбе:

Опять стекло оконное в дожде,

Опять туманом тянет и ознобом…

Когда толпа потянется за гробом,

Ведь кто-то скажет: «Он сгорел… в труде».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю