355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Бондаренко » Последние поэты империи: Очерки литературных судеб » Текст книги (страница 13)
Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
  • Текст добавлен: 11 июля 2017, 20:30

Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"


Автор книги: Владимир Бондаренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)

И будут нас долбать америкосы,

Диктуя нагло свой ковбойский план,

И будут резать нас фашистские отбросы,

Собой заполнив мировой экран.

А я уйду, конечно, в партизаны,

Чтоб эту авиацию крушить (натовскую. —

В. Б

.)

И, как простые русские тарзаны,

В землянке водку ведрами глушить.

А в это время умные засранцы (наша «высококультурная» элита. —

В. Б

.)

Гуманитарно улетят в Париж,

Где горячо их примут, сделав танцы,

От радости в душе, когда бомбишь…


Крутой демократический следователь будет слепить лампой в глаза и спрашивать: в каких землянках вы готовитесь отсиживаться и как собираетесь крушить дружественные нам американские самолеты? Не после вашего ли призыва русский парень, кстати, художник, скульптор, взял гранатомет, чтобы стрелять по американскому посольству?

Юнна Мориц как идеолог антиамериканского сопротивления:

Помочиться Гитлер вышел,

А навстречу – Йошка Фишер.

Сербоеду сербоед

Сделал пламенный привет!


По большому счету, эта поэма, хоть и называется «Звезда сербости», но могла быть названа и «Звездой русскости», ибо она о нас самих. О России, о наших предателях, о гибнущей стране. О чести и достоинстве русском.

Соотноситься с кем?.. Какого беса ради

Не видеть, что война – в Москве, а не в Белграде?

Мы – нищие, о да, но не такие бляди,

Чтоб стать ордой хавьер и мчаться всей страной,

Приветствуя кошмар порядка мирового,

Когда в любой момент летят бомбить любого,

Кто не сдается в плен ковбойщине дрянной.


Поэма «Звезда сербости» становится явлением русской культуры не только по языку, но и по своей трагичности, историчности, по христианской сути своей, по максимализму требований, по глобальной сверхзадаче. Так «европские» и «америкосские» поэты уже давно не пишут. Так писать упорно отучают и наших русских поэтов. Вот уж о чем сегодня можно сказать «поэзия большого стиля», так это о поэме Юнны Мориц.

Я живу в побежденной стране,

Чья борьба за права человека

Упростила победу в войне

За планету грядущего века.

Вот идет Победитель Всего,

Поправляет Земли выраженье.

Никогда на победу его

Не сменяю свое пораженье.


Это уже не надтрагедийное, уходящее от борьбы, пастернаковское «и пораженье от победы он не умеет отличать», а осмысленное понимание своего и народного поражения в прошедшей битве со Злом. И твердая ставка на проигравший, но народ, на потерпевшее поражение, но Добро. Поэт бескомпромиссно делает ставку на людей добра и тепла. Добровольно зарывшись в свое индивидуальное гетто, в свой очерченный круг, куда не допускается литературная чернь, поэт из одиночества пластично и зримо перетекает в народное «мы», в круг народных понятий и традиций. Кстати, этого умения преодолеть одиночество и выйти к людям, говорить их голосом до сих пор недостает сверстнице Юнны Мориц – Белле Ахмадулиной. Не хватает смелости? Но ведь лишь выйдя к трагедийности народной, зазвучали на совсем иной высоте и Анна Ахматова, и Марина Цветаева. Вот и поэма «Звезда сербости», что бы ни думал о ней сам автор, достигает эмоциональной убедительности своими зримыми образами благодаря стройному композиционному слиянию личностного, потаенного и всеобщего. Я бы не побоялся сказать – всенародного.

И этой волчьей соли звук

Еще распробует Европа,

Когда сверкнут во мраке мук

Караджич Вук и Васко Попа

{16}

.

Их сербость перекусит сук,

На коем трусость правит кастой.

Еще сверкнет Караджич Вук

Баллады сербостью клыкастой.

От поражений и побед

Лишь песня – вещество спасенья…


Песня поэта – как вещество спасенья, слово поэта – как шаг к победе, поступок поэта – как зримое реальное дело. Насколько эти аксиомы Юнны Мориц противоречат установкам наших либеральных культурных идеологов! Ясно, что поэма не могла быть востребована ни «Знаменем», ни «Октябрем». Но куда идти поэту дальше? Кому нести свою ношу? Клыкастая сербость сопротивления видна и у Вука Караджича, и у Радована Караджича, но где взять клыкастую русскость сопротивления? И осмелится ли Юнна Мориц так же прямо, без обиняков написать о клыкастой русскости? Не верю, что ее могут остановить малочисленные русские экстремисты, у сербов их гораздо больше, и наверняка ее поэму, переведенную уже на сербский язык, читали и читают с восторгом бойцы погибшего Аркана и соратники воинственного Воислава Шешеля{17}, хотя иные постулаты их явно неприемлемы для Юнны Мориц. К счастью, не знаю уж каким образом, Юнна Мориц сумела переступить через многие запреты и преграды. Как переступить через такие же преграды и запреты здесь, в России, чтобы ее будущую «Звезду русскости» читали не только в либеральных салонах, но и в окопах под Сержень-Юртом, не только профессора и студенты, но и похожие на шешелевцев нацболы Лимонова и уже впадающие в отчаяние бескорыстные анпиловцы? Может быть, в определенный момент поэту потребуется выдавить из себя потаенное гетто ранимости и гонимости для того, чтобы поверить в победу? Ибо и в поэме «Звезда сербости» все-таки самые сильные строки, на мой взгляд, случаются тогда, когда мы слышим не плач по погибшим, а мелодию непримиримости. И значит, надежду и уверенность в будущей победе. Уйти с проигравшими не для того, чтобы с ними умереть, а для того, чтобы вдохновить их на победу – вот высшее призвание поэта.

Но свечи сербам зажигает Бог.

И в этом свете мой поется слог,

Который сердца боль превозмогает,

Когда «сдавайся, серб!» поет орда.

Сама я – серб. Не сдамся никогда.

Творец нам, сербам, свечи зажигает.


Потому и пишу я эту статью в защиту и поддержку сегодняшней поэзии Юнны Мориц. В защиту и от угрюмых певцов русской резервации, ибо не таков наш народ, чтобы развиваться в этнической резервации, и не такова наша русская культура – без имперской всечеловечности она задыхается и мельчает. В защиту и от либеральствующих «борцов за права чикатил», услужников западного правления, стремящихся который год и даже век безуспешно переделать русских под западную колодку. Может быть, в защиту и от самой Юнны Мориц, остановившейся перед последним рубежом, мешающей ей стать «певцом во стане русских воинов». В нашем русском стане и ее талант не помеха. Такое вот впечатление осталось у меня после прочтения последних стихов Юнны Мориц, еще одного поэта, рожденного в грозовом 1937 году.

2001

Алая любовь Ольги Фокиной

* * *

Храни огонь родного очага

и не позарься на костры чужие! –

Таким законом наши предки жили

и завещали нам через века:

храни огонь родного очага!


Лелей лоскут отеческой земли,

как ни болотист, как ни каменист он,

не потянись за черноземом чистым,

что до тебя другие обрели:

лелей лоскут отеческой земли!


И если враг задумает отнять

твоим трудом взлелеянное поле,

не по страничке, что учили в школе,

ты будешь знать, за что тебе стоять…

Ты будешь знать, за что тебе стоять!


1975

Ольга Александровна Фокина родилась 2 сентября 1937 года в деревне Артемьевская Верхне-Тоемского района Архангельской области. Отец погиб на фронте. В 1962 году окончила Литературный институт имени А. М. Горького. Печатается с 1955 года. С первых же публикаций на ее поэзию обратил внимание классик русской песни Михаил Исаковский. Ее стихи ценили Николай Тряпкин и Николай Рубцов. После Литературного института осела в Вологде. Автор многих поэтических книг, выпущенных в Москве, Архангельске и Вологде: «Реченька», «А за лесом – что?» (обе – 1965), «Аленушка» (1967), «Островок» (1969), «Буду стеблем» (1979), «Колесница» (1983), «За той за Тоймой» (1987) и другие. За книгу стихов «Маков день» (1978) удостоена Государственной премии России. Постоянный автор журнала «Наш современник».

В 2004 году издала в Вологде двухтомник своих стихов «Избранное».

Ольга Фокина.

Сергей Есенин, прощаясь с традиционной русской деревней, опережал время.

Оказывается, несмотря на огонь Гражданской войны, жуткое раскулачивание, уход поголовно всех мужиков на фронты Великой Отечественной, старая деревня выжила. Может, потому и не сложилась у великого русского художника Павла Корина его картина «Русь уходящая» и остались одни этюды, потому что не было Руси уходящей? Сметенное возрождалось, спаленное воскресало вновь. И мы, дети послевоенной России, помним еще старую традиционную русскую деревню, помним и частушки, и посиделки.

Вот сегодня уже русская традиционная деревня уходит точно. Дай Бог мне ошибиться, как Сергею Есенину, но не вижу я сегодня никаких зацепок к возрождению старорусской деревни. А с ней и возрождения былой национальной России. И Русь не та, и русские не те…

Уверен, Россия будет, и ей предстоит еще великое будущее, но в ином облике, с иным характером, с иными приметами. Вот тогда, вглядываясь в свое крестьянское детство, иные русские будут жадно вчитываться в простые и чистосердечные строчки прекрасной русской поэтессы Ольги Фокиной:

Простые звуки родины моей:

Реки неугомонной бормотанье

Да гулкое лесное кукованье

Под шорох созревающих полей.


(«Простые звуки родины моей…», 1963)

Своей принципиальной почвенностью, приверженностью красоте и истинности русской деревни Ольга Фокина отличается от, казалось бы, близких ей Николая Рубцова и Анатолия Передреева. Они в одно время ушли из деревни, но Ольга Фокина всегда оставалась посланницей этой отеческой земли в иных городских просторах и откровенно томилась и задыхалась там, а Николай Рубцов и Анатолий Передреев, подобно Сергею Есенину, вознамерились победить и город. Отсюда и трагический надлом у обоих, что с прямотой высказал Передреев в стихотворении «Окраина» (1966):

Околица, родная, что случилось?

Окраина, куда нас занесло?

И города из нас не получилось,

И навсегда утрачено село…


Эти знаковые для большинства народа передреевские строки явно перекликаются с рубцовскими: «Меня всё терзают грани меж городом и селом…»

Ольгу Фокину такие грани не терзали, она ушла от трагедии надлома в чистоту традиционного мифа. Из всех русских поэтов своего времени Ольга Фокина, пожалуй, одна выбрала иную трагичность – трагичность саморазрушения вместе со своей деревней, ухода в иллюзорный мир вместе с последними колодцами, петухами, прялками и деревенским укладом.

То же и в прозе Василия Белова, сохранившего чистоту деревенского «Лада» и не пожелавшего фиксировать его надлом и крах, что выразил Валентин Распутин в «Прощании с Матёрой» и «Пожаре». Белов осознанно ушел с головой в исторические деревенские «Кануны», не желая провидеть формы будущей деревни. Красота законченного консерватизма. Такими же были Фолкнер в американской прозе и Фрост в поэзии. А разве нет подобной красоты традиционализма в английской поэзии, в испанской, в итальянской? Скудный стиль, целомудрие слуха, поэзия обыденной природной жизни. Разве не громили, как Фроста, и английского поэта Одена, и мексиканского поэта Октавио Паса левые либералы за их реакционную сущность?

Традиционализм не приемлет универсальность, ибо условия жизни и традиции, выработанные в конкретных местах проживания, всегда разные. Поэт юга России, тот же Юрий Кузнецов не мог в любом случае обладать тем же взглядом на мир, что северная Ольга Фокина.

Достаточно консервативный поэт Уистен Хью Оден составил интересный перечень вопросов о любом поэте, которые и должен прояснить литературный критик: пейзаж поэта, климат, этнический состав места, где он живет, природа языка, религия, отношение к правлению государством, к экологии и к архитектуре, к окружающему поэта быту. Вот и я для начала попробую разъяснить все оденовские вопросы на примере поэзии Ольги Фокиной. Кстати, вопросы очень точные и сразу обозначающие направленность любого поэта, его отношение к традициям своего народа.

Пейзаж, характерный для всех стихов Ольги Фокиной:

Простые краски северных широт:

Румяный клевер, лен голубоватый,

Да солнца блеск, немного виноватый,

Да облака, плывущие вразброд…


(«Простые звуки родины моей…», 1963)

Разве не становится ясной для читателя прозрачно-чистая картина северной Руси?

Конечно, можно найти у поэтессы и нечто коктебельское, и питерский пейзаж, но все это мимолетное, отстраненное и потому холодное. Пейзаж ее рая – это пейзаж северной деревни.

Климат. Есть поэты вообще вне климата. Конечно, скажут: а климат души? Но английский традиционалист Оден требовал от критиков указания именно природного климата в стихах поэтов.

Мне слушать старушек – отрада:

Намерзлись они на веку…

Ах, солнышко! Дольше бы надо

Им теплую эту реку!

Чтоб ты невзначай не скатилось

За мокрый сентябрьский лесок,

Дай пару лучей, сделай милость!

Два только – из всех твоих сот.


(«Мне слушать старушек – отрада…», 1972)

Также не случайны требования английского поэта к критикам дать представление об этносе поэта, показать его национальную суть. Поэт может ее зашифровать как угодно, но дело критика – раскрыть его этнический мир. Оден утверждает: «Если человек пишет стихи и прозу, его мечта о Рае – его личное дело, но как только он начинает заниматься литературной критикой, честность требует от него дать читателю четкое представление об идеале, чтобы тот глубже понял суждения критика». Среди той информации, какую Оден всегда хотел иметь, читая других критиков, на третьем месте стоит этнический вопрос, кстати, и отвечая о себе, он с гордостью пишет о преобладании в нем «нордической расы».

Что ж, нордическая, то есть северная, раса близка и Ольге Фокиной. В ее представление о поэтическом рае входят все понятия фольклорной, древней Руси.

Чтобы поднять семью – Расею —

Да и самой бы не упасть.


… … … … … … … … … … … … … …


Чиста ее пред миром совесть:

Родимый дом не разорен,

Жива Архангельская область,

И Верхне-Тоемский район.


(«К 50-летию родного района», 1973)

Родной северный колорит всегда присутствует в мире фокинской поэзии, она никак не может насытиться народными северными красками, искренне томясь на стороне. Это же не для красного словца, а совершенно органично вырвалось у Фокиной глубинное патриархальное заверение (высмеянное либералами, пародированное Александром Ивановым):

Мне рано, ребята, в Европы

Дороги и трассы торить:

Еще я на родине тропы

Успела не все исходить.

Исхожена самая малость!

И мне не известны пока

Ни холодность чувств, ни усталость

В стремленье к родным родникам.

Сильнее не ведаю власти,

Чем власть материнской земли!

Березы мне света не застят,

Не носят тоски журавли…


(«Мне рано, ребята, в Европы…», 1970)

Здесь нет декларативности и ультиматума, нет призыва кому-то куда-то не ездить. Она сама, – Ольга Александровна Фокина – еще лишена пока кочевого зова, она еще не утомилась своей оседлостью, не насладилась всей истинной красотой народного лада.

Здесь нет и отказа от мировой культуры, но и культуру всю можно обрести в самом медвежьем углу. Сидит же себе американец Сэлинджер уже лет тридцать в диком захолустье, ведя почти монашескую жизнь, и что-то я не слышал, чтобы шустрые газетчики его обзывали темным дикарем. Очень многие великие традиционалисты из всех стран мира были тяжелы на подъем, с другой стороны, много ли осталось первичности, подлинности в поэзии наших отечественных попрыгунчиков? Опасный это жанр – путевые стихи.

Четвертым признаком поэта Оден считает природу языка. То, что и многие другие, тот же Иосиф Бродский, считают наиважнейшим, главнейшим в творчестве.

На мой взгляд, природа языка Ольги Фокиной – откровенно фольклорная. Она выросла все-таки не на книжном, а на народном русском языке. Я приведу мнение земляка и сверстника Ольги Фокиной, небожителя русской поэзии Николая Рубцова: «Многим стихам Ольги Фокиной, в смысле формы, свойственно слияние двух традиций – фольклорной и классической. Это интересно, так как обновляет, если можно так выразиться, походку стиха… Леса, болота, плесы, снега – все черты и приметы так называемого „мокрого угла“ (Архангельская, Вологодская области и прилежащие местности) органично и красочно вошли в лучшие стихи Ольги Фокиной. И все это стало фактом поэзии потому, что все это не придумано и является не мелкой подробностью, а крупным фактом ее биографии, ее личной жизни, судьбы».

Ольга Фокина и к Пушкину шла от народного языка, от народной поэзии, еще не забытой в пору ее военного и послевоенного детства. Она росла на причитаниях-плачах о погибших солдатах, на девичьих частушках и свадебных обрядовых песнях. То, что в Европе мертво уже двести лет и что еще лет двадцать-тридцать назад жило по всей России – народное творчество не из домов культуры и ансамблей «Березка», а из сердца, из памяти, из окружающего мира, – сформировало поэтический язык Ольги Фокиной. А к примеру, отчужденный от своего народа Андрей Вознесенский предпочитал прислушиваться к пению австралийских аборигенов, ибо это было модно в Европе. Для мертвого с точки зрения природности языка Европы австралийские аборигены и их пение были ключом спасения, они давали импульс к живому творчеству, но Россия-то сама до сих пор была полна народных чудес. И живо еще пушкинское:

Там чудеса, там леший бродит,

Русалка на ветвях сидит…


Наш гений умел прислушиваться к своему народу. Сегодня наша книжная филологическая поэзия настолько отдалилась от языка народа, да и от самого народа, что для иных из русских европейцев поэзия Ольги Фокиной сродни напевам того австралийского аборигена, привезенного как диковинку Вознесенским из Парижа в Москву.

В черной бане поутру

Пятку камешком потру —

Быть бы резвой на ногу,

Быть бы первой на лугу.

Под словинку-присказку

На полкé попью кваску —

Дай, квасок с присловьицем,

Мне добра-здоровица!


(«Присказка», 1966)

Она мыслит языком своих героев, не конструирует, не изобретает, оттого столь много в ее стихах прибауток, частушек, поговорок: «Ой, не беда, что вдовая, / Зато – на все готовая». Или: «Вы не хмурьтесь, братовья, / Уж со мною жить дивья».

Частушечный ритм привычен для нее. Этим она берет и слушателя. Не случайно и Николай Рубцов, и Сергей Викулов в один голос говорили об успехе ее выступлений. «Самой яркой картиной того дня, – пишет Сергей Викулов, – запечатлевшегося в памяти, была вот эта: Ольга Фокина читает стихи… А между тем читает Ольга Фокина предельно просто, да, пожалуй, совсем и не читает (в смысле – не декламирует), а разговаривает с залом, как разговаривают деревенские подружки, встретившись у колодца… Не было в России и нет похожего на нее поэта, а это тоже признак подлинного таланта – непохожесть!»

Религия поэта. Религия выражается почти любым поэтом не внешними формами стиха, не церковными мотивами и семантикой храма, а образностью, мелодикой. Любой традиционалист существует в определенном религиозном мире. И православие Ольги Фокиной проглядывает в личной интерпретации природы, в отношении к семье, в любви. И в фольклорной песенной традиции она ищет объединяющее соборное православное начало. Мы видим если не религиозность в чистом виде, то поиски веры ее. Как и всякий крестьянин, как и всякая крестьянка старого деревенского уклада, Ольга Фокина – пуританка в поэзии. И это тоже несомненный признак религиозности – чистота отношений.

Расскажи

Про Кижи!

Ну, хотя б не подробно, а вкратце!

Что за храмы стоят,

Что за главы на храмах горят.


(«Расскажи…», 1967–1983)

Или же такой несомненно православный восторг:

Пой, вселенная! Я воскресаю!

Воскресаю, вселенная, пой!

Хлеб от целой буханки кусаю,

Запиваю – вприглядку – водой.


(«Пой, вселенная! Я воскресаю…», 1957)

А какое целомудренное, идущее от народного лада воспевание любимого:

Был у меня соколонько

Весел да ясноглаз.

Там, где иному – полынья,

Этому – мост и наст.


Там, где иному – горюшко,

Этому – трын-трава…

Был у меня соколушко —

Светлая голова.


Вольному ему, резвому

Сети я не сплела,

Крылышек не подрезала,

В клетку не заперла,


Чула ночесь – из гнездышка

Встал на рассвете, да

В кою махнул сторонушку —

Не поприметила…


(«Был у меня соколонько…», 1974)

Впрочем, об истории ее любви позже – целым стихотворным сюжетом…

Таким бы стихам учить наших школьников, глядишь, и отношение к родному языку было бы иное. Наши западники, увы, не западные принципы внимательного отношения к традициям, к крестьянству, к национальной культуре перенимают, а, лишенные своих корней, хотят при этом сами стать подобием жителей Запада. И потому откровенно чужды своему народу, не любят его, презирают народный быт. Потому их культура пустотна, держится лишь на пародировании оригинала, насквозь вторична. Но и для Запада они тоже пусты, Западу интересна наша почва.

Ни на один вопрос своего кумира Уистена Одена наши западники не смогли бы ответить.

Пора, наконец, русским писателям напрямую говорить и общаться с национальными гениями всех стран. Ведь те и в русских поэтах, допускаемых к ним, как правило, ищут национальное достоинство, традиционализм и уважение к своему народу.

Тот же Оден даже Бродского воспринимал так же: «Вообще же я более склонен рассматривать его как традиционалиста. Начать с того, что при любой возможности он выказывает глубокое уважение и приверженность к прошлому своей страны». Ему бы со стихами Ольги Фокиной познакомиться или Николая Рубцова, но, увы, кто будет переводить и представлять уникальных русских поэтов западному читателю? Вот из-за этого и падает интерес к русской поэзии во всем мире. То, что переводят, насквозь вторично по отношению к западной культуре, а наши жемчужины остаются ей недоступны.

Я пропущу несколько оденовских вопросов и остановлюсь на последнем – об отношении поэта к окружающему его быту, добавив и отношение поэта к природе.

Это – самый сокровенный ольгифокинский вопрос. Быт ее поэзии – птицы и звери, ручьи и колодцы, народная кухня и привычная крестьянская работа.

Природа в ее стихах – это не отдых пейзан, не взгляд из окна поезда, не тихое дачное пастернаковское наслаждение. Помню, как кипел Анатолий Передреев, глядя на известное фото Бориса Пастернака в сапогах на переделкинской даче. «А сапоги-то ему зачем? Свою жертвенность и убогость демонстрировать?» На самом деле та фотография после гонений на него из-за «Доктора Живаго» была политически сработана – под зэка. И, может быть, сам поэт был ни при чем. Но не сталкивая столь разные галактики поэтов, хочу подчеркнуть, что те же кирзовые сапоги в поэзии Ольги Фокиной – естественная часть окружающего ее быта. Другой-то обуви после войны, кроме еще валенок, деревня не знала вовсе.

Этот последний оденовский вопрос я даже разверну в некий критический сюжет. Ибо с него я и начинал статью. О приверженности Ольги Фокиной к деревенскому ладу. О чистоте ее жанра.

Начинается сюжет с первого юношеского восторга перед окружающим ее миром.

Такой же восторг мы найдем и у Рубцова, и у Шкляревского, и у Чухонцева, и у Примерова.

Хорошо, положив подбородок в ладони,

К солнцу майскому пятки босые поднять,

И смотреть, как пасутся у озера кони,

И себе выбирать молодого коня.


Хорошо, ничего не желая на свете,

Без пути и без цели скакать по лугам,

И спугнуть задремавший в черемухах ветер,

И задорную песню послать облакам…


(«Хорошо, положив подбородок в ладони…», 1958)

Это – начало поэзии Ольги Фокиной, пятидесятые годы, жизнь в природном ладу. Такие откровения мы будем находить и позже, спустя десятилетия. «Где одни мои да волчьи отпечатаны следы…»

Дальше с неизбежностью идет город, общение с городом, постижение города. Ольга Фокина приезжает в Москву, поступает в знаменитый Литературный институт. Этим путем шли все ее сверстники-поэты. Мать упрекала ее, как упрекали, наверное, всех поэтов мира родители, желая видеть в них будущих физиков, химиков, офицеров, кого угодно, но только не поэтов. Правда, материнские крестьянские упреки, увы, иные.

Это уже проблема двух народов в одном народе – крестьян и дворян, это то, из-за чего произошла революция. При всей ее жестокости, при инонациональности революционной верхушки сама революция была народная. Потому ее мистически приняли Николай Клюев и Александр Блок, Сергей Есенин и Андрей Платонов. Один народ столетиями торговал другим народом. Простят ли негры когда-нибудь белым в США? Простят, когда придут к власти миллионы поклонников Луиса Фаррахана, лидера черных радикалов{18}, и с улыбкой вырежут сопротивляющихся белых. Так было и у нас.

Остаточное сознание того, иного народа, чувствуется еще в словах матери Ольги Фокиной:

«Ты в низине родилась, в низине росла

И в низине б тебе поискать ремесла, —

На крутом берегу все дороги круты, —

Беспокоюсь, боюсь: заплутаешься ты!..»


(«Уезжая учиться», 1959)

Психология из «Хижины дяди Тома» – книги, ныне проклятой бунтующими неграми.

Но, за весла садясь, я махнула без слов,

И навстречу лучам заплескалось весло…


(Там же)

А это уже психология иного поколения, ибо поколение детей 1937 года было еще и первым в истории России общесословным, то есть общенациональным поколением. Ни дворян, ни крестьян, ни попов, ни купцов – единая нация и в жертвенности, и в удаче, и в мужестве, и в предательствах, и в культуре, и в бескультурье. Пожалуй, ныне в России нарождаются, увы, вновь сословные, разделенные поколения. Увы, господа либералы, Америки у нас не получается. Из тоталитарного, но равенства мы попадаем в колониальный феодализм.

Но вернемся к нашему первому общенациональному поколению, равному и в безотцовщине своей: у кого на фронте отцы погибли, как у Ольги Фокиной, у Александра Проханова, у кого в лагерях, как у Александра Вампилова, у Валентина Устинова.

Тема отцов пришла в поэзию Фокиной уже в городе. Тогда же пришло понимание всей трудности материнской вдовьей жизни.

Я помню соседей по тем временам,

Которым короткое имя – война.

Короткое имя, а память – долга.

Безмолвна деревня – по трубы в снегах…


… … … … … … … … … … … … … …


Идти по деревне куски собирать

Мы сами решили: страшно умирать.

И мать, наклонясь над грудным малышом,

Сказала спокойно: «Ну что ж, хорошо!»


Что стоило это спокойствие ей,

Я знаю, пожалуй, получше людей.

Была моя мама добра, но горда:

За спичкой в соседи – и то никогда!


… … … … … … … … … … … … … …


И самую лучшую песню мою

Я людям, соседям моим, отдаю.

Но помню и этот, один изо всех,

Не сдержанный, к корке добавленный, смех.


Безжалостный, сытый, ехидный смешок,

Он ранил навылет, сквозь душу прошел.

И тем, что живу я, и тем, что дышу,

Я этому смеху, наверное, мщу…


(«Я помню соседей по тем временам…», 1970)

Вдруг пошли горькие, трагичные стихи. Ольга Фокина поняла, каким чудом сама жива, каким чудом страна жива. Сразу – и радость, и трагедия поколения безотцовщины.

Спи, мой отец. Темна твоя могила,

Но вся в цвету черемуха над ней.


(«Черемуха», 1960)

Эти, прямо сродни Юрию Кузнецову, видения отца будоражат память поэтессы. Она еще помнит его уход на фронт:

Когда в постельке с тополиным пухом

Проснулась я, крича: «Меня забыл!» —

Но лишь ушанка свесившимся ухом

Махнула мне с отцовской головы.


(Там же)

И все ее походы в лес, все встречи с куропатками и тетеревами вызывают новые мистические видения:

Мой отец… он давно не с нами,

Но когда поют петухи,

Под босыми его ногами

Тихо-тихо вздыхают мхи.


… … … … … … … … … … … … … …


Не в охотничьей лихорадке

Он приходит к вам зоревать:

Он встает из своей могилы

Не затем, чтобы убивать.


(«Мой отец… он давно не с нами…», 1959)

Так от своей собственной судьбы Ольга Фокина приходит к судьбе всего поколения, к судьбе таких, как она, горемык 1937 года рождения. Ее герой – это такой же, как Николай Рубцов, или Валентин Устинов, или Игорь Шкляревский – барачные, детдомовские дети, последнее поколение, знающее горькую правду той Великой войны.

Рос мальчишка далеко не неженкой,

Матери, отца почти не помнил.

Помнил он пожары, толпы беженцев,

Мертвецов, которых не хоронят.


(«Подснежники», 1965)

Как мечтали эти сироты о сильных папиных руках, нежных материнских губах, как им не хватало нежности в детстве! Поколение, которому недодано любви.

Все понимание прожитой эпохи пришло к Ольге Фокиной в городе, в Москве, в студенческие годы. И еще – острое чувство одиночества. Она не стала бороться за вживание в этот город, не стала примерять на себя городской быт. И этим сохранилась. Даже сильные деревенские парни ломались один за другим, а она жила – своим традиционным бытом. Ходила в магазины грампластинок, где среди джазовых мелодий выискивала записи русских народных песен. И плевать ей было, что на нее смотрели, как на деревенскую. Она такой и была.

И отвечу я мальчишке:

«Я, конечно, из деревни.

И не скрою, раз спросили

Из деревни из какой:

Песни есть о ней и книжки,

Есть о ней стихотворенья.

И зовут ее – Россия!

А откуда вы – такой?»


(«В магазине», 1965)

Я отчетливо помню те времена пренебрежения деревней, что прекрасно описал Василий Шукшин. И понимаю силу фокинского вызова. Все эти приезды и переезды в города скоро перестали ее волновать. Она ценила свой уникальный мир северной деревни.

Ты меня приглашаешь в Москву,

Мол, довольно гостить у природы:

Вон уж ветер сгребает листву,

Вон и тучи грозят непогодой.


(«Влажный ветер с твоей стороны…», 1962)

Но что могут знать москвичи о чарующем мире древнего лада? О подлинной свободе крестьянского духа?

Им ли знать, что лишь здесь, наяву,

Вдохновенье мое и свобода?

Не грусти.

Я приеду в Москву

На последних двинских пароходах.


(Там же)

Конечно, прошла и Ольга Фокина искушение Москвой. Даже стих пошел какой-то другой, эстрадно-кричащий, транспортный:

Опять посыпались – птенцами из гнезда —

На пароходы, самолеты, поезда

И полетели, понеслись за горизонт…

Ах, осень, осень, расставания сезон!

Нас ожидает общежитий суета,

Нас ожидают необжитые места.

Одних – заводы, стройки,

Других – пятерки, тройки,

Тех – воинские части,

Всех – во какое! – счастье

Наверняка!

Пока. Пока.


(«Опять посыпались – птенцами из гнезда…», 1968)

Как это похоже на рубцовские рубленые стихи: «Я весь в мазуте, весь в тавоте…» или: «Я забыл, как лошадь запрягают…». Можно было и Ольге подключиться к подобной ритмике, обретая иную известность. Быстро опомнилась.

Я не просто грущу, я – в печали великой!

Вся душа извелась от невидимых слез:

Без меня, без меня! – отцвела земляника.

Без меня, без меня! – отзвенел сенокос.


(«Я не просто грущу, я – в печали великой…», 1963–1988)

Мир еще живой народной поэзии манил Ольгу Фокину своими созвучиями, отвращал от городской культуры. Может, Ольга Фокина принесла себя в жертву уходящей России? А может, сохранила красоту, которой еще долго будут подпитываться люди?

Я из дому ушла, чтобы «стать человеком»,

Почему ж так домой «в человеки» влечет?


(Там же)

Сделан выбор, и уже навсегда – в пользу той, первичной, народной культуры. Она знала о существовании другого, шумного мира, но те, другие, не способны были понять ее мир гораздо более, чем она – их кумиров. «Дуньку-то можно было послать в Европу» да еще и поразить Европу, как бывало не раз, – от Плевицкой и Шаляпина до простого русского парня Гагарина. А вот верхушечно-западной нашей интеллигенции уже навсегда недоступен был мир русской народной культуры. Скорее ее могли бы оценить английские эстеты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю