Текст книги "Последние поэты империи: Очерки литературных судеб"
Автор книги: Владимир Бондаренко
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Леонид Губанов смолоду любил изумлять, поражать, пророчествовать. Впрочем, он и был наделен неким даром предвидения, хотя бы по отношению к самому себе.
Все знали от него же, что он уйдет в мир иной в тридцать семь лет, в сентябре: «Я лежу ногами вперед в сентябрь…». О своем гибельном сентябре он писал еще совсем молодым. Так и случилось. Сердце остановилось в сентябре 1983 года, когда ему исполнилось тридцать семь…
В сентябре вода прибывает,
в сентябре гробы забивают,
в сентябре мой окунь спешит,
в сентябре молодкам грешить…
(«Дуэль с родиной»)
Он писал свои шедевры как-то безумно легко, а потом шально выкрикивал их в кругу бражничающих друзей и ласкающихся подружек.
Мои стихи рассеялись в народе.
Рассеянные люди ходят вроде…
Жуют и пьют, меня не замечая.
А если и зовут – на чашку чая.
… … … … … … … … … … … … … …
Пишу я для себя, потом для Бога.
У каждого своя теперь дорога…
Но умирая вот на этой строчке,
я думаю: народ – он Бог, и точка.
(«Мои стихи рассеялись в народе…»)
Что мешало печатать такие стихи? Чего боялись цензоры? Да, конечно же, стихи Губанова необычны, посреди пяти-шести строк обязательно намечается какой-то взрыв всего микрокосма стиха. Почти всегда его стихи выделялись из потока тогдашней поэтической уткоречи. Есенинская напевность вдруг переходит в хлебниковскую усложненность, Маяковский прорывается сквозь Гумилева. Вот уж в самом деле – рубище великих, ранее сказанных слов. Но после Библии все слова уже кажутся сказанными. Не стоит искать в губановском рубище и издевки над стихами своих великих предшественников – он как бы ощущает их своими и смело втягивает в орбиту своих слов и образов, в свою поэтическую фантазию, в свой карнавал и в свое судилище.
Но на цепи мое призванье,
и на цепи мое признанье,
но мы увидим – кольца ржавы.
И цепи сбросить не секрет,
но прежде чем покроют травы,
«опальный колокол державы»
споет малиновый сонет…
(«Воспоминание хуже дьявола…»)
Он часто бывал неровным, небрежным, драчливым, не заботясь о своем совершенстве ни в жизни, ни в поэзии. Это характерно для любого непечатающегося поэта, каким бы талантливым он ни был. Свои стихи, как правило, он воспринимал только на слух, а исполнял он их изумительно – звучащее слово поглощало все недостатки иногда небрежно сделанного стиха. Лишь публикации, книги заставили бы его строже относиться к авторедактуре. (Поэтому я и не верю в поэзию Интернета. Нет самодисциплины, нет взгляда со стороны на свое творчество. Публикации, и чем раньше, тем лучше, необходимы всем.)
Друзья все более уставали от него, бросали в сомнительных компаниях… От прежнего авторитета безусловного лидера не осталось и следа, да и весь ранний андеграунд шестидесятых годов, якобы не нуждавшийся в публикациях, стремительно перекочевывал на сытый Запад со своими выставками, со своими книгами в солидных переплетах, наверстывая упущенное. Губанову Запад был не нужен совсем, изредка в каких-то западных антологиях и журналах появлялись и его неотредактированные стихи. Он то искренне радовался, то закидывал их куда-нибудь. Ему нужна была его Россия. Но где она, где его читатели, его слушатели? Он становился жестоким, мог впасть в истерику, как писал тот же Алейников, «когда его не просто вело что-то и куда-то, но – несло, и был он – одержим, был – сплошной взлет и сплошной нерв…».
Но буду я работать, пока гол,
чтоб с царского плеча сорвать мне шубу,
когда уже прочитан приговор
и улыбается топор не в шутку.
Но буду я работать до тех пор,
пока с сердец не сброшу зло и плесень.
Ах, скоро, скоро вас разбудит горн
моих зловещих, беспощадных песен!..
(«Первая клятва»)
Отнюдь не все его песни были злы и беспощадны, хватало и лирики, и нежных чувств. Хватало и по-рубцовски простых песен и стихов, но почему-то и они упорно не замечались издателями, будто его раннее предчувствие, высказанное еще в шестнадцать лет – «но не будет мне изданий…», обязательно должно было исполниться. Не сразу же появились его чудовищная неприкаянность, его абсолютное одиночество («Скоро, одиночеством запятнанный, / Я уйду от мерок и морок, / Слушать зарифмованными пятками / Тихие трагедии дорог»). Юный гений мог найти свой мир, порой и находил его – в подвалах и котельных, в деревнях и старых соборах, среди остатков старой русской интеллигенции и, главное, в книгах, книгах, книгах. Он, можно сказать, вобрал в себя все богатство русской поэзии, он шел путем вольного служения русскому слову. Поэзия Леонида Губанова, особенно ранняя – насквозь цитатна: Есенин и Гумилев, Клюев и Маяковский, Северянин и Пастернак… Это был его литературный институт, его высокое ученичество.
Лицо Есенина – мой парус.
Рубцы веселия – мой хворост.
Я нарисую гордый атлас,
где новый остров – новый голос.
(«Одинокий челнок»)
Поразительно, как он, начиная с есенинских мотивов, внезапно переходит к стилю Маяковского, соединяя, казалось бы, несоединимое, а потом еще дополняя и Мандельштамом:
В саду прохладно, как в библиотеке,
в библиотеке сладко, как в саду!..
И кодеин расплачется в аптеке,
как Троцкий в восемнадцатом году.
(«Моя свеча, ну как тебе горится…»)
Но молодость уходила, росли стопки неопубликованных стихов, поэт замыкался в себе, впадал в отчаяние. Разонравилось читать новое пьяным собутыльникам, он жаждал своего широкого читателя, верил в него. Читатель был его надеждой. Он рвался к нему, но путь оставался один – самиздат, листочки перепечатанных на машинке строк. Он оставался самым неиздаваемым поэтом такого высокого уровня в XX веке.
Может, мне вниманье уделите.
Я для вас, что для Христа купель,
сам закат багрово удивителен
на моей разодранной губе.
… … … … … … … … … … … … … …
Вот я весь, от корки и до корки,
фонарем горит моя щека,
и меня читать, как чтить наколки
на спине остывшего зека…
(«На повороте»)
Я не согласен с Юрием Кублановским, когда он пишет: «Поколение до нас плохо себя мыслило вне печатания, даже Бродский при всей его тогдашней неординарности искал возможности публиковаться. Мы же страницами советских журналов брезговали почти изначально… и это были органичные установки свободной нашей эстетики…» Поначалу, возможно, так и было, хотя не забудем радости Леонида Губанова, да и всех его друзей, после публикации в «Юности» стихотворения «Художник» (трех четверостиший из его поэмы «Полина»). И вполне вероятно, что если бы не было разносной критики этого отрывка в центральной печати, а появились бы новые публикации, то и путь Леонида Губанова был бы иным.
Холст 37 на 37,
такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
и не от старости совсем.
… … … … … … … … … … … … … …
Когда изжогой мучит дело,
и тянут краски теплой плотью,
уходят в ночь от жен и денег
на полнолуние полотен.
Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты.
И умирать из века в век
на голубых руках мольберта!
(Поэма «Полина», 1977)
Но даже эти строки, посвященные самоотверженности искусства, вызвали лютую ненависть у замшелых бездарей, испугавшихся прихода нового талантливого поколения. Губанова отбросили грубо и напрочь… И все же уехавший вскоре в США, а затем в Париж Юрий Кублановский успешно публиковался с предисловиями то Иосифа Бродского, то Александра Солженицына, и что такое жизнь непечатающегося поэта, вряд ли представляет. Где же вырабатывается твердая литературная дисциплина как не в горниле редакций журналов и издательств? На самокритику, самоконтроль и самодисциплину поэты, как правило, не способны. Им нужен как минимум печатный типографский лист со своими творениями перед глазами, чтобы понять безжалостные законы стихотворчества. Так что писать об осознанно непечатающемся поколении, отметающем все правила социалистической поэтической жизни, так, как пишет Юрий Кублановский, я бы не стал. Непечатающееся поколение обречено на творческую гибель и скорое забвение.
Пьяные скандалы, шумные выступления перед памятником Маяковскому, даже попытка организоваться в группу смогистов – ничто не могло и не может заменить поэту его публикаций, его книг, его литературного признания.
Пример Леонида Губанова – это и есть пример того, когда даже такой яркий талант стал задыхаться в подполье. Или, как писал в «Новом мире» Дмитрий Бак: «Траектория их свободного полета быстро превратилась в вертикаль свободного падения… гениальность и невозможность жить по лжи оборачивались… предсмертным отчаянием:
Холодеющая крошка!
Ледяная спит страна.
Золотое пью окошко
вместо терпкого вина…»
(«Холодеющая крошка…»)
От полного отчаяния и самоубийства Леонида Губанова в этот период позднего одиночества и неприкаянности спасла только вера в Бога, как когда-то и раннего Глеба Горбовского. Последовал период его христианских, глубоко православных стихов.
И я клянусь, что десять лет
я нес бы крест свой для прощения,
тьму перелистывая в свет,
где Божий Дар и посвященье!..
Постепенно затихает мечта о всемирной славе, стихи его стали проще и прозрачнее. Он начинает внимательнее приглядываться к деревенской прозе, к тихой лирике, к тем писателям, которые в раннюю пору Губановым просто не замечались или отметались как чуждые. Он пишет стихотворение на смерть Василия Шукшина:
Белая лошадь славы
вздернула удила.
Месяц моей державы —
розовые крыла.
… … … … … … … … … … … … … …
Белая лошадь славы
стала хрома, ряба.
Я – непутевый самый
из твоего ребра…
(«Белая лошадь славы…»)
Меняется и тематика, лексика его поэзии. Стало больше почвы, природы, божественных символов. Такого Губанова не признали бы иные былые его соратники: «И снова всех уже люблю, / и ближнего воспринимаю – / как будто родину свою / с тоской великой обнимаю…»
Не буду приглаживать реальную жизнь поэта: он не отказывался от всего своего прошлого, от грешных стихов, от загульной жизни, да и в стихах у него шли полосами и темные и светлые темы, будто сатана боролся с Богом в его душе. Уже никому ни на Западе, ни в России не нужный, он вдруг пишет стихи, родственные Николаю Рубцову, чью поэзию высоко ценил:
Родина, моя родина,
белые облака.
Пахнет черной смородиной
ласковая рука.
Тишь твоя заповедная
грозами не обкатана.
Высветлена поэтами,
выстрадана солдатами.
Выкормила, не нянчила
и послала их в бой.
Русые твои мальчики
спят на груди сырой.
Вишнею скороспелою
вымазано лицо.
Мальчики сорок первого
выковались в бойцов.
Бронзовые и мраморные
встали по городам,
как часовые ранние,
как по весне – вода!
… … … … … … … … … … … …
Знай же, что б ты ни делала,
если придет беда,
мальчики сорок первого
бросятся в поезда.
Сколько уж ими пройдено?
Хватит и на века!
Родина, моя родина,
чистые берега!
(«Родина, моя родина…», 9 мая 1979)
Никак не могу взять в толк, почему и такое чистое, патриотическое стихотворение, написанное летом 1979 года, не заинтересовало отечественных издателей?
То, что для диссидентов и зарубежных издателей Губанов был потерян с его патриархальными, почвенническими, христианскими стихами последнего периода жизни – в этом сомнений нет. Сразу нашлись и крушители мифа о Губанове: мол, темно и вяло, сыро и непричесанно, к тому же в христианство ударился, стихи о солдатах сорок первого года писать начал… Но как раз именно в поздний период у поэта появилась еще и чудесная любовная лирика.
В ранней поэзии Леонида Губанова меня всегда несколько коробила «женская тема», даже его любовные стихи, в центре которых всегда был он, любовник-победитель; хватало в них и бахвальства, и грубости: «Что мне делать с ней, отлюбившему, / отходившему к бабам легкого?..»; «Голубая-голубая шлюха»; «Целую в ласковые губы / богатых девок… на краю»; «Таинственный танец тоски, / все бабы пропали бесследно…» и так далее. В те ранние времена, когда ему все было по плечу, когда он и со смертью заигрывал, как с кокоткой, а ворох его случайных подружек и попутчиц лишь разрастался, даже самые лирические и нежные строчки отдавали поэтическим самолюбованием. Стихи были важнее чувств, муза была важнее. Его муза и была главной героиней.
Совсем другая лирика – лирика трагического поэта, полная и грусти, и любви, возникла в его последние годы. Об одном из лирических шедевров уже писал Юрий Кублановский, называя его «самородком крупной, редкой породы». Я лишь соглашусь с ним. И процитирую замечательные строки:
Твоя грудь, как две капли, —
вот-вот – упадут.
Я бы жил с тобой на Капри —
а то – украдут.
Золото волос и очи —
дикий янтарь.
Я бы хранил, как молитву к ночи.
Как алтарь…
(«Твоя грудь, как две капли…», 26 марта 1980)
Он знал, что его поэзию будут беречь на потом. Он все про себя знал, как мало кто из поэтов. Таким очень трудно живется. Он умудрялся не только жить, но и творить радость другим, творить чудо русской поэзии.
Я считаю Леонида Губанова одним из поэтических классиков русского XX века, сыном Державы, которая обходилась с ним сурово, но он ей платил в ответ лишь любовью.
Он был легким и страстным хозяином своей вольной поэзии, но попал не ко времени. Что делать в скучный застойный период таким поэтам? С другой стороны, он и спасал свое время, был его поэтическим принцем, которому дано было и порезвиться, и окунуться в любовь и ненависть, и жить весело, без натуги, зная о своей скорой смерти. Леонид Губанов умер мгновенно, от сердечного приступа в сентябре 1983 года. «Серый конь» его поэзии всегда будет с нами.
Увы! Любимая моя,
прощай! Грачи кричали… Занавес.
А пьесу в стиле сентября
показывать не стоит заново.
(«Чертог моей тоски и ласки…», 1964)
2003. Санаторий «Загорские дали»
Бунтарь с имперскими эполетами: Игорь Тальков
Родина моя
Я пробираюсь по осколкам детских грез
В стране родной,
Где все как будто происходит не всерьез
Со мной. Со мной.
Ну надо ж было так устать,
Дотянув до возраста Христа. Господи…
А вокруг, как на парад,
Вся страна шагает в ад
Широкой поступью.
Родина моя
Скорбна и нема…
Родина моя,
Ты сошла с ума.
В анабиозе доживает век Москва – дошла.
Над куполами Люциферова звезда взошла,
Наблюдая свысока, как идешь ты с молотка
За пятак.
Как над гордостью твоей смеется бывший твой халдей
С Запада.
Родина моя
Скорбна и нема…
Родина моя,
Ты сошла с ума.
Родина моя —
Нищая сума.
Родина моя,
Ты сошла с ума.
Восьмой десяток лет омывают не дожди твой крест,
То слезы льют твои великие сыны с небес…
Они взирают с облаков, как ты под игом дураков
Клонишься.
То запиваешь и грустишь, то голодаешь и молчишь,
То молишься…
Родина моя
Скорбна и нема…
Родина моя,
Ты сошла с ума.
Родина моя –
Нищая сума.
Родина моя —
Ты сошла с ума.
1989
Игорь Владимирович Тальков родился 4 ноября 1956 года в деревне Грецовка Тульской области, убит при загадочных обстоятельствах 6 октября 1991 года в Ленинграде. Мать и отец встретились в лагере, там же родился его старший брат Владимир. После освобождения семья переехала на окраину городка Щекино – в деревню Грецовка. Домик, где родился Игорь, стоит до сих пор. В 1966–1971 годах учился в Щекино в музыкальной школе по классу баяна.
Стихи начал писать с детства. Несмотря на все родительские лишения и их лагерные годы, в юности был настроен прокоммунистически, свято верил в ленинские идеалы. Даже писал в стиле Маяковского: «Тронутый словами Ильича, / Я поклялся впредь ценить минуты. / И почувствовал, как плача и ворча, / Погибает лень во мне со злобой лютой» (1973). Тогда же появилась первая политическая песня Игоря Талькова «Ночь над Чили». Он был душой с Альенде и его товарищами, готов был ехать им помогать.
Поступал в театральное училище, но не попал и в 1977 году был призван в армию, службу проходил под Москвой в Нахабино. В армии создал свой музыкальный ансамбль.
Болезненный процесс смены идеалов происходил уже после службы в армии. Демобилизовавшись, учился сначала в Московском пединституте, затем в Ленинградском институте культуры. Заодно работал с самыми разными музыкальными ансамблями. В 1982 году И. Кобзон пригласил Талькова на второй тур Всесоюзного конкурса молодых исполнителей в Сочи, но его «срезали»; так он познавал жестокие условия шоу-бизнеса. Работал в Ленинграде с певицей Людмилой Сенчиной и композитором Давидом Тухмановым. Первую известность принесла песня «Чистые пруды» (1987). С началом перестройки от лирических песен перешел к жесткой песенной публицистике. Написал песни «Родина моя», «Россия», «Господа-демократы» и другие, развивая национально-православное направление в песенной поэзии. В кино сыграл роль князя Серебряного в одноименном фильме. Погиб на пике своей сверхпопулярности. Все его лучшие песни – о поруганной, но великой России.
Игорь Тальков в роли князя Серебряного из одноименного фильма.
Игорь Тальков как в жизни, так и после смерти терпит сокрушительное поражение в боях со смертельными врагами, но вновь воскресает, дабы дать надежду всем нам на будущую победу русского духа. Может быть, своей энергией воскрешения он заражал переполненные залы больше, чем конкретными, не всегда понятыми до конца текстами. Я смотрю на Игоря Талькова не столько как на поэта, хотя среди сотен его текстов есть и немало поэтических жемчужин, сколько как на один из немногих реальных символов попытки возрождения национальной России.
Все могло быть в начале перестройки: я не забываю о встрече Бориса Ельцина даже с лидерами «Памяти», значит, просчитывался и такой вариант национальных перемен. Но, как обычно в России и бывает, нам достался опять самый крутой, трагический вираж истории. Направо пойдешь… налево пойдешь… а прямо пойдешь – жизнь потеряешь, и русские богатыри по установившейся или данной свыше традиции всегда идут прямо.
Остается только конструировать новую счастливую утопию и верить в ее реальность. Как истово верил Игорь Тальков.
Я пророчить не берусь,
Но точно знаю, что вернусь,
Пусть даже через сто веков
В страну не дураков, а гениев.
И, поверженный в бою,
Я воскресну и спою
На первом дне рождения страны,
Вернувшейся с войны…
(«Я вернусь», август 1990)
Игорь Тальков – это случайно взлетевшее чудо в отечественной эстраде. Таких не должно было быть там изначально. В мире Розенбаума и Лещенко, в крайнем случае Бориса Гребенщикова и Сергея Шнурова не могло быть таких ярких и открыто социальных русских песен протеста. Русскость пугала всех менеджеров шоу-бизнеса. Но она же, энергетически заряженная до немыслимых пределов, притягивала к себе уже сотни тысяч подростков.
Когда-нибудь, когда устанет зло
Насиловать тебя, едва живую,
И на твое иссохшее чело
Господь слезу уронит дождевую,
Ты выпрямишь свой перебитый стан,
Как прежде ощутишь себя мессией
И расцветешь на зависть всем врагам,
Несчастная великая Россия!
(«Когда-нибудь, когда устанет зло…», 1990)
Его трагический конец был предопределен всеми законами жанра. Не случайно же больше таких национально ориентированных певцов и не возникло. Иосиф Кобзон и Алла Пугачева брали-то к себе на подмогу как молодую поросль наивного юношу, только что отслужившего в армии и настроенного на лирический, элегический лад. Брали на широкую эстраду автора «Чистых прудов» или «Примерного мальчика».
Даже Владимир Молчанов, когда выпускал в своей передаче «До и после полуночи» на телеэкран Игоря Талькова с его «Россией», отводил ему чисто антисоветскую роль. Талькова мощно подзарядили на борьбу с советским прошлым, на идеализацию самодержавных руин. Он должен был делать то, что сегодня делает Олег Газманов со своими «Господами офицерами». Как всегда, остался неучтенным «человеческий фактор». Рожденный в самом низовом народе, да еще с прошедшими тюрьмы и лагеря родителями, со старшим братом, рожденным в заключении, Игорь Тальков не мог искренне стать певцом царской великосветскости. Кость не та, кровь не та, не Никита это Михалков и все тут. И потому сквозь наивную идеализацию монархии у Игоря Талькова прорывается народный протест.
Его скорее можно назвать сторонником «народной монархии» в представлении Ивана Солоневича, монархии, опирающейся на народные массы, да и белое офицерство было для него скорее образцом чести и верности присяге, в отличие от многих советских генералов, резво присягнувших Ельцину.
Ладно, хватит! Мы встали с колен
И расправили плечи.
Пусть вокруг запустенье и тлен,
Но еще и не вечер.
Не дано вам, иудам, понять,
В чем секрет нашей силы;
И не вычислить и не разгадать
Тайной мощи России…
(«Товарищ Ленин…», 1989–1990)
Все-таки я уверен, что в любом ностальгическом «белогвардейском» тексте песен Игоря Талькова первичен не восторг перед драгунскими мундирами, а национальный русский протест против угнетения народа. Идеологи перестройки, выпустившие Игоря Талькова с антиленинским зарядом на экран телевидения и на широкую эстраду, не зная того, выпустили и имперскую национальную русскую энергию.
Просыпается русский народ,
Поднимаются веки…
(Там же)
А уж кого будет проклинать этот проснувшийся русский народ, многим понятно и без лишних разъяснений. Да, и большевикам достанется, и прогнившему брежневскому строю, но ряд «новоявленных иуд» быстро дополнится совсем иными преобразователями и грабителями России.
Белогвардейский флер в песенной поэзии Игоря Талькова всегда дополняет или даже превышает его народная энергия протеста. Игорь Тальков – это, говоря современным языком, бунтарь с имперскими эполетами. Эполеты эполетами, а вот прощать разрушителям империи ничего нельзя. И как интуитивно он угадывал будущий ход вещей, посылая свои проклятия Ельцину и Горбачеву в те еще, романтические, 1985–1991 годы, когда многие именитые патриоты еще питали всяческие надежды и, как Владимир Крупин, защищали наших правителей от народного гнева. Впрочем, Крупин и сегодня предлагает всему русскому народу затянуть пояса потуже. Во имя чего? Дабы новому президенту, а точнее, конвоирующей его ельцинской своре еще одну шикарную свадьбу в Петергофе устроить или конный разъезд у Кремля организовать? Уверен, был бы жив Игорь Тальков, интуиция его не подвела бы. Пугачевщина в нем сидела сильнее, чем воображаемая царская Россия.
Пусть ответят и те, что пришли вслед за вами
Вышибать из народа и радость и грусть,
И свободных славян обратили рабами,
И в тюрьму превратили Великую Русь!
(«Господа демократы», 1989)
Сама природная ментальность Игоря Талькова была такова, что он бил своими песнями по всему, мешающему русскому народу жить. Мешали партократы – бил по ним, мешали демократы – по ним, и нынешним псевдогосударственникам досталось бы сполна. Впрочем, в предчувствии будущего Тальковым и в их адрес уже немало было написано.
Я пулял бы, пулял бы каменьями
Прямо в лысины, у, твою мать,
Тем, кто вел страну к разорению
И народ заставлял голодать…
(«Кремлевская стена», 5 апреля 1988)
Слушатели песен Талькова могут обратить внимание на, казалось бы, немыслимое сочетание самой низовой народной лексики, взятой из жизни, и красивой сказки про народного Ивана-Царевича или же расстрелянного генерала, который думал о счастии народном. Сказка нужна была Талькову как противопоставление всей рушащейся жизни – без воодушевляющей легенды о русском рае мужик не поднимется против пусть даже самых враждебных ему властей. Не случайно все наши бунтари (Пугачев, Разин) или возили с собой «царей», или себя называли царями.
Вот и сегодня стихла реальная оппозиция, ибо нет никакого намека на новую легенду о русском рае. Кто ее придумает, за тем и пойдет народ. Вполне бы годилась и легенда о расстрелянном генерале, если бы она предвещала реальное возрождение народа и державы.
Листая старую тетрадь
Расстрелянного генерала,
Я тщетно силился понять,
Как ты смогла себя отдать
На растерзание вандалам.
Из мрачной глубины веков
Ты поднималась исполином,
Твой Петербург мирил врагов
Высокой доблестью полков
В век золотой Екатерины.
Россия…
«Россия», 27 марта 1989, Астрахань)
Где же нынче высокая доблесть полков? И где былая имперская исполинская мощь? И как же мы умудрились вновь отдать себя на растерзание вандалам? Или сотня наших богатейших россиян на фоне нищей России и последних отбираемых у стариков льгот – это не растерзание? Пусть русский рай у Игоря Талькова немного музеен и обращен в прошлое, он служит основанием для протеста в настоящем. И более талантливого и яркого исполнителя песен социального русского протеста в России не было. Что-то заставило его пойти по такому опасному пути.
Вспомним его начало. Пусть и с превеликим трудом, но он пробивается на отечественную эстраду сначала как исполнитель, аранжировщик, затем уже и как автор лирических песен. И хороши же они были, и очень ко времени.
Ценою самоотреченья
И сердца – стертого до дна —
Души святое очищенье
Дается нам.
Ценою мук непроходяших.
Глухой тоски, ночей без сна —
Любви мгновенья настоящей
Даются нам.
(«Ценою самоотреченья…», 3 мая 1985)
Даже в любовной лирике он пытался соединить порывы личности с познанием божественного. Его эволюция от комсомольского юноши, влюбленного в Ленина и его идеи, готового ехать сражаться в Чили или еще куда-нибудь, где требовались борцы за справедливость, к человеку сомневающемуся, углубленному в себя, пытающемуся понять себя как неповторимую личность – это первый этап его творчества. Он сам вспоминает с умилением мечты своего детства в песне «Страна детства»:
Пухом выстлана земля
У истоков наших лет,
И не скошены поля,
И безоблачен рассвет
У истоков наших лет,
У истоков наших лет…
(«Страна детства», сентябрь, 1981)
Но проходит безоблачная пора жизни, и подростку уже хочется себя проявить, чем-то удивить, доказать свою самобытность. Начинается борьба за право на свое существование. Пора «Примерного мальчика» и «Спасательного круга».
На этом периоде и хотели бы его остановить и опытные расчетливые шоумены, и даже многие его поклонники. Вечная проблема отцов и детей, вечный бунт против положенных правил, и все в рамках перестроечной политики. Не случайно ведущий телепрограммы «Взгляд» Владислав Листьев так уговаривал Игоря Талькова исполнить на концерте передачи лишь «Примерного мальчика». Вот куда надо было перестраиваться всей молодежи, куда и сегодня затягивают ее искусители из наркотического шоу-бизнеса:
Читал я правильные книги,
Как образцовый пионер.
Учителя меня любили
И приводили всем в пример.
Ну как же всем им плохо стало,
А завуч просто занемог,
Когда я в руки взял гитару
И начал шпарить в стиле рок…
(«Примерный мальчик», 1984 (?))
Вот и прекрасно, шпарьте, ребятки, самый буйный рок, балуйтесь травкой, это и есть ваша самостоятельная жизнь. А мы уж займемся всем остальным – от нефти до земли. Даже финал песни соответствовал позиции «взглядовцев»:
Иду себе своей дорогой
И, как за флаг, держусь за мысль,
Что нет мудрее педагога,
Чем наша собственная жизнь.
(Там же)
Вот и иди каждый своей неповторимой дорогой, плутай себе в джунглях, хочешь – Кастанеды{45}, хочешь – Фрейда. Главное, чтобы это неповторимое «я» не стремилось перерасти в народное «мы». Он верил августу 1991 года, верил победившим демократам{46}, но быстро увидел, что народ-то оставлен по-прежнему на обочине, что идет разграбление всего государства. За три часа до смерти его интервьюировала журналистка:
«– Игорь, конкретно, вы на чьей стороне?
– Я на стороне народа.
– Почему вы на сцене такой злой?
– Не могу без боли петь о поруганной России, об издевательстве над народом. Эти песни причиняют мне страдание, которое некоторыми зрителями, может быть, и воспринимается как злость».
«Примерный мальчик» вдруг уходит в политическую сатиру. Становится остросоциальным поэтом, ассоциирующим себя с «обманутым поколением». Золотой век России он противопоставляет сегодняшнему разграблению, ряженым демократам. В стихах проявляется трагическая гротескность. Игорь Тальков, становясь песенным Робин Гудом, защитником народа, вместе с тем не обожествляет и народ. Он требует от него немедленных действий:
Где ад, где рай,
Где ад, где рай.
Да что гадать?
Давно пора, пора, пора
Донское знамя поднимать.
(«Век-Мамай», 8 апреля 1989)
Он становится не просто песенным борцом, но и драматургом, режиссером своих композиций. Не удивился бы, если бы он позже пришел и в политику. Не дали, как не дали и Сергею Глазьеву организовать русский национальный блок в Думе.
Русский Тальков начался для миллионов телезрителей с исполнения песни «Россия». Далее последовали «Родина моя», «Бывший подъесаул» – о командарме Гражданской войны Миронове, «Господа-демократы», «Кремлевская стена» и другие.
В своих концертах, чтобы не отшатнулись былые почитатели, Игорь Тальков обычно первое отделение посвящал политической сатире и остросоциальным песням, а второе – лирическим песням. И ради «Летнего дождя» приходилось лирическим девицам и их кавалерам вслушиваться в песни протеста, вспоминать про свою русскость. Хотя и «Летний дождь» никак не назовешь лирической однодневкой, трагедия любви – это тоже одна из жизненных тем Игоря Талькова.
Летний дождь, летний дождь
Начался сегодня рано.
Летний дождь, летний дождь
Моей души омоет рану.
Мы погрустим с ним вдвоем
У слепого окна.
(«Летний дождь», 2 июля 1990)
Думаю, легенда о дворянском Золотом веке у Талькова со временем претерпела бы изменения – не было для нее природных корней у поэта, не было памяти о потерянных имениях и сотнях крепостных. Скорее она перешла бы в легенду о русском национальном характере, обрела бы православную направленность. Собственно, к этому уже и шло. И, конечно же, влияние сверхпопулярного певца – влияние национально-православное – на умы сверстников росло бы и дальше. Его надо было остановить. Думаю, это чувствовал и сам поэт. Я разговаривал с Игорем Тальковым по телефону незадолго до смерти, когда уже стала отчетливо видна его патриотическая направленность, задумав сделать с ним беседу для газеты «День». Меня порадовало, что он не отказался от беседы, не испугался репутации «Дня», но перенес ее на время после возвращения с гастролей. Тем более тогда же вышла беседа с ним в «Литературной России», дружеской нам газете, возглавляемой Эрнстом Сафоновым. Тальков уже плавно и неуклонно вписывался в наши ряды, в круг нашего так называемого «белого патриотизма». Ценил деревенскую прозу и поэзию Николая Рубцова и Станислава Куняева. Особо выделял Василия Шукшина. Впрочем, это бы и стало темой нашей беседы, но… из гастролей он уже не вернулся. Он предчувствовал свою возможную гибель и относился к этому с трагическим спокойствием. Как будет нужно Богу…
Не спеши проклинать этот мир —
Он не так уж и плох,
Если утром ты видишь цветы у себя на окне.
А за окнами светится храм,
А во храме есть Бог.
Но а если Он есть —
То землей не владеть сатане!
(«Не спеши проклинать этот мир…», 1991)
Это одно из последних стихотворений поэта, возможно, будущее его направление в лирике. Впрочем, и во всем его белом мифе царила прежде всего национальная Россия, вера в национальное возрождение русского народа.