355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Рудный » Гангутцы » Текст книги (страница 36)
Гангутцы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:16

Текст книги "Гангутцы"


Автор книги: Владимир Рудный


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Глава третья
Последний окоп

И вот снова Александр Богданов стоял на гангутской земле, опаленной огнем стодневной битвы. Сто дней назад он простился на этом берегу с Любой и, чтобы вернуться к ней, трижды поборол смерть.

В воинском резерве его приодели по-солдатски и отпустили на час в город. Все в той же короткой шинелишке, которую он вывез с Даго, Богданов пошел по знакомым и неузнаваемо обезображенным улицам искать жену.

Домик, в котором они прожили как молодожены полгода, стоял без крыши, без окон, без жизни. Не было крылечка, на котором любила сидеть с ним Люба в темные вечера. Яма на месте крыльца, а на яму покатым мостком легла дверь, сорванная с петель. Карниз в проходе осел – вот-вот обрушится под тяжестью сдвинутых с места кирпичей. Богданов пригнулся, переступил заросший травкой порог и очутился на развалинах, пропахших гарью.

Он зашагал в госпиталь: если жива, она там.

И госпиталя не оказалось на прежнем месте. Кругом – воронки, битый кирпич, головешки.

Богданову показалось, что в городе никто не живет; даже уцелевшие дома стояли распахнутые настежь.

Ну конечно, как он об этом раньше не подумал: все – под землей. Под землей, вероятно, и госпиталь. Там, там надо искать Любу…

На набережной, где два каменных льва охраняли пустой пьедестал гранитного обелиска, он спросил встречного матроса, где теперь размещается госпиталь. Матрос стал допытываться, кто же он такой, если не знает самого простого: ведь на Ханко редко попадали посторонние люди.

– С Даго я. Вот документ, – Богданов раздраженно сунул увольнительную из резерва. – Жену разыскиваю. Доведи до госпиталя, будь друг. Там тебе все про меня подтвердят…

Чем ближе подходил Богданов к госпиталю, тем резче становились складки у плотно сжатого рта и тем размашистее он шагал; трещала в швах короткая солдатская шинелишка, и пилотка-недомерок сбилась на затылок.

Матрос еле поспевал за рослым солдатом. Было в выражении лица этого солдата, во всем его поведении что-то такое, что внушало доверие матросу; он остановился на парковой дорожке и махнул рукой в сторону госпитального городка:

– Вон, жми туда, солдат…

Богданов только вздохнул и уже почти бегом заспешил к госпиталю, – полы его шинели развевались у колен.

«Жива ли?.. Здесь ли?.. И может быть, уже – сын?..»

В госпиталь его не пустили.

Вышла дежурная сестра.

«Да, она жива… Из дома переехала давно. Еще до того, как дом разрушили… Сейчас ее уложили в ожидании родов. Когда? Неизвестно. Еще дня три, а может быть, четыре. Первые роды – трудные… Нет, допустить к ней нельзя. Обрадовать, что муж жив? Хорошо. Если дежурный врач разрешит, она выйдет на десять минут. Но только на десять – слово? Ах, больше и самому нельзя задерживаться? На фронт надо спешить?.. Хорошо, сейчас выйдет Люба…»

Люба лежала в специально отгороженном уголке подземной палаты. Этот уголок стал святая святых для всех окружающих. Среди ран, крови люди, хлебнувшие столько страданий, люди, живущие в вечной борьбе со смертью – врачи, сестры, раненые, – все с волнением и гордостью ждали рождения человека.

Люба вышла, поддерживаемая под локоть дежурной сестрой. И как только Люба увидела Богданова, она оттолкнула сестру, бросилась навстречу и как-то боком, по-детски, прижалась к его груди, уткнулась лицом в колючее шинельное сукно, пропахшее махоркой. Она подняла голову, полными слез глазами вгляделась в его лицо, осторожно провела пальцами по его непривычно острой скуле, по запавшей небритой щеке, по глубоким, словно врезанным, морщинам у рта.

– Сашенька… Похудел как…

И опустила глаза, застеснявшись своего вида.

Дежурная сестра тихо ушла. Богданов усадил Любу на скамейку в полутемном тамбуре и сел рядом, жадно вглядываясь в блестящие глаза, в матовые щеки, то ли покрытые пятнами, то ли тенями от мигающей тусклой лампочки в проволочной сетке.

То и дело открывалась наружная дверь, вместе с дневным светом врывались прелые запахи осеннего леса, кто-то пробежал мимо, гремя ведром, пронесли на носилках раненого, – никто им не мешал, в этой сутолоке они оставались наедине.

Что могут в считанные минуты сказать друг другу два любящих человека, пришедших к этой встрече через такие муки и испытания?

Рассказать, как ходила она эти сто дней за ранеными, давала бойцам кровь, стирала, штопала белье летчикам, набивала патронами ленты авиационных пулеметов, собирала в лесу бруснику на варенье солдатам, работала на своем огороде, с которого все, до последней морковки, отсылала на острова, просилась в гранинский отряд, хотела быть санитаркой на передовой?

Люба только твердила:

– А я знала, что ты жив!

А Богданов молча ее целовал, целовал, неловко гладил ее черные волосы и только раз произнес:

– Любушка…

Когда они очнулись от счастья – оба живы и снова вместе, – настало время уходить.

Он вернулся в воинский резерв. Каждого встречного он спрашивал: не видал ли, случаем, матросов-подводников на берегу?.. Вот с кем ему хотелось бы сейчас поделиться радостью!

Тогда многие подводники воевали на берегу, но среди них не было его старых корабельных друзей.

«Где-то вы воюете, Никита и Шалико?..»

* * *

С очередным пополнением Богданова отправили в Рыбачью слободку, на рейсовый буксир.

Ночью Богданов уже стоял перед Граниным на Хорсене, в каюте командного пункта.

Богданову очень хотелось стоять перед Граниным навытяжку, но рост не позволял. Он сутулился и все-таки касался пилоткой фанерного подволока, крашенного шаровой краской. Руки, опущенные по швам, неловко торчали из рукавов шинели и почти доставали до ее краев. Богданову было стыдно, что он в таком виде стоит перед Граниным, а Гранин щурил на него глаза, оглядывал с головы до ног; увидел тельняшку, торчащую из-за нарочито расстегнутого ворота шинели, и только тут сказал:

– Здравствуй, большой! Шинелишка на тебе мелкокалиберная, а морская-то душа, вижу, на месте. Экое у тебя, браток, водоизмещение! Заполнил всю каюту. Усадить тебя некуда. Знал бы, что придешь, переборки раздвинул бы, подволок на один накат поднял. Ну иди, подсаживайся сюда, выкладывай, где тебя так разукрасили…

Гранин подвинулся, приглашая Богданова сесть на койку, но тот сказал:

– Спасибо, товарищ капитан. Я уж, разрешите, постою…

Гранин всегда сердечно радовался, когда встречал своих старых бойцов, а уж тут ему особенно приятно было перед Томиловым: богатырь-то какой – сила! Он расспросил Богданова, где тот побывал за это время, что с ним стряслось, сколько фашистских кораблей на дно пустил и каков немец на суше, особенно в ближнем бою, а потом сказал Томилову:

– Знаешь, Степан Александрович, кто этот слон? Названый брат и боевой соратник нашего Богданыча. Прошлой зимой они вдвоем окружили целую роту финнов!..

Томилов пожал Богданову руку:

– Слыхал я о вас. От вашего друга.

– Он здесь, товарищ старший политрук?

– Ваш друг – гордость отряда. Героический человек!

– Что там героический… – Гранин махнул рукой. – Верный он тебе товарищ, вот что я тебе скажу! Извелся по тебе, как по бабе. Вернется из дома отдыха – обрадуется. Жену повидал?

– Был у нее в госпитале.

– Родила?

– Нет еще. Только вчера положили.

– Эка беда… Что же ты не дождался – сын или дочь? Дело важное!

– Война, товарищ капитан. Приказали отправляться.

– Война, война… Знаю, что не свадьба. По-твоему, в войну рожать не надо?..

Гранин окликнул дежурного писаря:

– Манин! Вызови мне Утиный мыс, Сафонова к телефону.

Когда писарь вызвал полуостров и к телефону подошел начхоз, Гранин взял трубку.

– Вот что, Сафоныч: пошли немедля двух орлов в дом отдыха и наладь там комнату с занавесками и с двумя кроватями. Одна чтобы детская была, у меня на квартире возьми… Ты слушай, что тебе говорят, а не хохочи. Человек рождается, понимаешь?.. Где, где… На Ханко в госпитале, вот где. Жена старшины второй статьи Богданова. Понял теперь?.. Ничего ты не понял. За госпиталем следи в оба. Как родит – дай сюда телефонограмму. Цветов пошли ей, букеты… Раздобудь, раз я приказываю! То-то… Из госпиталя вместе с сыном заберешь в дом отдыха… Дочка? И с дочкой забирай. Да смотри, чтобы молоко было. А то самого кормилицей назначу…

Гранин хотел уже положить трубку, но начхоз еще о чем-то его спросил.

– Да ты что, с ума сошел – чужую жену к Богданычу помещать?! – раскричался Гранин. – Слушал, слушал, а ни черта не понял. Богданов Александр Тихонович прибыл ко мне в отряд с Даго. Старшина второй статьи. А его жена – Люба Богданова, которая нам картошку присылает. Ну, теперь дошло? Действуй…

Бросив трубку, Гранин вытянул из кармана платок и вытер лоб.

– Вот люди! Будто сами никогда не рожали. Боевые задания понимают с полуслова, а тут битый час объясняй, что на Ханко рождается человек. Мы такого родим человека – при коммунизме будет жить! Верно, Александр Тихонович?.. Ну, иди в резервную роту, отдыхай…

Богданов, все время молча слушавший переговоры Гранина, подумал: «А батько наш все такой же!» Он сказал:

– На фронт прошу, товарищ капитан.

– А здесь тыл, что ли? – Гранин, щурясь, некоторое время глядел на могучую фигуру подводника и решил: – На фронт так на фронт. Сейчас пойдет шлюпка с борщом на Фуруэн, к мичману Щербаковскому. Там убили одного хлопца. Разведчика. Заменишь его. Дело разведки не забыл?

– На Даго пришлось заниматься, товарищ капитан.

– Подготовься. Надо нам во что бы то ни стало достать с финского берега «языка». Только смотри у меня: живого! Шинель-то тебе сменить? Моя подойдет?

– Спасибо, товарищ капитан. Я в этой пока повоюю. Солдатская, простреленная. Коротковата только. Да из огня.

– Ну, воюй в этой. А я прикажу Сафонычу подыскать шинель на твой рост. Не знаю, найдет ли. Впору у Кабанова его генеральскую просить.

– У меня к вам дело, – задержал Богданова Томилов. – Бойцы очень интересуются другими фронтами. Особенно флотом. Обязательно расскажите там про героизм подводников и про защитников Эзеля и Даго.

– Плохой я рассказчик, товарищ комиссар. Долго говорить не умею.

– А вы недолго, но по-боевому чтоб было. Это партийное поручение, товарищ Богданов… Товарищ Манин, есть письма на Фуруэн?

– Еще не разобраны, товарищ комиссар, – откликнулся из-за перегородки писарь. – Капитан Пивоваров наказал ждать, когда вернется из второй роты. Сам разберет.

– Дайте их сюда. Нечего Пивоварову душу бередить.

Писарь положил перед Томиловым пачку писем; не так их много поступало с Большой земли на Гангут, а еще меньше на Хорсенокий архипелаг. Томилов быстро перебирал конверты, большей частью самодельные – продолговатые, треугольные. А Гранин сел рядом, вытянулся, весь навострился, читая обратные адреса:

– Ростов-Ярославский… Станция Волховстрой, Ишим… Пенза… Ишь, откуда. Тыгда, Читинской области… Ургенч, Узбекской… Мерхеули, Грузия… Ляховцы, Ивановской… Дай-ка сюда! – Гранин схватил письмо из Таганрога. – Июль. Три месяца… Пока дошло, город сдали… Трудная теперь работа почте… – Он положил письмо в общую груду.

– Зато важная, – бросил Томилов. – Каждое письмо будут всем взводом читать.

– А почему, думаешь? – подхватил Гранин. – Потому, что война все конверты повскрывала. Ты, Степан, не был у нас двадцать второго июня. Еду я на «блохе» мимо почты в порт – господи, бабий митинг! Ревут. Галдят. Друг дружке письма читают вслух. Никакого стыда! Мало ли что жене своей напишешь, – Гранин заговорщицки подмигнул Богданову. – А тут – все наружу. Как в газете. Я теперь Марье Ивановне осторожно пишу. Никаких интимностей. Только про то, что ты, Степан, мне проповедуешь. – Гранин, довольный, рассмеялся. – Или из «Красного Гангута». А то напишешь что-нибудь семейное, а там хором прочитают и скажут: «Ишь ты! Тридцать лет человеку. Двоих детей наплодил. А все туда же. Легкомысленный человек!»

Томилов, уже привычный к подобному ироническому тону, тоже посмеивался:

– Хорошо, Борис Митрофанович, что хоть в письмах ты выдержанный товарищ. Письмо с фронта – ответственное дело.

– А как же ты думал: жене письмо писать тоже политическая работа!.. Федору опять нет?

– Нет, Борис Митрофанович.

– И тебе с Алтая не пишут. Могли бы почаще писать. Войны там нет.

– Там одна мать осталась. Знаешь, как далеко?.. Горно-Алтайская область, Усть-Коксинский район. Пятьсот километров от станции. Почти что в Китай ехать. А братья и отец – все воюют. Батя в империалистическую воевал. В гражданскую был комэском, банды барона Унгерна рубил. А теперь – третья война для него.

Томилов прервал разбор почты и сказал в раздумье:

– Нет, пожалуй, четвертая. С кулаком воевал. За колхозы. Кулаки с коня батю сбросили.

– Скажи на милость! У него вот, – Гранин показал на Богданова, – кулаки убили отца. Председателем колхоза был.

– Двадцатипятитысячником, – добавил Богданов.

– Мой выжил, – продолжал Томилов. – Ему только ногу сломали. А он у нас с допризывниками занимался, я сам у него обучался. Когда кулаки изувечили его, нога стала короче. Военком снял батю с учета. Из комэсков запаса. А потом… Надо же такому случиться! Батя заместителем предрика был, ездил по району на таратайке. Попалась шальная лошадь и вытряхнула батю из таратайки. У него опять перелом, только второй ноги. Лечили-лечили, кость срослась, да тоже укоротилась. Батя сразу к военкому: бери, говорит, на учет в комэски, раз обе ноги сравнялись. Ну, вот и воюет теперь…

– Командиром эскадрона?

– Нет. Старшиной батареи где-то на Северо-Западном. Где – не пишет. Тайна!.. Ну, вот что, Богданов. – Томилов разобрал всю почту и передал для Фуруэна только одно письмо. – Скажи там, что скоро еще почта придет…

Когда Богданов вышел, Гранин посмотрел ему вслед и тяжко вздохнул:

– А мне толкуют – в обороне сидеть. У бойца вот где жжет. В самом сердце! Ему бы идти вперед и вперед. Видал, Степан, моего орла?

Томилов рассеянно сказал:

– Народ дает флоту лучших людей.

– Лучших, говоришь? – повторил Гранин. – Да самых обыкновенных. Иной раз диву даешься. Придет в часть паренек – тих. Как Степа Сосунов. А случись дело – большая душа раскрывается… Так воспитала нас советская власть. Помнишь, как читал я при Макатахине его рапорт? Я тогда свои юные годы вспомнил. На чем мы с тобой выросли?.. Как только я грамоте обучился, первым делом стал читать про революцию. Про Степана Халтурина. Про Камо. Про Котовского. Про Чапаева. Все, что писали про гражданскую войну: «Макарка-следопыт», «С мешком за смертью», про «Красных дьяволят»…

– А про Рахметова читал? – с едва заметной усмешкой перебил Гранина Томилов.

– Это как он на гвоздях спал?

– Как он закалял волю к борьбе, – не спеша произнес Томилов.

– Читал, Степан. В училище читал. И Николая Островского читал.

Гранин понял, что этим хотел сказать Томилов, и едва не рассердился: «Опять поучаешь? Опять тычешь носом в мои раны? Знаю, что не я, а Федор прав! Горбом до этого дошел». Но он сдержал себя, задумался.

– Я, Степан, знаю Федора Пивоварова без малого десяток лет. До финской войны сомневался: как этакий аккуратист будет воевать?.. Все всегда на месте. Все подогнано, прибрано. А война? Повернет, думаю, война не по правилам – что тогда?.. В финскую Федор показал себя храбрецом. А теперь я ему просто завидую. Для него никакой поворот не страшен. Кремень человек. Огромная в нем воля… Вот меня чирьи одолевают. От сырости, что ли. Разболелся, впору в госпиталь ложиться. Кротов наш примочки дает. Мажет какой-то дрянью. А я-то знаю – все зря!.. Мне бы, Степан, дело погорячей. Наступать начнем – все мои болячки пройдут… А вот Федор – другой человек. У него вся боль внутри. Он ее во-от как зажал! – Гранин потряс кулаком, вынул платок, вытер лысину.

Томилов сказал:

– Я Федора уважаю. Только, думаешь, он особой породы?

– Характер!..

– Ты же сам, Борис Митрофанович, говорил, какая в нас крепкая основа заложена. А за своим характером надо присматривать. Выправлять характер. Мне кажется, для каждого из нас важно понимать свои недостатки. Когда тебе указывают на них – прислушиваться: может быть, товарищи правы. Со стороны ведь виднее. А вот когда сам себе на каждом шагу скидку делаешь, поблажек ищешь в жизни – до добра это не доводит. Вот как этого… твоего…

– Моего?! – Гранин взъярился, поняв, что речь идет о Прохорчуке.

– И моего, конечно, – поспешил поправиться Томилов.

– Нет, ты прав. Я за него отвечаю. Я командир. Ненавижу, когда делят: ты, мол, комиссар, ты за людей отвечаешь, а командир – за бои. Я за этого паскуду отвечаю. И трибунал судил не только его, а и меня. Я давно видел, что Прохорчук с гнильцой. Юлил он. Вилял. Льстил. Но задания выполнял. Вот и я…

– Скажешь, прощал?

– Да не то что прощал – отмахнулся. Вот Брагин мне по душе. Возился я с ним. Даже смету личных расходов составлял на первых порах. У Брагина воспитание крепкое. Из трудовой семьи он.

– Прохорчук тоже не из буржуев. Его отец, кажется, солидный инженер.

– Какой там солидный… У Прохорчука папаша пять жен сменил. Где уж тут сына воспитывать! Что с тобой? Ты что побледнел?

Томилов натянуто улыбнулся:

– Ничего. Показалось тебе. Чего уж тут на отца сваливать. Кроме отца, у Прохорчука нянек немало было.

– А ты что таких отцов защищаешь? Тоже пять жен сменил?

– У меня жена первая.

– Первая? А у меня вот первая и последняя. Что-то ты о своей и не вспоминаешь, Степан. У тебя, кажется, и детишки есть?

– Сын и дочь. Но мы с женой живем врозь: она – в Ленинграде, я – то в Москве, в академии, то на Черном море. Где же вместе жить!

– А как же все командиры? Как Расскин, например? Его больше, чем тебя, гоняют. Куда он – туда и семья.

– Все это не так просто. Моя жена говорит: «Куда я, туда и ты».

– Не ладите?

– Не слюбились, – горько подтвердил Томилов.

Гранин не выдержал:

– Не слюбились! Двоих детей наплодили – и не слюбились! Скажи на милость, тонкий народ! А зачем детей плодили? Кто их воспитывать будет? Школа? Матросов ты воспитываешь. Меня воспитываешь. А родных детей другой комиссар воспитает?

– Прав ты, Борис Митрофанович, – тяжело произнес Томилов; видно было, что разговор этот ему не мил, что задето самое больное и тайное в его душе. – У других больше изъянов подметишь, чем у себя. И на работку полегче, поэффектнее иногда нас тянет. Чтобы результат скорее был виден. Любим мы на готовеньком выезжать. Я когда на Ханко прибыл, тоже искал что полегче да позвончее. На Утиный мыс поехал – Брагиным занялся, а не Прохорчуком. А надо было заняться Прохорчуком. Возможно, иначе сложилась бы его судьба: лучше бы в бою погиб, чем так. И попало мне тогда за него… Мало всыпали.

– Ты, Степан, его не жалей: он трус и нам враг. А то, про что ты говоришь, бывает у нас часто: лучших тянешь, а на плохих смотришь сквозь пальцы. Вот война кончится – буду знать, как надо требовать с каждого. Для его же пользы. Никакого примирения. Никакого спуску.

– Начинать надо, Борис Митрофанович, с себя. И до конца войны нам не стоит откладывать… И мне тоже…

Гранин откинулся, метнул на Томилова сердитый взгляд, но ничего не сказал. Он встал, надел кожанку и вышел в ночной обход.

А ночь стояла лунная, серебряная и уже по-осеннему стылая. И хоть громыхало и сверкало и слева и справа, на островах, на материке, а ночь все же показалась Гранину спокойной, не такой, какими были ночи в июле и в августе, когда он только обживался на Хорсене.

* * *

Богданов под утро высадился из шлюпки на берег Фуруэна. Его встретил мичман Щербаковский.

– Эй, с-олдат, не шуми! Ф-финнов разбудишь… – прошипел Щербаковский. – Где я т-акого длинного сп-рячу? П-оперек острова тебя не положишь. Т-олько вдоль… От берега до б-берега.

– Старшина второй статьи Богданов прибыл в ваше распоряжение, – сдержанно доложил Богданов; он уже мысленно оценил мичмана: «Из запаса. Торговый флот…»

– Еще один Б-огданов? – ахнул Щербаковский, про себя отметив: «Корабельная выучка!» – Бес-партийный?

– Член ВКП(б) с тысяча девятьсот сорокового года.

Щербаковского кольнуло.

– К-кандидат с сен-тября сорок п-ервого! – представился он в том же тоне и спросил: – Т-ты моряк?

– Подводник.

– П-перископом, наверно, служил! – Щербаковский присвистнул, потом покровительственно произнес: – Б-будешь моим заместителем. По п-олитической части. С немцами воевал?

– Воевал. И на море и на сухопутье.

– Как в-ояки?

– Штыкового боя не принимают.

– Ш-шюцкоры тоже. Норовят в сп-ину ударить. «Языков» брал?

– Брал. Разговорчивые.

– Хорошо. Будешь моим заместителем еще п-по разведке.

Богданов передал Щербаковскому письмо, пересланное Томиловым.

– Д-умичеву?.. А ну, давайте сюда сапера.

Богданов увидел своего старого знакомого, спутника по первому полету на Ханко.

– А-а! Высота – глубина! – обрадовался ему Думичев. – Где письмо?

– Не сп-пеши. У тебя в Боровичах невеста есть?

– Нет, – Думичев недоумевал.

– Ну все равно. Раз письмо – п-пляши.

– Иван Петрович, противник услышит!

– А ты тихо. Пляши.

– Оставьте его, товарищ мичман, – вмешался Богданов. – Из дому, наверно, пишут.

– А ты уже учишь?.. Его дом на дне м-орском. Русалки ему пишут. П-пляши!..

Думичев уже собирался пойти вприсядку, но Щербаковский взглянул на недовольного Богданова и протянул Думичеву письмо.

– На. Читай и наслаждайся. Потом сп-пляшешь…

Так начались первые сутки жизни Богданова на Фуруэне и вторые на Ханко.

Трудно приходилось маленькому гарнизону Фуруэна. Негде укрыться, невозможно варить пищу, нельзя даже воды согреть. Днем не поднять головы, потому что противник бил по Фуруэну из всех видов оружия и даже пристрелку оружия производил именно по этому островку. А ночью, особенно в штиль, слышны были не только разговоры, но и шаги на противоположном берегу. Из восьми защитников островка активно мог воевать только снайпер Желтов. Каждый его выстрел вызывал шквал ответного огня. Остальные ждали часа, когда Фуруэну доведется заслонить собой Хорсенский архипелаг от удара противника.

И все же Щербаковский и его товарищи обжили островок, укрепили его, создали дзотики, норы, укрытия, в которые приходилось вползать, и тайные пулеметные амбразуры: маскировка сдвигалась с них только ночью.

Это была сдержанная, стойкая жизнь. Как только сумел укротить свой буйный нрав Щербаковский! Трудно давалась Щербаковскому слишком, по его мнению, спокойная жизнь на Фуруэне. Долго он к ней привыкал. Одно его утешало: Гранин обещал ему смену, как только будут достроены все укрепления на Фуруэне.

А вот Богданову пришлось сразу привыкать к такому строгому режиму молчания и выдержки. Мучительно лежать в дзоте и день за днем высматривать противника, когда все в тебе кипит и хочется стрелять. Неотступно следовали за ним живые лица друзей, оставшихся на дне моря, трагическая судьба Марьина, картины сражений на Даго. О Любе и ребенке он старался не думать, чтобы не изводить себя ожиданием телефонного вызова с Хорсена; но, конечно, он этого вызова ждал. И мучился. Он чувствовал неутолимую потребность действовать.

Богданов помнил приказ Гранина добыть «языка». В первую же ночь он осматривал с Фуруэна берег противника, расспрашивал товарищей о характере финской обороны, об обычаях, повадках, о внешности финских солдат, командиров.

В расщелине, в центре островка, он раздул костер и на треноге из жердей повесил ведро с кашей.

Тотчас прилетела мина. Осколок пробил ведро. Каша потекла на огонь.

Другого ведра не было. Богданов заткнул отверстие сучком, перелил кашу в коробку из-под пулеметных лент и попробовал починить ведро. Финны услышали стук, открыли огонь. Затею эту пришлось бросить.

Тогда Богданов в стороне раздул второй костер, небольшой, и там подвесил коробку с кашей – доваривать. А Желтову приказал лечь за камень возле первого костра, подбрасывать хворост в огонь и отвлекать внимание противника от кухни.

Щербаковский благосклонно похвалил и кашу и Богданова:

– Видно, все Б-огдановы люди хитрые…

Богданов на этом не успокоился. Плохо жить без бани. Он надумал устроить баню. Пробил дырку в коробке из-под пулеметных лент, закрыл эту дырку гвоздем с широкой шляпкой – получился рукомойник. В рукомойник наливали горячую воду. Матросы становились под ним на корточки и мылись, мылись поочередно и с удовольствием. Все благословляли Богданова – изобретателя этой первой на Фуруэне бани.

К берегу прибило плотик с каким-то грузом.

– Местное т-опливо прибыло. – Щербаковский приказал своему замполиту Богданову доставить груз на КП.

Это были финские листовки.

Финские солдаты, видно, не уважали изделий своих пропагандистов – они отправляли листовки пачками, в упаковке, как и получали из штабов.

Листовки однообразные и глупые: карта Ханко, расчерченная угрожающими стрелами; карта с изображением Москвы и Ленинграда, перечеркнутых двумя жирными крестами.

– Брешут… – скрипел зубами Богданов. – Не возьмут они ни Ленинграда, ни Москвы, ни Ханко, ни даже нашего Фуруэна.

Щербаковский приказал:

– Отберите от каждой п-ачки по эк-кземпляру для комиссара отряда. Остальные – в огонь!..

Не в характере Щербаковского оставить вражеский выпад без ответа. Он имел свое представление о контрпропаганде. Дело в том, что на передовой каждый гангутец считал своим долгом вести пропаганду среди войск противника. Гангутцы люто ненавидели врага, ненавидели с каждым днем все сильнее. У каждого были на Большой земле братья, сестры, матери, дети, и каждый день радио приносило известия о зверствах фашистов. Но ненависть не ослепляла людей. Гангутцы отлично разбирались, что к чему – кто зачинщик, а кто слуга. К шюцкоровцам они относились беспощадно. Но с рядовыми пленными неизменно вступали в разговор. Он сводился к одному: «Что же ты позволяешь себя гнать на убой? Что же ты не повернешь оружие против своего истинного врага?!»

На Фуруэне пропагандой ведал Думичев, прикомандированный к Щербаковскому от саперов; ночью он копал землю, долбил камень и улучшал оборону, а днем – не спать же весь день! – перебрасывал на берег противника политотдельские листовки, соорудив такой же метательный снаряд, каким он уже пользовался в батальоне Сукача.

Но Щербаковского не удовлетворяли листовки, отпечатанные в типографии. Он считал, что с противником надо разговаривать в более остром стиле. Поэтому он приказал Богданову взять одну из листовок и на оборотной стороне написать под его диктовку.

– П-иши ответ. «Дорогие финики. Как там у вас дома дела?.. Скоро ли нар-родятся новые ф-рицы в ваших семьях?..» Написал? Теперь п-одписывай: «Дети к-апитана Гранина».

Богданов впервые услышал: «Дети капитана Гранина»!

– Здорово придумано, товарищ мичман. Надо бы и про Ленинград тут сказать от нашего имени. От детей.

– П-ожалуйста. Добавляй: «Не видать вашему ф-фюреру Ленинграда, к-ак своего зада». Х-хорошо?

– Правильно, товарищ мичман. – Богданову определенно нравился Щербаковский.

Записку Щербаковский вложил в кусок хлеба. Он знал дела с продовольствием у финнов настолько плохи, что за этим куском обязательно протянется рука.

– Ну, Думичев, отправляй!

Думичев был единственным старым знакомым Богданова на Фуруэне. Богданову хотелось выспросить у Думичева о своем друге и тезке, о других общих знакомых. Но Думичев, раньше веселый и словоохотливый, прочел письмо, доставленное Богдановым, и притих. Как ни допекал его Щербаковский: «Что там тебе р-усалки из М-осковского моря пишут?» – Думичев молчал. Богданов видел, что его постигло какое-то горе, однако не расспрашивал, потому что он и сам многое пережил и не любил, когда его об этом расспрашивали.

Когда Думичев занялся метательным шестом, Богданов вспомнил его разговор с финским денщиком на веранде дачи Маннергейма зимой сорокового года.

– Все еще воспитываешь финнов, сапер?

– Воспитываю, – серьезно подтвердил Думичев. – И злости у меня на них много, и досада берет. Видел ты, какой они едят хлеб?

– Не видал.

– Доска. Кусок фанеры. Топором не разрубишь. В плену с такой жадностью набрасываются на любую нашу еду, будто сто лет голодали.

Думичев перебросил послание через пролив.

Матросы на Фуруэне поспешили забраться в укрытия: они заранее знали, каков будет ответ.

Все произошло, как и предсказывал Щербаковский. За куском действительно потянулась рука, быстро схватила хлеб вместе с запиской и исчезла.

Желтов хотел было выстрелить, но Щербаковский цыкнул:

– Не к-омпрометируй пропаганду.

Недолго молчал тот берег: видимо, финны искали знающего русский язык. Потом началась пальба, да такая, что Щербаковский считал-считал разрывы и сбился со счета, за что вечером ему попало от начальника штаба отряда: Пивоваров строго-настрого приказал точно учитывать, сколько противник расходует боеприпасов.

Под вечер мимо Фуруэна проскочила шлюпка с двумя бидонами. Утром и вечером худощавый финский солдат курсировал на этой шлюпке между материком и мысом Фурухольм. Шлюпку эту он укрывал за валунами в заливчике, и ее видно было только с одного места – с верхушки скалы Фуруэна.

– Что у них там в бидонах, Иван Петрович? – спросил Богданов.

Щербаковский, не отвечая, подозвал Желтова:

– Вася! А ну, п-роверь!..

Желтов залег на верхушке скалы, подальше от укрытия, чтобы не навлечь на товарищей огня. Он выстрелил в бидон. Фонтанчиком брызнуло молоко. Финн бросил весла, погрозил Фуруэну кулаком и нагнулся, чтобы заткнуть дырку. Желтов снова прицелился, выстрелил во второй бидон. Молоко струйкой потекло и из второго бидона. Шлюпку развернуло и понесло к нашему берегу.

Желтов самодовольно оглянулся на Щербаковского и Богданова, наблюдавших из укрытия, и тряхнул головой: смотрите, мол, к нам шлюпку несет!.. Рыжий чуб, давно не мазанный салом, выскочил из-под бескозырки и упал Желтову на глаза.

Финн в шлюпке засуетился, замахал длинными руками.

Щербаковский показывал на него пальцем. Желтов поспешил прицелиться. Чуб мешал ему, он откинул чуб и выстрелил.

Желтов в солдата не попал. Тот выскочил за борт, потянул шлюпку, прикрываясь ею, как щитом, и скрылся за мысом. Только нос шлюпки торчал из-за валунов.

С мыса по Фуруэну застрочили пулеметы. К ним присоединился и миномет.

– Ловко он! – сказал Богданов. – Выкрутился.

– К-то?

– Финн, вот кто. Обдурил он нас. Зря пули потрачены.

Вернулся в укрытие расстроенный Желтов. Богданов смотрел на него исподлобья.

– Поупражнялся, снайпер?.. Бидончики продырявил?.. А надо было фашиста снять. И шлюпку потопить.

Щербаковский поманил Желтова к себе:

– А ну, Вася, п-одь сюда…

Желтов подполз. Щербаковский снял с него бескозырку, ласково пригладил чуб, достал свой острый нож и быстро, одним махом, отхватил Желтову чуб.

– Иван Петрович! – взмолился Желтов.

– Знаю, что Иван П-етрович. П-олучай! Можешь свои локоны д-евочке послать на память. А мне тут некогда перманент разводить. Чуб тебе смотровые щели закрыл. Мне снайперы нужны! А не п-пижоны с шестимесячной завивкой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю