Текст книги "Гангутцы"
Автор книги: Владимир Рудный
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц)
Люба решительно встала.
– Можешь все укладывать обратно. Я никуда не поеду.
– Как не поедешь? Все уезжают. У трапа толпа, очередь. Потом билета не достанешь! Оставайся в каюте.
– Не все женщины уедут, Саша. Я пригожусь в госпитале.
– Тебе самой через несколько месяцев придется лечь в госпиталь. Думаешь, до тебя здесь будет? Еще недоставало – рожать на фронте!
– К тому времени мы врага разобьем! – убежденно произнесла Люба. – Не век же быть войне.
– Ох, Люба, эта война будет потяжелее. На Ханко будет трудно, очень трудно! Вместе нам все равно не быть. Я уйду в море.
С неожиданным для себя спокойствием Люба твердо произнесла:
– Знаешь что, Саша, теперь я прошу тебя об одном уговоре. Раз и навсегда: не мешай мне поступать так, как я обязана поступить. Я остаюсь.
* * *
С утра Алеша Горденко находился в порту. Комендант города объявил о немедленной эвакуации всех школьников, и на причале рядом с матерями и учителями толпилась детвора.
Одноклассники завидовали Алеше: он, как взрослый самостоятельный мужчина, распоряжался собою сам. Он успел уже побывать в политотделе и получил разрешение остаться на Ханко.
Еще осенью, когда в городе открылась десятилетка, Алеша расстался с «Кормильцем» и поселился в интернате при школе. Политотдельцы помогли ему сдать экзамен за восьмой класс. Но в школьном общежитии он долго чувствовал себя, словно в командировке: родным домом стал для Алеши буксир, занесший его на Гангут.
Воскресные дни Алеша проводил на причалах порта или на борту знакомых кораблей. К пограничникам на Густавсверн ему не довелось больше попасть. Зато в школу часто приходили посланцы «Двести тридцать девятого» – неразлучные друзья рулевой Андрей Паршин и сигнальщик Александр Саломатин. Они приносили уйму вкусных вещей, гостинцев, посылочек: «Это – от мотористов… Это – от командира. А вот боцман Колесничук прислал… А это радист просил передать в собственные руки». Школьники пировали на славу. Но вершиной праздника, в который превращался каждый такой день, становились «были и небылицы» сигнальщика Саломатина. Сигнальщик, добрый и словоохотливый, усаживался на табурет, щурил глаза, зоркие, знаменитые на весь Гангут и Балтийский флот, и заводил: «…Назначили нас в дозор в квадрат „тридцать два“…»
Пауза внушала ребятам трепет и уважение к квадрату «тридцать два». А сигнальщик, выдержав эту паузу, продолжал: «А командир наш, лейтенант Терещенко, сами знаете, какой человек…»
И Алеша ночами мечтал, воображая себя то сигнальщиком на мостике, то рулевым, то таким же храбрым, и любимым бойцами лейтенантом, как Терещенко… Катер в засаде… До чего ярко светит луна!.. Алеша совершает маневр – катер в тени… Серебристая дорожка пересекает квадрат «тридцать два». На ней мелькает тень – таинственная тень… Алеша схватывает ночной бинокль. Он видит, нет – он обнаруживает неизвестную шхуну под парусом. Конечно, это моторная шхуна нарушителей границы. Под рыбачьими снастями адские машины, бомбы, потайные фонари. «Право на борт!» Алеша решительно врубает ручку телеграфа на «Полный». Сбросив ненужные паруса, шхуна удирает. Но Алеша включает на боевую мощность все три авиационных мотора корабля. Рывок – и Алеша берет врага на абордаж. Он прыгает с багром на палубу. Удар!..
Мечты! О них в классе знала только одна душа – Катя Белоус. Когда Алешу принимали в комсомол, Катя строго говорила о его бегстве из дома и школы на фронт. Она осуждала его: как можно бросить учебу в школе, это распущенность! Скажи такое другая девочка, Алеша показал бы ей «распущенность»: ведь он шел на смену погибшему отцу! Но у Кати был такой отец, что Алеша не смел ее ни в чем упрекнуть. Алеша дал слово быть выдержанным и дисциплинированным комсомольцем. И вот Кате он поведал однажды о своей мечте, об обещании лейтенанта Терещенко взять его летом на катер.
Алеша, худой и высокий, выглядел юношей лет девятнадцати, хотя в октябре минувшего года ему исполнилось только семнадцать. Весной Шустров подарил ему безопасную бритву. Терещенко встретил как-то Алешу на пирсе и рассмеялся: «Теперь тебя без военкомата даже юнгой не возьмешь. Вон как вытянулся! Скоро в матросы…»
Это было и лестно и горько. Он надоедал в политотделе просьбами определить его на боевой корабль. Но даже в это первое утро войны ему ответили, что надо возвращаться на буксир и ждать призыва.
Алеша предпочел не вдаваться в такие подробности: буксир не вызывал у школьников особого почтения. Он прощался с товарищами, как бывалый моряк, знающий свое место на войне.
– Что, Белоус уже на борту? – спросил Алеша, не находя в толпе отъезжающих Катю.
– Катя давным-давно в Кронштадте! Ее самолетом отправили.
– Неправда! – не поверил Алеша, а у самого сердце заныло. – Белоус не уедет, не простясь с классом.
– А зачем прощаться? В Кронштадте все будем учиться в одной школе, – вставила школьница Валя, дочка Терещенко.
– Что ты болтаешь, малявка! – сказала одна из старшеклассниц. – Моя мать едет на Волгу.
– А мы – в Сибирь.
– Раньше осени вместе не соберемся!
– Тогда я на фронт убегу. Не поеду в тыл!
– Нужен ты на фронте…
Вмешалась какая-то девочка:
– Горденко счастливее нас всех! Куда тебя, Алеша, назначили?
– Оглашению не подлежит. Важно, что остаюсь на Ханко.
– Как, и ты остаешься? – услышал он голос Кати за спиной; девушка дружески взяла его под руку.
– Катя? Ты здесь? А сказали – ты улетела.
– Катюша, иди к нам…
– Девочки, Катюша пришла! Иди, вместе устроимся на верхней палубе.
Катя никого не слушала. Она держала Алешу за локоть.
– Так ты уже был в политотделе?
– Да.
– Про снайперские курсы ничего не знаешь?
– Меня рулевым назначили. Зачем мне курсы!
– А девочек на курсы будут принимать?
– Вас всех отправляют в Кронштадт.
– Я остаюсь здесь, с отцом. Ведь мама в Ессентуках лечится. Отец волнуется. Сегодня уезжают семьи всех летчиков. Но я ни за что не поеду.
– Что же ты станешь делать?
– Пока попрошусь в госпиталь. А потом…
Катя не договорила: объявили посадку.
У трапа заволновались. Вахтенные с трудом поддерживали порядок. В толпе с удивлением смотрели на молодую женщину, покидавшую корабль. Рослый старшина – это был Богданов – бережно вел ее под руку, он легко нес большой чемодан.
– Видишь, Алеша, не мы одни на Ханко остаемся, – сказала Катя. – Многие женщины пойдут на фронт. Жена Антоненко сказала, что тоже осталась бы, будь ее муж здесь. А у нее сынишка восьми лет!
– Значит, вместе будем? – Алеша пожал Кате руку.
– Молчи. Девочки услышат. Если девочки узнают, что я совсем не поеду, сбегут с корабля. Ну, прощай.
Катя побежала в город.
Алеша степенно прошел к пыхтевшему у стенки «Кормильцу», оглянулся, не смотрят ли товарищи, и прыгнул с высокого пирса на палубу буксира.
Все-таки он предпочел бы «Двести тридцать девятый»!
* * *
При первых звуках воздушной тревоги Репнин понял, что отпуску конец. На попутной машине он поспешил к перешейку, в часть.
С кем война, он еще не знал. Слишком тихо на полуострове; после того как самолеты сбросили бомбы и ушли, не слышно ни одного выстрела.
Репнин приподнялся в кузове. С переднего края – а он уже мысленно называл Петровскую просеку не границей, а передним краем, – с передовой не доносилось ни звука.
«Наверно, с немцами… А пакт? Чепуха! Что для фашистов пакт! Влезли же они к австрийцам, к чехам, к полякам… А где же германские коммунисты? Жив ли Тельман? Его бы вырвать из лап Гитлера!.. Как далеко отсюда до Москвы…»
Репнин вспомнил о несостоявшейся поездке домой и подумал, что отец наверняка уже побежал в военкомат на Кузнецком мосту и требует назначения на бронепоезд. Любит отец вспоминать о бронепоездах Царицынского фронта. Репнин представил себе милые черты старика: сед, усы буденновские. Кажется, настолько погряз в скучном бухгалтерском деле, что все боевое выветрилось. А ведь туда же: при первом известии о финской войне тоже побежал в военкомат. Когда отказали, выпил маленькую, всех в доме обозвал мальчишками и запел:
…Мы – мирные люди,
но наш бронепоезд
Стоит на запасном пути!
Хорошие песни поют о гражданской войне, а о финской не успели написать – новая пришла. Как она будет называться? Антифашистская? Как называли войну в Испании?..
Репнин подумал об оставшейся на корабле жене воинственного флотского старшины: она должна жить, должна родить сына. К войне, говорят, рождаются мальчики… Долгая ли будет война?
Репнину снова, как ночью на палубе, сделалось тоскливо. Нет у него детей, семьи. Девушка, с которой он дружил в университете, после финской войны перестала писать ему. Да и все с ней как-то некрепко было. А письма на войне так нужны. Ему захотелось получить письмо с ласковыми словами от матери, от родной души…
Машину сильно подбрасывало, она долго ковыляла по лесным дорогам, и только за полдень Репнин выскочил наконец из кузова и побежал к полянке, откуда доносились голоса.
«Митинг. Мои все там…»
Толпа сжала Репнина.
– Здравствуй, Толя! Вернулся?
Он кивнул, даже не разобрав, чей это шепот. Все больше волнуясь, он проталкивался к саперам, ловя отрывочные слова то с трибуны, то рядом: «Товарищ Молотов сказал…», «Бомбили Ригу…», «Ух, и стукнем!..»
Когда он добрался до своего взвода, на трибуну вылез долговязый красноармеец Петро Сокур. Репнин с удивлением узнал как-то от всеведущего Думичева, что этот неуклюжий, флегматичный человек до армии преподавал биологию в сельской школе на Украине.
– Немцы были и у нас в Тростянецком районе, на Украине, – медленно, словно не на митинге, а в солдатском кружке, тянул Сокур. – Память оставили худую: сирот, вдов и головешки. На базар в Демковку надо через мост переходить. Идем когда с отцом, отец всегда мне говорит: «Вот тут, на мосту, моя кровь. Тут Вильгельм меня ранил. Запомни, сынок». Я помню. Вильгельма били. Антанту били. Маннергейма и японцев тоже. И Гитлера разобьем.
Репнина вынесло на трибуну, и он стал говорить отрывисто, как человек, который не может вместить в слово всех своих чувств. На лицах солдат, словно отблеск пламени, играл жар июньского дня. Даже у Думичева, всегда беззаботного и веселого, глаза темные, злые.
– Грозен наш народ, когда разбудят его гнев. Фашистский кулак разобьется об эту самую непробиваемую линию обороны на земле. Это линия Сокура, линия моего бойца Думичева, моя линия – советского человека Репнина. А нас – двести миллионов!..
После митинга к Репнину подошел лейтенант, взводный командир Сокура.
– Слова золотые, Анатолий. А Петру Трофимовичу за ночь на ничейной земле окоп построишь? Я ставлю его наблюдателем.
Волнение, кажется, сразу улеглось. «Вот начинается труд войны».
– Будет приказ – примем заказ, – пошутил было Репнин, взглянув на возбужденное лицо Думичева, подошедшего к ним, и спросил лейтенанта: – Артиллерия для прикрытия работ огонька даст?
– Что ты, дорогой! Ты разве не знаешь, что Маннергейм пока играет в нейтралитет?
– Ах, черт возьми, это сложнее. Значит, на перешейке полная тишина?
– На той стороне движение, как перед атакой. Днем раза три стреляли. Провоцируют. Ракетами освещают границу все ночи напролет.
– Значит, следят, высматривают… – задумался Репнин. – Сообразим что-либо, комсорг? – спросил он, видя, что Думичеву не терпится высказаться.
– Обязательно, товарищ лейтенант. Помните, как делали днем проход к доту?
– Как не помнить… – Репнин пояснил окружающим: – Это на Карельском. Нам приказали днем разминировать подходы к финскому доту, а минное поле – сами представляете – все пристреляно пулеметами. Так вот Думичев закопался в снег у финской проволоки и давай по ней лопатой наигрывать. Мороз, проволока гудит, как колокол, все внимание противника к нему. Как он только уцелел под пулеметами! А Костя Сапрыкин – был у нас тихоня, подорвался на заминированной детской люльке, – так этот Костя в маскхалате по минному полю ужом. Все проволочки перегрыз… Хорошо, попробуем ночью обмануть их…
Ночью финны снова осветили просеку ракетами. Репнин разделил саперов на две группы. Одна с лопатами и кирками проползла к ничейной полосе. Другая, во главе с Думичевым, при каждой вспышке финской ракеты старательно, но с нарочитым запозданием падала, стучала лопатами. Финны заметили и стали освещать только этот участок просеки. А на ничейной полосе, никем не обнаруженный, Репнин готовил для Петра Сокура окоп.
Это было его первое сооружение на новой «линии Репнина».
* * *
Домик ханковской почты с утра осаждали женщины. Многие с детьми, иные оставили детей в порту стеречь вещи и очередь на посадку. Все по-дорожному одеты, некоторые, несмотря на жару, в демисезонных пальто. Женщины заставили почтовиков разобрать мешки с письмами, доставленными накануне электроходом. Письма тут же раздавали адресатам.
– Антоненко Вилли Ивановна! Держите.
В распахнутое окно почты протянули пачку писем. Их взяла высокая худая женщина, стоявшая в толпе с восьмилетним сынишкой; ее тотчас окружили жены летчиков эскадрильи, в которой служил и ее муж.
– Откуда он пишет?
– Папа в Кронштадте?
– Погоди, Алик. – Жена Антоненко с тревогой просматривала конверты, не зная, какой вскрыть первым. – Наверно, письма старые. Адрес один и тот же: Ленинградская область, Кингисеппский район, почтовое отделение Керстово, почтовый ящик четыре.
На какое-то время установилась тишина. Все женщины в толпе – жены, матери, сестры пехотинцев, моряков, артиллеристов – почувствовали, какое огромное значение имеет сейчас этот обратный адрес для жен летчиков. Почтовый ящик номер четыре в Керстово! Значит, все, кто служит в одной части с капитаном Антоненко, находятся в Керстово; туда и надо ехать, когда электроход высадит эвакуируемых на таллинский берег.
– Взгляни на дату, Виля.
– Печати, печати просмотри!
– Да вскрой же хоть одно! Не секрет же!
– Да, не секрет, – пробормотала Антоненко. – Все письма июньские. Вот от восьмого июня. – Она вскрыла одно из писем и стала тихо читать: – «Здравствуй, дорогая Виленька и сынок! Сижу в реглане на меху и прямо мерзну. Вчера здесь шел снег и сильный ветер. Пришел из бани домой – ложиться спать жутко. Думал – простужусь. Так что не раз вспоминаю теплую кровать. Правда, мне к таким удобствам не привыкать, а для других малость неудобно. Вечерами я вместе с Ройтбергом занимаюсь в школе алгеброй и геометрией. Готовимся в академию». – Она поискала глазами кого-то в толпе и сказала: – Это твой Петр Львович занимается с Лешенькой, Спасибо ему…
Сын нетерпеливо дернул ее за рукав пальто:
– Читай, мама…
– «Соскучился по тебе и сыну, – продолжала Антоненко. – Ты смотри за ним лучше, скажи, чтобы слушался, а то я рассержусь и не буду о нем заботиться». Слышишь, Алик?.. «Виленька! Когда отвезешь Алика к бабушке, не задерживайся. Будешь собирать тут ягоды и грибы. Бруснику сваришь. Захвати хмелю, все летчики будут тебе благодарны… Вылезать надо, как едешь из Котлов, на второй остановке: Салки. Дом найти легко. Спроси магазин, а он тут единственный. От него второй дом, самый большой. Спросишь, где живет доярка Марьяна… Или конюх, ее муж… Сшей мне рубашку шелковую под парадный костюм, сукно захвати и фуражку черную, зимнюю. Без этого в академию нельзя…»
Она читала с трудом, часто переводя дыхание. Лица ее подруг были печальны и тревожны. Каждая видела своего мужа на далеком отсюда аэродроме, страдающего от нежданной в июне стужи. Каждая думала о его планах, так внезапно нарушенных случившимся сегодня. Что будет завтра? Как сложится завтрашний бой?..
Мимо торопливо проходили матросы, командиры. Все в белом. И фуражки белые. Будто и нет войны. «Зачем теперь Лешеньке фуражка?.. Академия – это до будущего года… Опять до будущего! То Халхин-Гол – до будущего, то финская…»
«Скучает, наверно, Виленька без меня, – вполголоса, не сдерживая слез, продолжала читать жена Антоненко. – И всякие грезы видит. А уж ваша порода на всякие мысли горазда. Старайся выбросить все из головы, всякую пакость. Если писем долго нет, значит, почта виновата или полеты… Твой Лешенька – умница. И не думай даже…»
Из окна почты уже выкликали фамилии других женщин. И те отходили в сторонку, отходили не одни, а с подругами, читали вслух письма, личные, интимные, ставшие в это горькое утро общими. Возвращались в порт, на причал, на корабль. Приходили поодиночке, а уходили вместе, сближенные новыми для всех чувствами, общими тревогами и ожиданиями.
Погрузку электрохода закончили поздно. На палубе нарисовали огромный красный крест. Во второй половине дня «Кормилец» подхватил швартовы и потянул электроход за ворота порта.
На горизонте, близ невидимой пограничной черты, маячили финские и немецкие катера.
До полуострова докатился рокот авиационных моторов: «морские охотники» из бухт Густавсверна вышли в охранение электрохода.
Гангут следил за электроходом. С кораблем уходила мирная жизнь. Было грустно смотреть на его запятнанный камуфляжем корпус, словно забрызганный грязью и кровью.
Раскинув под водой щупальца параванов, электроход без обычного прощального свистка миновал Руссарэ.
Ханковские дальномерщики увидели всплески. Звуки отдаленных взрывов донеслись до полустрова. Майор Кобец тотчас доложил об этом Кабанову.
– Сильные взрывы вокруг транспорта! Всплески справа и слева по курсу!
– Не волнуйся, Сергей Спиридонович, – успокоил его Кабанов. – Это профилактика. Катера глубинными бомбами отгоняют немецкие подводные лодки. Комфлот выделил для охраны эсминец «Смелый».
Ушли вместе со всеми и жена Кабанова с дочерью. Он не смог даже проводить их. Война, война…
День по-прежнему был ярок, день, созданный для труда, для радости. Но все кругом говорило о крутом повороте жизни, поставившем советского человека перед великим испытанием.
Тысяча четыреста семнадцать дней и ночей насчитывала эта гигантская битва. Много памятных дат, событий, встреч было на пути к победе. Но навсегда и сильнее всего запомнились первые часы, первые дни битвы.
Глава вторая
Первый удар
Утром 22 июня в эфире прозвучали два противоречивых сообщения. Радио из Хельсинки передало правительственное заявление о нейтралитете Финляндии. В тот же час Гитлер на весь мир огласил, что в войне участвует и Финляндия.
В хронике военных событий тех дней нейтралитет финских фашистов выглядел так.
Первого июня финское радио объявило об учебных сборах резервистов и офицеров запаса. За десять дней под ружье встало больше пятидесяти тысяч запасников. Маннергейм, нарушая договор, проводил всеобщую мобилизацию. К тому времени семьдесят четыре транспорта доставили в Финляндию восемьдесят тысяч гитлеровских солдат с танками, пушками и самолетами.
Пятнадцатого июня Маннергейм издал секретный приказ о задачах различных армейских группировок, в том числе и «Ударной группы Ханко», в «ситуации наступления». Ханковскому фронту ставилась задача через три дня после начала наступления овладеть полуостровом, чтобы германский и финский флоты смогли беспрепятственно бросить якорь в этой гавани и отсюда, отрезав и уничтожив боевое ядро Балтийского флота в Таллине, наступать на Кронштадт и Ленинград.
В ночь на 22 июня, точнее в два часа сорок пять минут утра, отряд гестаповцев и финских полицейских напал на консульство СССР в Петсамо, разгромил все помещения, разграбил имущество, избил многих сотрудников, собрал советскую колонию – служащих учреждений, женщин, детей и отправил всех в концлагерь в Киркенес.
В тот же час финская полиция оцепила помещение советских миссий в Хельсинки и на Аландских островах.
С финских аэродромов поднялись фашистские самолеты и бомбардировали Кронштадт.
Вечером 22 июня последний ханковский поезд прошел через станцию Таммисаари на восток. На мосту дежурный офицер погрозил пассажирам кулаком. Ночью поезд мчался по Финляндии. Его подолгу держали у входных стрелок и семафоров, чтобы с ходу пропустить через станцию. На платформах торчали жандармы. К поезду все же проникали наши друзья и бросали в окна вагонов цветы. Ханковцев в тот же день уведомили, что железнодорожное движение между полуостровом и Выборгом «временно прекращается», поскольку-де «дорога неисправна». По «неисправной дороге» к перешейку шли и шли фашистские эшелоны.
В ту же ночь финские и немецкие самолеты бомбардировали Ханко. Полуостров был затемнен. На соседних островах финны включили прожекторы, указывая самолетам цели.
«22 июня, – записал в своем дневнике один из финских пограничников, позже захваченный в плен, – в половине одиннадцатого, когда над Ханко пролетел бомбардировщик, все русские батареи открыли по нему сильный огонь… Фогерстрем и я заступили ночью на вахту. Во время вахты мы несколько раз открывали прожектор, освещая Ханко».
Утром 23 июня к пограничному шлагбауму на шоссе у перешейка подошли, как обычно, три наших пограничника – старшина Макар Дерний, бойцы Николай Ляшенко и Григорий Лысуха, с ними, как всегда, начальник лаппвикской заставы лейтенант Степан Зинишин. По договоренности с советским командованием финны каждое утро за плату доставляли к шлагбауму молоко. И в этот раз навстречу нашему наряду с финской стороны вышли три унтера. Они отчеканили:
– Рус, молока не будет! – повернули кругом и удалились.
Из караульного помещения вышел другой финский унтер, строевым шагом подошел к границе, вынул нож, провел им по кадыку, погрозил ножом в нашу сторону, откозырял, повернул кругом и тоже удалился.
С 18 по 25 июня было зарегистрировано тридцать четыре случая нарушения советской границы финскими самолетами. Официальный орган Риббентропа «Дейче дипломатишполитише корреспонденц» подтвердил, что «в качестве суверенного государства Финляндия решительно встала на сторону Германии».
24 июня Советское информбюро сообщило:
«Финляндия предоставила свою территорию в распоряжение германских войск и германской авиации. Вот уже 10 дней происходит сосредоточение германских войск и германской авиации в районах, прилегающих к границам СССР.
23 июня 6 германских самолетов, вылетевших с финской территории, пытались бомбардировать район Кронштадта. Самолеты были отогнаны. Один самолет сбит, и четыре немецких офицера взяты в плен. 24 июня 4 немецких самолета пытались бомбардировать район Кандалакши, а в районе Куолаярви пытались перейти границу некоторые части германских войск. Самолеты отогнаны. Части германских войск отбиты».
26 июня президент Рюти заявил, что Финляндия вступает в войну «за жизненное пространство»; под тем же лозунгом Гитлер шел на восток.
Не все финны были согласны с президентом. В тот же день в районе Каллола нашу границу перешли несколько финских солдат. Они заявили:
– Мы сдаемся Красной Армии, так как не хотим воевать против Советского Союза.
В тылу «Ударной группы Ханко» с начала июня стояла германская дивизия. Усадьбу Экхольма оккупировала эсэсовская часть. Командовал ею капитан, который тут же переселил финнов из барского дома в подсобные помещения усадьбы. Он поставил у входа свой караул. Без разрешения капитана в здание не впускали даже самого владельца. Финские офицеры расположились в службах, где раньше жили батраки Экхольма. На Экхольма, впрочем, такое размещение господ и батраков не произвело впечатления: сильный, считал он, властвует. Однако среди молодых офицеров поведение эсэсовцев вызвало недовольство: так вот он, «равный воинский союз»! Лейтенант Олконнен – артиллерийский наблюдатель при штабе разведки – пытался сделать внушение германскому солдату, который бесцеремонно забрался в его комнату. Солдат обозвал Олконнена финской свиньей и обещал на него пожаловаться.
Утром 22 июня эсэсовский капитан пригласил к себе Экхольма и поздравил с началом военных действий. Экхольм заикнулся о нейтралитете, объявленном финнами:
– Умный ход, господин капитан.
Эсэсовец посоветовал Экхольму слушать не Хельсинки, а фюрера.
Искушенный в тайной войне, Экхольм сказал:
– Фюрер имеет в виду скрытую войну. Пока мы готовим штурм Ханко, надо вывести русских из терпения, чтобы перед всем миром обвинить их в нарушении договора.
– Зачем? Через месяц мы будем в Москве!
– Вам, представителю великой державы, трудно понять нас, маленькую Суоми, – уклончиво ответил Экхольм. – Воевать мы будем против Советского Союза, но не против Англии и Америки.
– Но это наши общие враги, полковник!
– Лучше бы вам не воевать на два фронта…
– Мы покончим с Россией и переправимся через Ла-Манш.
– Скорее бы покончить с Россией! – сказал Экхольм. – Вы бы видели, как русские перебрасывали на Ганге десант в марте прошлого года. Если бы я при этом не присутствовал, я счел бы всякий рассказ об этом пропагандистским трюком. Десятки самолетов садились на неразведанный лед. В один день они перебросили на полуостров по меньшей мере полк. С полным вооружением, боекомплектами, техникой, капитан.
– Полковник, вероятно, не видел германских десантных операций.
Экхольм подумал: «Капитан глуп, многого не знает, и незачем его переубеждать».
– Какие будут пожелания германского командования, господин капитан? – спросил Экхольм.
– Пожелание скорее штурмовать Ханко!
Эсэсовец о чем-то подумал, вспомнил и сказал:
– Мне кажется, полковник, в вашем штабе отсиживается слишком много молодых офицеров. Сегодня я узнал, что один ваш лейтенант от нечего делать преподавал воинскую дисциплину заслуженному германскому солдату, у которого за спиной боевые походы по всей Европе. Лейтенанту явно недостает уважения к армии фюрера.
– Лейтенант Олконнен мною уже назначен на батарею острова Эрэ, – соврал Экхольм.
– Вот и отлично. Мы с вами определенно поладим, полковник. Между прочим, кто-то распространяет злостные слухи, будто вы снабжаете русских молоком. Не хочу этому верить! У моих солдат это вызвало бы неприятную для финнов реакцию. Подумать только: мы воюем, а наши союзники заботятся о здоровье наших врагов!
– Русским давно отказано, господин капитан. Все молоко я отдаю на снабжение германской армии.
– Я не сомневался в вашей верности фюреру! Хайль Гитлер!..
Экхольм ушел, довольный собой. Он уже научился не только кричать «хайль» и выкидывать вперед руку. Он стал предусмотрителен. Олконнен сейчас же отправится на двенадцатидюймовую батарею – это вообще неподходящий для разведки офицер, он слишком часто болтает о «национальных интересах Финляндии». А что касается молока, у Экхольма хватило проницательности еще с утра отказать русским. Все надежды теперь на будущее. 1 июля война для Экхольма закончится – «Ударная группа» справится за это время с Ханко. А пока на нем бремя забот, хлопотливых забот по разведке.
С утра наблюдатели доносят о скоплении в порту Ханко гражданского населения. Грузится электроход. Русские вывозят семьи в тыл. Нельзя дать им уйти. Экхольм предупредил об этом германскую авиабазу.
* * *
Антоненко утром перелетел из Керстово в Таллин.
Летчиков подняли по тревоге на рассвете. Антоненко привык собираться быстро, не раздумывая – учебная это тревога или боевая. Мчась на полуторке к своему самолету, он только подумал: «Ну вот и хорошо, что сегодня так рано подняли. Отлетаемся, а вечером опять за алгебру. К приезду Виленьки надо все закончить…» Только в кабине «И-16» он узнал, что это была за тревога.
Григорий Беда, его моторист и оружейник, уже запускал мотор, когда подбежал комиссар Игнатьев и сказал:
– Немцы напали на Советский Союз.
Антоненко с треском раскрыл планшет, выхватил клочок бумаги и красным карандашом набросал:
«Виля, меня сейчас в Керстово нет. Где?! Военная тайна, то есть где буду – сообщу. Спешу тебе написать, так как это неожиданно. Уже запускают моторы. Будь спокойна и умница. По-видимому, мне доведется прилететь к тебе в гости. Крепко целую. Леша».
Он поискал глазами: кому сунуть записку? Беде?
Но Беда помахал ему рукой и побежал к пассажирскому самолету; значит, перелетает вся часть и технический состав тоже. Антоненко сунул записку в карман и взялся за ручку управления.
«Отошлю из Таллина, скорее дойдет».
В Таллине началась боевая горячка. Весь день к главной базе флота наведывались одиночные германские самолеты. Антоненко гонялся за ними, но ни одного догнать не смог. Рассерженный, он вернулся на аэродром.
«Ястребком» занялся Беда. Ни о чем не расспрашивая, он подсчитывал расход патронов.
Антоненко знал привычку Беды подсчитывать пустые гильзы. Он сам научил его этому, твердя: «Патроны счет любят!» Но сейчас эти подсчеты не понравились Антоненно. Глаза его сузились от гнева:
– Нечего время переводить! Готовь быстрее машину!
Он сбросил парашют, снял мокрый, пропотевший шлем.
Антоненко бросился в тень, под плоскость соседней машины. Он лежал на сухой траве и думал: «Почему немцы уходят? Скорости неравные или тактика преследования неверна?..»
Подъехала машина-стартер, обед привезли.
С подножки соскочил Игнатьев, комиссар части.
– Обедал, Касьяныч?
– Нет еще.
– И я, понимаешь, не успел. А ну, подвинься…
Игнатьев сел рядом.
Подали лапшу в глубоких фаянсовых мисках.
Антоненко сел, поджав крест-накрест длинные ноги и пристроив на них миску.
– Погорячей не смогли сготовить! – Он выругался, обжигая оловянной ложкой губы.
– Закипело, понимаешь, пока везли, – пошутил Игнатьев. – Прилечу на Ханко, закажу твоей жинке окрошку…
Антоненко посмотрел на него угрюмо.
– Алик каждый день бегает меня встречать…
– Готовь своему Алику подарок. Он же в папашу – житья не даст: «У папки самолет белый? А что папка прислал? А сколько папка сбил?»
– Скажи, скоро сам туда прилечу. На, передай жене. – Антоненко достал из кармана записку, написанную в Керстово.
Бронированный «юнкерс» появился над городом неожиданно. Даже гула моторов не было слышно. Только тогда, когда захлопали зенитки, все глянули на небо.
С большой высоты «юнкерс» фотографировал порт.
– Мой?! – прикинул Антоненко.
– Уйдет. Не успеешь…
Антоненко осторожно поставил в сторону миску с лапшой и выглянул из-под плоскости.
– Беда!.. Готов?
– Две минуты, товарищ капитан.
– Что?! Обед забери.
Он поднял руку и постучал по плоскости самолета, под которым обедал. «Попробовать?»
Без шлема и парашюта он вскочил в чужой самолет. Игнатьев и Беда едва успели выбраться с мисками из-под плоскости – Антоненко взлетел.
Он ушел не в сторону города, где два других «ястребка» набирали высоту, преследуя разведчика, а в противоположном направлении – к острову Нарген.
День бесплодных погонь кое-чему его научил. Он рассчитал, что, пока станет набирать высоту над главной базой, разведчик все сфотографирует и уйдет. Надо перехватить его там, куда они обычно уходят, – над выходом из базы в море.
И действительно, «юнкерс» описал над Таллином круг, оставил своих преследователей позади и повернулся к морю.
Морем шел турбоэлектроход с опознавательными знаками Красного Креста. Это была та запасная цель, о которой немецкого летчика известили финны еще на аэродроме, – транспорт с Ханко. «Юнкерс» шел к нему спокойно, выбирая выгодный угол для бомбометания.