Текст книги "Трясина.Год Тысячный ч.1-2 (СИ)"
Автор книги: Влада Гуринович
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Дно лодки заскрежетало о песок отмели.
– Всё, приехали. Выходи, – сказал лодочник.
Нартос кивнул в знак благодарности и протянул ему несколько монет. Затем, сойдя на берег, он наблюдал, как лодочник отталкивается веслом от отмели и направляет лодку к середине реки. Вскоре он скрылся из виду, растворившись во мраке – до слуха Нартоса доносился лишь размеренный скрип уключин и удары вёсел о воду. На берег с тихим плеском набегала волна. В зарослях прибрежного камыша носились вкрадчивые шёпоты-шорохи, будто ночной ветер перешёптывался с сонной рекой. За спиной Нартоса возвышался частый ельник, в темноте казавшийся сплошной чёрной стеной. Там, за лесом, начиналась Топь.
Нартос считал себя неплохим проповедником. Свой пастырский долг он исполнял с кротостью и смирением. При его содействии в Семгалене было основано несколько новых приходов, возведён храм Вышнего в стольном Лиэндале и открыто два монастыря – мужской и женский. Миссионерам Ромеи тут не чинили препятствий. В дальнейшем это сыграло роковую роль. Когда после смерти Борислава началась межусобица между его сыновьями – Мирославом и Микой 'Ахмистринчиком', Августа направила в Семгален регулярные войска. Под предлогом защиты своих братьев по вере. На деле же для того, чтобы отвоевать трон для своего фаворита. 'Белёсый варвар'. Но ты ведь не мог знать, что всё закончится именно так, верно, Нартос?..
Его старания были замечены Архипастырем и оценены по достоинству. Нартосу был дарован сан епископа, и вскоре после этого он был призван в Царьгород, в саму Цитадель. Он вправе был отказаться. Он мог остаться здесь, в этой варварской стране, неся свет истины семгальцам-язычникам. Мог бы. Но он не устоял перед соблазном. Возможно, именно тогда и началось его падение как человека божьего – да и просто как человека. Дела его пошли в гору. Его, конечно, обескураживали нравы, царящие в Цитадели и императорском дворце – но лишь поначалу. В дальнейшем он принял правила игры. Политика. Грязь. Что поделать. Всё во благо Державы. По большому счёту, он всего лишь смиренный пастырь. Духовник Августы. А также исповедник Алаиса, тогда ещё кесаревича, наследника престола. Алаис всегда был своенравным юношей. Немного наивным. Но искренним. Чересчур искренним. Хотя мог ли он предположить, что тайна исповеди соблюдается далеко не всегда? И что Августа каждый раз выслушивает подробные отчёты своего духовника? Я его мать, я обязана быть в курсе. И к тому же, это вопросы государственной важности... Да, конечно. Похвально, когда духовная особа радеет о Державе. В Цитадели Нартос научился на многое закрывать глаза. В том числе на то, что Августа лжёт на исповеди. А если и не лжёт, то многое не договаривает. Во всяком случае, о её связи с Микой 'Ахмистринчиком' Нартос узнал от своего секретаря, не от неё. Цитадель полнилась слухами. Августа спуталась с этим варваром, побочным сыном Борислава. Вдвоём они травят Императора, подмешивая ему в пищу тхоос, ядовитый минерал, который добывают в южных пустынях. Тхоос по рельсовой дороге доставляют на железные мельницы, где из него изготовляют саммерит – душу и сердце цивилизации и основу могущества Империи, и мельницы эти тоже работают на саммерите. Замкнутый круг...
После смерти Алаиса его августейшая мать начала самодержавно править Империей. Таков был закон. Августа-вдова становится самодержавицей и правит до тех пор, пока не отыщет себе нового супруга. С последним, однако, Августа не спешила. Мика, этот кретин, наверное, не сразу понял, что его обвели вокруг пальца. Он-то рассчитывал жениться на Августе и сделаться Императором Ромеи. Теперь он довольствуется должностью Наместника, а Империя приросла северными провинциями. Неплохо для Империи, но печально для королевства Семгален. Оно попросту исчезло с карты мира.
Августа не была убийцей собственного сына, как не был братоубийцей Мика Богумил. Она не желала Алаису смерти. Она хотела лишь отстранить его от престола. Согласно закону. Строго говоря, самодержцем мог сделаться и варвар, и простолюдин – если его кандидатуру одобрит Синклит. Исключение делалось лишь для калек, слепцов и слабоумных – а также уроженцев полиса Бал-Сахир. Считалось, что граждане Бал-Сахира путаются с гулями и людьми являются лишь наполовину... Перед экзекуцией Алаис отказался от исповеди: 'Мне не в чем каяться!' Тогда позволь мне помолиться за тебя, Кесарь, смиренно предложил Нартос. 'Как хочешь, – бросил тот. – Господь не слышит нас больше. Мы сами отвернулись от него. Взгляни на нас, Нартос, кто мы теперь, что сделалось со всеми нами?'
После его отвели в келью, а Нартос остался ждать в полутёмном коридоре. Вокруг него толпились солдаты, горели тусклые масляные лампы. У лестницы под сводчатым потолком Августа, закутанная в дорожный плащ, перешёптывалась с человеком, затянутым в чёрную униформу с серебряными нашивками. Тайная Канцелярия. За дверью кельи царила тишина, лишь однажды оттуда донеслось какое-то шипение, но ни криков, ни стонов Нартос не расслышал. Через некоторое время из кельи вышел палач в чёрно-багровых одеяниях. К нему поспешила монашенка-кроткая сестра с серебряным подносом в руках, на котором стояла большая чаша с вином. Затем в дверях кельи показалось двое солдат. Они тащили на носилках чьё-то безжизненное тело. Нартос узнал в нём Алаиса. Он неподвижно лежал на носилках, лицо его было прикрыто белым полотном, на котором проступали багровые пятна. Алаис был ослеплён, но всё еще жив. Он прожил ещё три дня, затем Августа распорядилась передать ему атр'опос – смертельный яд, который убивает мгновенно. По настоятельной просьбе самого Алаиса. Возможно, он сумел бы принять свою судьбу, смириться – если бы не умерла Феофано, и если бы живо было их дитя. Возможно. Нартос всё же предпринял попытку его отговорить. Призвал его к смирению. Предложил искать утешения в вере. Заодно в красках расписал все те ужасы, что ожидают в загробном мире самоубийц. Алаис лишь рассмеялся ему в лицо. И вот тогда, стоя перед этим человеком -истерзанным, сломленным, потерявшим буквально все – Нартос вдруг почувствовал себя последним лицемером. И мерзавцем. Есть ли оправдание тому, что мы творим? Этот вопрос он тогда задал самому себе. Впервые в жизни. Ответа не было. Августа не убивала своего сына. Это Нартос. Это он вложил в его ладонь фиал с атропосом. Милосердный поступок. Убийца. Убийца и лицемер.
Вскоре после смерти Алаиса он добровольно снял с себя епископский сан, и сделавшись простым монахом – последним из последних – на долгие годы заперся в келье монастыря. То было обдуманное и взвешенное решение. Царьгород сделался ему мерзок. Научать язычников любви и всепрощению теперь было бы лицемерием. Да и вера его пошатнулась. Что, если Алаис был прав, и Господь не слышит нас больше? Но мы первые отринули Его... Он всё ещё пытался молиться – в какой-то полубезумной надежде, что если не слышит его Господь, то, возможно, услышит кто-то другой. Молился он всегда в одиночестве, в тесной часовенке, что размещалась в западной башне монастыря. И однажды его услышали.
Нартос не знал, откуда взялся тот молодой монах – высокий, статный, закутанный в чёрную хламиду с остроконечным капюшоном, надвинутым низко на лицо. Он появился одним промозглым осенним вечером, когда за стенами монастыря лил холодный дождь, да в свинцовых сумерках стонали деревья, терзаемые порывами резкого, злого ветра. Бесшумно ступая, незнакомец вошёл в часовню, где молился Нартос, и опустился на скамью рядом с ним.
– Не желаете ли исповедать меня, святой отец? – вполголоса спросил молодой монах. – Согрешил я тут маленько.
– И в чём же твой грех? – безучастно спросил Нартос.
– Любопытство, святой отец. Люблю заглядывать в чужие сны.
Вздрогнув, Нартос поднял голову и пристально посмотрел ему в лицо, наполовину скрытое капюшоном – вовсе не безобразное, хоть и белое, как извёстка и с бельмом на правом глазу.
Молодой монах засмеялся.
– Да нормальный я, нормальный, – сказал он. – И я не лгу тебе. Разве можно лгать на исповеди, а, святой отец?
– И много ты там высмотрел, брат? В чужих снах? – спросил Нартос.
Тот махнул рукой.
– Ничего особенного. Обычные сны, разноцветные и пустые. Но когда я хочу заглянуть в ваши грёзы – не сны, но грёзы, – то вижу лишь серый мрак. Пустоту.
Молодой монах протянул руку к медному столику, на котором горели восковые свечи.
– А ведь некогда и ромейцы умели грезить, – сказал он, аккуратно снимая нагар со свечей. – Номад отнял у вас этот дар. И теперь он в каждом из вас. Глядит из глубины ваших зрачков. Где была грёза, там теперь одержимость. Чёрный морок. Номад.
– Ты не монах, – проговорил Нартос.
– Если и монах, то совсем неважнецкий, – сказал тот, посмеиваясь. – Никак не могу отказаться от земных наслаждений.
– Не понимаю тебя, брат. О ком ты говоришь? – спросил Нартос. – Кто забрал нашу грёзу?
– Номад, – повторил тот. – Странник. Тот, кто странствует из эпохи в эпоху, из народа в народ, и с ним стая демонов. Он был тут ещё до Года Всесожжения, он остался, когда старый мир сгинул в огне и пламени, и новый континент поднялся над хлябями... И я там был, – добавил он, ухмыльнувшись.
– Безумие, – проговорил Нартос.
– Если хочешь, считай это безумием, и живи себе, как жил всегда, – послышалось в ответ. – Но если желаешь вернуть свою грёзу, то ищи в Северной Топи. Там она, там.
Странный монах поднялся со скамьи, надвинул остроконечный капюшон на своё бескровное лицо.
– Постой... Да кто же ты?! – воскликнул Нартос.
– Вам нужно перестать лицемерить, – сказал незнакомец, отступая к выходу. – Просто перестать лицемерить. И тогда Номад уйдёт...
Нартос стоял, вперив взгляд в простиравшуюся перед ним водную гладь. Вода была черна, как его мысли. Он поднёс руку к груди, сжал в ладони медальон со знаком Всевидящего Вышнего. Нартос получил его из рук своего наставника, еще будучи юношей-семинаристом. С тех пор он не расставался с этим священным символом, нося его на тонком кожаном шнурке, под одеждами, у самого сердца, как требовал того Закон Праведников. Помедлив мгновение, Нартос с силой рванул шнурок. Тонкая полоска кожи лопнула с тихим звуком разорвавшейся струны. Медальон упал ему под ноги. Некоторое время Нартос стоял, задыхаясь, пытаясь унять нервную дрожь. Страшное святотатство, которое он только что совершил, навсегда закрывало ему дорогу в Царствие Божье. «Моё отступничество свершилось намного раньше, – сказал себе Нартос. – Отринув священный символ, я лишь подвел последнюю, зримую черту». Он набросил на голову капюшон своего монашеского одеяния и повернулся лицом к чёрному ельнику. Осталось сделать последний шаг. Свою прошлую жизнь он отринул, его будущее терялось во мраке. Нартос закрыл глаза и шагнул в сторону Топи.
Интермедия вторая
'Вначале была Великая Топь, которая укрывала собою всю землю. Не было в мире ни воды, ни суши, но одна лишь зыбкая трясина, простиравшаяся от края до края.
Сменились эпохи, на небосводе обновились звёзды. От трясины отделилась вода – там, где некогда лежала бескрайняя Топь, теперь гуляли солёные волны, а трясина сделалась дном всепланетного Океана.
Зародыши жизней, дремавшие в Топи, начали пробуждаться. Лишённые разума, движимые одной лишь силой, имя которой – Любовь, стали они тянуться друг к другу, чтобы слиться воедино. Так в глубинах солёного Океана возник Первозверь, несущий в себе начало всех вещей на земле. Первозверь поднялся со дна и вышел на поверхность вод. У него было тело змеи, голова и шея дикого гуся, один рыбий хвост и три медвежьи лапы, он шествовал по воде, как по суше, и нёс на своей спине каменные города.
И с неба на Первозверя снизошёл разящий Огонь, разъяв его тело на части, и то было в Год Всесожжения. Из плоти и костей Первозверя возник Континент и прилегающие Острова, а из его крови родились новые племена и народы.
А после с севера, из-за края земли, явилась Белая Волхва.
В то время не было в мире ни дня, ни ночи, лишь бесконечные серые сумерки. Белая Волхва отделила свет от тьмы, и с тех пор дни и ночи сменяют друг друга. А земля была, словно выжженная пустыня, и не было на ней ничего живого. Белая Волхва собрала плодородный ил со дна океана и разбросала его по земле, и тогда над Континентом поднялись и зашумели леса, но не было там ни птиц, ни зверей.
А после Белая Волхва взяла себе в мужья мужчину из сынов человеческих и сделалась беременной двумя близнецами. Когда пришло ей время разрешиться от бремени, она отправилась на край земли, где Океан низвергается в бездну. Там, у самой бездны, поднимается из волн высокий утёс, а на вершине утёса растёт древо, которому уже тысяча лет – корни его уходят в мир мёртвых, а в кроне шумит звёздный ветер.
На утёсе у края бездны появились на свет Близнецы, Балтос – Светлый и Еуфимос – Радостный. Росли они не по дням, а по часам, и мать с отцом воспитали их в любви и ласке. Когда же сыновья выросли и возмужали, мать-волхва отвела их на пустынный Континент, покрытый первобытными лесами, и сказала: 'Вот мир перед вами, он прекрасен, но ещё незавершён. Сделайте его таким, как вам по нраву, и будьте его хранителями'.
И Еуфимос стал повелевать Солнцем, а Балтос – Луной, и Балтос сотворил низины, болота и глубокие озёра, а Еуфимос – высокие холмы, пологие равнины и быстрые реки, а после Еуфимос создал барса и сокола, а Балтос – ужа и медведя, и были они подобны тем, что жили на земле до Всесожжения.
Долго бродили Близнецы по Континенту, создавая птиц и зверей, и невидимых духов, и тварей земных, водяных и подземных, и каждому своему творению давали они имена. День ото дня мир становился всё краше, но не хватало в нём музыки и песен.
И тогда Еуфимос-Радостный отыскал самый высокий холм, открытый ветрам и солнцу, на вершине которого шумел клён с раскидистой кроной и стволом прямым, как стрела. Из того клёна изготовил он звонкую лютню, и песня её стала песнею Радости.
А Балтос-Светлый отправился в еловую чащу, и вошёл в самое её сердце, где ветви сплетались так плотно, что не проникал сюда солнечный свет. Здесь росла бледная лоза с искривлённым стволом и ветвями, лишёнными листвы. Из лозы сделал Балтос трёхструнную скрипку, и песня её стала песней Печали.
Сменились эпохи, на небосводе обновились звёзды. Из-за края земли пришли Люди Севера, способные грезить, и дали они Близнецам новые имена, отныне став звать их богами...'
'Сборник легенд и преданий Сев. Провинции (бывш. Королевство Семгален), составленный Дамьяном Росицей, профессором кафедры культур младших народов Университета Словесности в Вильске, Ромейская Империя, год 998 от Всесожжения'
Лита – Патрульные
Когда все было закончено, мы вышли из-за небольшой возвышенности, которая служила нам укрытием, и спустились к просёлочной дороге. Легкая двухместная машина-"псилла" с открытым верхом стояла у обочины, поднятая на домкрат. Рядом валялось отброшенное в сторону колесо. Мы наткнулись на патрульных, когда пробирались через заросли ползучего сосняка вдоль линии дюн. Патрульная машина, приближаясь, всегда выдаёт себя лязгом и гулом двигателя, но в этот раз мы их не услышали. Очевидно, случилась какая-то поломка, патрульные заглушили двигатель и занялись наладкой. Даже если они переговаривались между собой, шум моря и стрёкот Тёрна скрадывали их голоса.
Выйдя на пригорок, мы столкнулись с ними лицом к лицу. Несколько мгновений мы просто стояли, глядя друг на друга. Потом краем глаза я увидела, как Памва 'Хлусик' бросился на землю, одновременно выхватывая из-за пояса винтовку со спиленным стволом. Я осталась стоять. Винтовка была у меня в руках, и за последние месяцы я научилась с нею обращаться. Следующие несколько минут слышны были лишь беспорядочная пальба и лязг затворов. Потом наступила тишина – только шумело скрытое дюнами море, а на высоком песчаном гребне над нашими головами потрескивал Тёрн.
Один из патрульных был мёртв. Он лежал лицом вниз поперёк дороги, всё ещё сжимая в руке винтовку. Второй с хрипами корчился у обочины, вцепившись пальцами в ворот своей униформы землистого цвета. Такую же униформу носил мой брат, когда служил во внутренних войсках. Голова патрульного была запрокинута, из его носа и горла текла кровь. Он часто и тяжело дышал. С каждым вздохом вокруг его рта вскипала розоватая пена, в развороченной грудной клетке что-то сипело и хлюпало.
Не обращая внимания на раненого, Памва подошел к убитому солдату. Для верности пнул его разок-другой. Убедившись, что он мёртв, Памва наклонился и осторожно потянул за ствол винтовки. Пальцы патрульного свело предсмертной судорогой, и рука мертвеца сжимала оружие, как клещами. После нескольких неудачных попыток Памва поднялся на ноги и принялся колотить пяткой по мёртвым пальцам, стараясь при этом не задеть курок. Я молча смотрела на него. Памва маленький и тощий, с копной рыжеватых волос, спадающих на глубоко посаженные бледно-зелёные глаза. Ему лет шестнадцать, или того меньше, но уже понятно, что красавца-мужчины из него не выйдет – лоб и щёки усыпаны веснушками, крупными, как дроблёная греча, рот лягушачий, а нос короткий и вздёрнутый. Кроме того, он почти беспрестанно улыбается, обнажая мелкие неровные зубы, и улыбка отнюдь не добавляет ему привлекательности. Манеры у него тоже не ахти. Но вообще он милый. Довольно милый. А к его странностям я уже привыкла.
Памве удалось, наконец, разжать пальцы убитого. Он с радостным смешком выдернул винтовку из рук мертвеца и забросил её себе за спину. Затем он подошёл к стоящей у обочины машине и, перегнувшись через борт, принялся с деловитым видом шарить между сиденьями. Я перевела взгляд на раненого. Ствол винтовки в моей руке был чуть тёплым после недавней стрельбы. В ней ещё оставались заряды. Это была «ужница», ромейская шестизарядная винтовка с ручным затвором. После каждого выстрела нужно было повернуть затвор, чтобы направить в ствол очередной заряд. Штурмовые винтовки-скорострелы в Семгалене почти не встречались. Ромейцы не использовали автоматическое оружие на территории провинций. Если, конечно, не объявлено военное положение. Патрульный хрипел, захлёбываясь кровью. Я повернула затвор и приставила дуло к его лбу. Потом я нажала на спуск. При звуке выстрела Памва подскочил от неожиданности и уставился на меня. Его зелёные глаза поблескивали из-под рыжих прядей.
– Вот зачем было, а? – недовольно сказал он. – Заряды тратить зачем? Он бы сам помер.
Я лишь пожала плечами. Оба патрульных были семгальцами. У ромейцев бронзоватый оттенок кожи и черные, как смоль, волосы. У этих двоих волосы были светлые, почти белые. Памва выволок из-под сидений две кожаные сумки, заполненные патронами. Потом снова заглянул в машину, выискивая вторую винтовку. Огнестрельное оружие у Братчиков на вес золота. Пока он возился у машины, я поднялась на песчаный гребень, подойдя почти вплотную к Тёрну. Он тянулся вдоль всего побережья. Густая сеть из толстых железных нитей, усеянных шипами. По Тёрну вверх и вниз бежали синеватые огоньки, издавая громкий треск. Звук был такой, будто горел сухой хворост. В Тёрне таилась смерть. Стоило лишь коснуться железных нитей, как тело начинало корчиться и извиваться в безумной пляске, кожа чернела, глаза закипали в глазницах, а плоть горела и сходила с кости. Тёрн внушал ужас. Тёрн был символом власти Ромейской Империи. Тёрн преграждал выход к Северному Морю. Я стояла у заграждения и смотрела на море сквозь Тёрн.
Лита – В дюнах
Я не забыла те времена, когда Тёрна еще не существовало, и выход к морю был свободен. Мы жили в рыбацком селении среди дюн и сосновых рощ. Море было совсем близко. Денно и нощно я слышала его дыхание. И голоса морских ветров, запутавшихся в кронах прибрежных сосен. И шёпоты песка в дюнах.
Я была совсем ребёнком, когда умер отец, но я хорошо его помню – глаза василькового цвета, тёмно-русые волосы и сильные, загорелые руки, покрытые золотистыми волосками. Мать была настоящей приморкой – сероглазая, с бледной кожей и волосами белыми, будто выдубленными морской солью. Отец был уроженцем Разлога-Срединных Равнин, где огромные каменные города, глубокие холодные озера и соловьиные рощи на высоких холмах. В Дольние Земли его привела любовь к моей матери. Хотя мать часто смеялась, говоря, что влюбился он вовсе не в неё, а в море. Отчасти это было правдой.
Я была старшей дочерью Дали и Борислава Семишек. Мой брат Ян был младше меня на три года. Мне как старшей поручено было присматривать за ним, но меня это совсем не тяготило. Я любила своего брата. Бывало, после шторма мы вдвоем бродили по берегу, выискивая сокровища, выброшенные морем на мокрый песок. Ракушки причудливой формы. Разноцветные камешки, отшлифованные волнами. Кусочки дерева с резьбой и позолотой – наверное, отколовшиеся от фасадов подводных домов, где обитает Морской Народ. Но самыми ценными были осколки окаменевшей древесной смолы, превращенные морем в жёлтый янтарь. Они сверкали в бурых водорослях, как россыпь маленьких солнц. В жаркие дни, каких в году было не так много, мы плавали в море у отмели и ныряли в воду с камней волнолома. Над волноломом кружились наглые жирные чайки. Чаек мы побаивались и чтобы задобрить, кормили их ржаными лепешками. Мы отщипывали от хлеба маленькие кусочки и подбрасывали их в воздух. Чайки проглатывали их прямо на лету. Иногда мы ходили играть в развалины форта в сосновой роще. Детям строго запрещалось заходить в эту старую крепость, ведь там можно было провалиться в подземелье или соскользнуть в заполненный водой ров, который все ещё был довольно глубоким. Но кто слушал эти запреты? Обрушившиеся башни форта заросли дикой ежевикой. Внутренний дворик, некогда вымощенный булыжником, порос мхами и травами. Форт окружала полуразвалившаяся стена с остатками рва, соединенного с морем небольшим каналом. Иногда в ров заплывали тюлени с продолговатыми телами и смешными короткими лапами, похожими на лопасти вёсел. Они лениво нежились в тепловатой стоячей воде, подняв над поверхностью лоснящиеся головы с огромными тёмными глазами. Мы с братом сидели на руинах стены и бросали тюленям мелких рыбешек.
Мы любили Дольние Земли, и сосны, и дюны. И море. Мы не перестали его любить, даже когда погиб наш отец. Море влюбило его в себя, и оно же отняло его жизнь. Однажды после шторма он не вернулся на берег. Волны выбросили на песок обломки его лодки. На следующий день отца нашли у волнолома. Мертвым. Море пощадило его. Его тело не изломало о камни, и морские твари не изуродовали его лица. Он казался спящим, и лицо его было безмятежно спокойно. Мать не плакала. Я помню, как она сидела у гроба, сцепив пальцы рук и глядя прямо перед собой. Она была бледна как полотно, вокруг ее глаз лежали глубокие тени, но ни одна слезинка не скатилась по ее щеке. Мы с Яном сидели, обнявшись, на полатях, и тоже не осмеливались заплакать. То было наше первое соприкосновение со смертью и горем. После этого мы с братом больше не ходили на волнолом.
Лита – Исход
После смерти отца наша жизнь начала разваливаться на части. Но не оттого, что мать осталась одна с двумя детьми на руках. Она была еще молода и полна сил. Она умела править парусной лодкой, и она управлялась с рыболовными сетями не хуже любого мужчины. Вокруг неё увивались женихи – в основном молодые вдовцы и холостяки, решившие остепениться, но она отвергала их всех. В своей жизни она любила лишь одного человека – нашего покойного отца, а другие были ей не нужны. Она бы справилась и без них. Ей хватило бы сил, чтобы в одиночку воспитать нас с братом. Нас всех сгубило другое.
Вначале до нас дошла весть о кончине старого короля Борислава Венда. А после по Дольним Землям поползли тревожные слухи о кровавых стычках между двумя его сыновьями – Мирославом и Микой Богумилом. «Корону не поделили», – говорили люди. Некоторые выражались и похлеще: «Тело покойного еще остыть не успело, а сынки уж грызутся над ним, как шакалы. Кончится тем, что перервут друг другу глотки, и страной будут править чужеземцы!» Я была совсем ещё девчонкой, но я уже начинала прислушиваться к разговорам взрослых, и я уже многое понимала. Слухи о межусобице доносились до нас, как отголоски далёкой грозы. Война была где-то там, среди равнин Разлога и сумрачных чащ Сумерязи. Мы надеялись, что нас это не коснётся. А после я впервые услышала слово «ромейцы». Они идут с юго-востока, говорили люди. Черноволосые, с бронзоватой кожей и глазами, как осколки базальта. Смерти они не боятся, и сами не щадят никого. Перед каждым сраженьем они преклоняют колени, вознося молитвы своему незримому божеству, а их жрецы в остроконечных капюшонах благословляют воинов на убийство. А убивать они умеют, говорили люди. Идут и идут вперёд, как чёрная саранча. Входят в дома и расстреливают из винтовок всех, кто попадается им на глаза. Раненых добивают штыками и саблями. Лезвия тускнеют от крови. Нивы горят, над пожарищами плывёт колокольный звон, а по дорогам бредут погорельцы – к морю, на север, куда ещё не докатилась война...
А потом мы узнали, что сожжён Лиэндале. Древняя столица королей. Город, лежащий меж трёх высоких холмов, расположенных в виде короны или трезубца. Как-то раз я была в Лиэндале. Когда ещё жив был отец, мы ездили туда на празднование Летнего Солнцеворота. Лиеэдале, где храмы так высоки, что кажется, будто их игольчатые шпили задевают облака. Лиэндале с мощёными улочками, такими узкими, что там едва могут разминуться два всадника, и шумными ярмарочными площадями, такими просторными, что там хватит места и торговцам, и скоморохам, и толпам веселящегося народа. Лиэндале с белоснежными башнями, коваными мостиками и цветными знамёнами, реющими на тёплом летнем ветру. Я не могла поверить, что города больше нет. Я плакала о Лиэндале, как плачут об умершем.
А после Мика захватил корону, убив брата Мирослава, и в Дольние Земли пришли ромейцы. Я помню, как в дюны вбивали сваи и натягивали на них колючую металлическую сеть. Тёрн. А потом по железным шипам побежал синеватый огонь, убивающий всё живое. Мы уходили. Мы прощались с морем. Рыбацкие домики стояли брошенные, опустевшие. В тростниковых крышах шелестел песок, ветром принесённый с дюн. Солнце в красноватой дымке медленно опускалось в море. По дороге со скрипом тащились телеги, доверху нагруженные домашним скарбом. Рядом брели люди – мужчины, женщины, дети. Немощных стариков везли на телегах. Младенцев несли на руках. Вдоль дороги стояли ромейцы с автоматическими винтовками наперевес. Мать не плакала, когда умер отец. Но когда море скрылось за гребнем дюны, она завыла. Не заплакала, а именно завыла. Как воет смертельно раненый зверь. Как воют плакальщицы над раскрытой могилой. День нашего исхода запомнился мне прежде всего звуками. Скрип колёс. Резкие окрики военных. Потрескивание Тёрна. Плач детей и голошение женщин. Брат был еще слишком мал, чтобы осознать весь смысл происходящего, но напуганный слезами матери, он тоже принялся хныкать. Я резко рванула его за руку и влепила ему затрещину. «Не вой, ты ж не девчонка!» – сказала я. Он, было, испуганно замолчал, но почти тут же разревелся снова – уже от боли и обиды. У меня к тому времени уже не осталось слёз. Больше ни разу в жизни я не заплакала. Даже спустя много лет, когда брат стоял на эшафоте, рядом с ворами и убийцами, а палач склонялся над жаровней, проверяя, достаточно ли раскалились железные прутья.
Лита – Изгнанники
Двенадцать лет минуло с тех пор, как мы покинули дюны. Моему брату тогда было семь. В восемь его отдали в одну из ромейских военных школ, которые открывали повсеместно после утверждения Закона Праведников. В шестнадцать он стал солдатом внутренних войск. В девятнадцать его отправили на эшафот за покушение на убийство. К счастью, наша мать была давно уже в могиле и не видела всего этого.
После отселения власти предоставили нам жилье в городе Вильске. Считалось, что нам крупно повезло, ведь поселили нас не где-нибудь, а в самой столице провинции. Не знаю, почему Наместнику вздумалось сделать новой столицей именно Вильск. Серый, унылый город с пустынными улицами и безобразными зданиями. Хотя, быть может, город сам по себе был не так уж плох. Но мне он казался уродливым.
Мы жили в барачном квартале на окраине, неподалёку от рельсовой дороги. Немощёные улицы после каждого дождя растекались грязищей. Квартал обнесён был высоким длинным забором, сразу за которым начинались пустыри. Вдали за пустырями виднелись башни Вильского острога. Дома были сколочены наспех и предназначались специально для переселенцев. Каждый барак был рассчитан на две семьи. Квартиры соединялись темным зловонным коридором, вечно захламленным, заваленным каким-то тряпьем. У нас была комната и кухня с большой печью. Отхожее место располагалось на улице – одно на три барака. Эти дома принадлежали городскому совету. Платили мы только за постой. Сумма была небольшая. Зимой приходилось доплачивать за печной уголь.
Нельзя сказать, что нас бросили на произвол судьбы. Я помню, как к нам приходили чиновницы из Коллегии Гражданского Надзора. Три обрюзгшие бабы с бульдожьими физиономиями, все какие-то одинаковые, как сёстры-близнецы. Все трое в бесформенных серых жакетах, с высоко взбитыми причёсками и золотыми перстнями на мясистых пальцах. Камни в перстнях были очень крупные и фальшивые. Выражение лица у них тоже было одинаковое, злобно-брезгливое. Чиновницы предложили матери отдать сына в военную школу. Платить за обучение не нужно – обо всём позаботятся власти. Ян получит образование, и кроме того, будет обеспечен жильем, пищей, одеждой, и всем необходимым. Мать не возражала.
Также они подыскали матери временную работу – подёнщицей в городской харчевне. Временную, так как женщинам Ромейской Империи не полагалось работать. Незначительный заработок поддержит её, пока она не найдет себе нового мужа. Чиновницы даже оставили ей листок бумаги со списком вдовцов и холостяков, готовых принять одинокую женщину с детьми. Когда они ушли, мать смяла эту бумаженцию и швырнула в печь. Она не протянула долго. Она всегда была сильной, очень сильной. Но после переселения в ней будто что-то надломилось. Море питало её силой и вдыхало в неё жизнь. В Вильске мать задыхалась, как рыба, выброшенная на песок.
Яна мы теперь видели нечасто. Воспитанникам военной школы увольнительные давались лишь по большим праздникам. Я понимала, что брату с нами неинтересно. Когда он приходил, нам не о чем было поговорить. Постепенно мы с матерью становились для него чужими. Когда мать начала болеть, мне приходилось подменять её на подённых работах. Нам нужны были деньги. Когда она умерла, брату дали внеплановый отпуск. На сутки. Но он ушёл сразу после похорон. Ромейская школа сделала свое дело. Родная мать стала для него чужим человеком. И я тоже. Я даже не уверена была, помнит ли он Дольние Земли.