Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вильям Хайнесен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
– Ну ладно, беги!
К концу лета Боман перестал подниматься с постели. Живой и деятельный старик за последнее время сильно сдал, болезненные сердечные приступы все учащались.
Каждое воскресенье под вечер у Бомана толпился народ, грех сказать, что друзья забросили его в беде. Иногда у него в комнате собирался струнный квартет и играл его любимые вещи.
Но в начале августа случилось нечто такое, что вырвало Бомана и его музыкантов из их маленького мирка и обдало мощным дуновением большой музыки, от которого у них дух захватило.
День, когда произошло это из ряда вон выходящее музыкальное событие, начался как самая обыкновенная суббота, пасмурная и мглистая. Около полудня Мориц впопыхах примчался домой и потребовал, – чтобы жена и дети оделись в воскресное платье и были наготове, потому что на борту прибывшего исландского парохода находится не более и не менее как симфонический оркестри, по всей вероятности, этот оркестр высадится и даст концерт, пока корабль будет разгружаться. Гамбургская филармония, известные музыканты высшего класса!
Затем Мориц поспешил к Боману, чтобы сообщить ему новость и уговорить тоже пойти на концерт. Впалые щеки старика вспыхнули, как у молодой девушки, от восторга он подскочил в постели:
– Будь что будет, я должен их услышать, пусть вам даже придется нести меня туда на руках!
Мориц был возбужден и радовался как мальчишка. Он пожал Боману руку:
– Решено! Значит, мы за вами придем!
Вскоре Мориц перевез на берег заезжих музыкантов вместе с их инструментами в чехлах и футлярах. Оркестранты были в дорожном платье, с обожженными солнцем, обветренными после долгого плавания лицами, они походили на самых обыкновенных людей и одеты были тоже как все люди. Многие были уже в летах, обрюзгшие и лысые, некоторые с большими усами. Они попыхивали короткими и длинными трубками, а один жевал табак. Что они говорили, было не понять, но разговор шел живой и веселый. Это были славные ребята.
Концерт должен был состояться в одном из пакгаузов консула Хансена, единственном помещении, которое могло вместить всю массу желающих. Мориц вместе с Корнелиусом, Сириусом и учителем танцев Линненсковом заблаговременно сходили и привели Бомана, позаботившись о хорошем месте для него. Старик сидел, скрючившись под тяжестью своего пальто, с лицом, в котором каждая черточка светилась счастливым ожиданием, охраняемый с двух сторон Морицем и Элианой. Орфею и его дружку могильщикову Петеру достались стоячие места в углу на новых бухтах каната, откуда им был хорошо виден весь до отказа наполненный зал.
Пробившиеся сквозь облака солнечные лучи косыми пучками падали в зал через пыльные оконца. Над огромным оркестром с шипением горела карбидная лампа, музыканты утопали в море беловатого неровного света. Устройство концерта взял на себя граф, и теперь он расхаживал по пакгаузу, красный и потный, в последний раз проверяя, все ли в порядке.
У Орфея дух захватило от вида всех этих инструментов. Впереди в два ряда сидели скрипачи, за ними – виолончелисты и альтисты, дальше следовали флейтисты и трубачи. А Сзади всех сидел литаврист со своими литаврами, это был толстый близорукий человечек, до смешного похожий на повара, проворно колдующего над своими котелками и кастрюлями.
Услышать, как все эти люди настраивают свои инструменты, уже было удивительно, настолько они оглушали. От оркестра исходил гомон, как от гигантского курятника, населенного не курами, а всевозможными редкими и диковинными птицами. Кларнеты пускали свои ясные звучные трели, похожие на пение сверхъестественных бекасов, фаготы где-то очень глубоко ублаготворенно рокотали, рассыпаясь смешливой гортанной скороговоркой, а контрабасы еще гораздо глубже низко гудели грозным подобием судного дня. И все же слышнее всего было красивое яркое пятизвучие скрипок, такое трогательно родное и знакомое.
И вот дирижер поднялся на свой украшенный флагом ящик. Он был сравнительно молодой человек. Шея в одном месте заклеена пластырем. На миг воцарилась глубочайшая тишина. И заиграла музыка! Это была увертюра к «Ифигении» Глюка. Она началась высоко, пением скрипок, скорбным и тревожным, но потом вдруг проклюнулись басы и грубо, буйно разрослись, угловатые и колючие, задиристые, гневные и, однако же, странно веселые, словно их злость не более чем шутка. Музыка раскрутилась, как хорошо смазанная чудовищная машина, заскользила, как неистовый колосс с неожиданно легкой танцующей поступью.
Вновь вступали мрачные тона, предвещающие недоброе, грозные в своей мужской самоуверенности, яростные, почти свирепые. И вновь сплетались они в стройной гармонии с более мягкими голосами и воспаряли ввысь в изящном радостном танце, послушные дирижерской палочке, взмахи которой были бесконечно плавны и чувствительны, точно движения усиков у бабочки.
Когда увертюра кончилась, зал разразился рукоплесканиями, взрывы которых гремели, как горы осыпающейся гальки. И опять зазвучал сладострастный говор настраиваемых инструментов, стремительные переливы кларнетов, флейт и гобоев, звонкое дудение медных духовых и грубовато-довольная воркотня контрабасов.
Граф выступил вперед и объявил следующий номер: Восьмую симфонию Шуберта.
Орфей совсем забыл, что хотел наблюдать за инструментами, глухая жалоба басов до боли сдавила ему горло, и он зажмурил глаза. Светлая добродушная тема, временами возвышавшая свой голос, подавлялась силами мрака, которые всякий раз безжалостно обрывали и душили ее. Как будто яркий островок пунцовых цветов боролся против налетевшей бури, бури, быть может не столь студеной и хлесткой, но все же неумолимой в своей мрачной алчности. Орфею припомнились домашние цветы Бомана, которые всегда, даже в зимнем мраке, цветут. Которые все время слушают музыку… и, кажется, сами поют! Ему стало радостно за Бомана, и он отыскал глазами в тесноте зала белую плешивую голову старика.
И будто тяжесть спала у него с души, когда вновь гремучей галькой посыпались дружные рукоплескания. Он жадно впитывал взглядом очертания знакомых будничных фигур среди публики: амтман Эфферсё с белой бараньей шевелюрой, молодой консул Хансен с крупным обиженным лицом, ландфогт Кронфельдт с холеной седой бородкой клинышком, аптекарь Фесе и его необъятная Попугаиха-супруга, – судья Поммеренке с дочерью Леонорой, ученый доктор Маникус с кротким лицом и в шелковой шапочке… управляющий сберегательной кассой Анкерсен с плотоядно вытянутой головой и раздувающимися ноздрями, малярный мастер Мак Бетт с седыми бачками и в вышитом жилете, кузнец Янниксен, редактор Берг, капитан Эстрем, акушерка фру Ниллегор с мужем, Понтус Розописец, магистр Мортенсен – и как уж там их всех зовут. А дальше, в глубине зала, учитель танцев Линненсков со всеми своими дочерьми, девицы Скиббю, Сириус с Корнелиусом, Якоб Сифф, трактирный король из «Доброй утицы»… и, наконец, в полутьме самых задних рядов – Фриберт Угольщик, Оле Брэнди и Оливариус Парусник, все трое принарядившиеся и торжественные.
Но вот граф опять выступил вперед и назвал последний номер: Менуэт Боккерини. Острый восторг пронзил Орфея, когда известная мелодия впорхнула на крыльях беспечных скрипок, в то время как все остальные инструменты лишь весело клохтали. Не буря, от которой все трепещет внутри, а милый и понятный ласковый напев, многоглавое чудище оркестра благодушно предалось уютному, бесхитростному веселью, которое согревало и приятно охлаждало. Но когда Менуэт кончился, сердце опять больно защемило.
Кончилось, кончилось…
Кончилось и больше никогда не вернется. Никогда, никогда.
Оркестр поднимается. Инструменты прячутся в чехлы и футляры. Граф от имени публики благодарит за незабываемые минуты и добавляет несколько слов на иностранном языке. Вот и все. И больше никогда…
Орфей и Петер не двинулись с места, пока зал не опустел. Один за другим инструменты выплывали через широкую дверь пакгауза и исчезали в предвечерней пустоте. Под конец не осталось ничего, кроме тихо поющей карбидной лампы.
Кончилось, кончилось… Но можно еще спуститься на пристань, взглянуть на музыку перед отплытием. Мальчики побежали на берег. Мориц стоял в лодке и бережно принимал солидные контрабасы в их человекоподобных чехлах. Задул свежий ветер. Море встопорщилось фиолетово-черными зыбями. Пароход давал нетерпеливые гудки. Музыканты стояли кучками и переговаривались в ожидании своей очереди на погрузку.
Между тем надвинулся вечер. Зажегся маяк на Тюленьем острове. Небесная глубь чуть розовела от медленно скользивших в безмолвии облаков, подсвеченных снизу багрянцем закатившегося солнца. Это было как последнее; лишь глазу доступное эхо симфонии… словно она продолжала жить призраком в сияний вечернего света, бледная и далекая, но неугасимая. А пароход прощально гудел и быстро становился все меньше и меньше, скрываясь в безбрежном сером просторе.
Боман был счастлив, что ему довелось присутствовать при этом большом событии. Он лежал и улыбался про себя с закрытыми глазами, и видно было, что он очень плох.
– Только бы это и правда не слишком ему повредило, – вздохнул Мориц.
Корнелиус полагал, что надо бы позвать доктора, пусть он на всякий случай посмотрит старика.
Дома в подвале Бастилии Морица дожидался граф. Он был слегка под хмельком и принес с собою несколько бутылок.
– Выпьем на радостях! – восторженно крикнул он. – Да здравствует музыка!
Граф осушил свой стакан и налил себе еще, на висках его вздулись жилы. Он отвел Морица в сторону и ткнул его локтем.
– Сходил бы ты, позвал сюда Черную Миру! Душа просит красоты, а сегодня особенно, черт дери!
Постепенно в огромной гостиной собирался народ. Учитель танцев Линненсков и магистр Мортенсен пришли от Бомана.
– Боюсь, он долго не протянет, – шепнул Линненсков Морицу и, пожав плечами, добавил:
– Но все-таки, я думаю, не стоит нам жалеть, что мы его взяли с собой!..
Немного позже Мориц снова заглянул к Боману. Старая экономка нервно теребила пуговицы на его жилете, глаза у нее были красные.
– Доктор заходил, – шепнула она. – Он, видно, очень опасается.
Мориц решил остаться дежурить у постели Бомана. Та же самая мысль пришла, очевидно, в голову Корнелиусу, Сириусу, Линненскову и Мортенсену, которые появились один за другим и остались сидеть в маленькой комнатушке, молчаливые и грустные.
Одно из многочисленных растений в горшках должно было вот-вот расцвести, это был амариллис, он стоял, напружив красные почки, словно в тихом блаженстве. Композиторы на стенах глядели в пространство и как будто прислушивались. Экономка Бомана неугомонно копошилась на кухне, время от времени она прикладывала к глазам кончик передника. Около полуночи она ненадолго исчезла и вернулась не одна, а с Плакальщицей. Обе женщины сипло и жалостливо говорили о чем-то на кухне. Плакальщица принесла с собой пакет сухих крендельков. Гостям предложили выпить кофе, но они не расположены были к угощению. Плакальщица тихо плакала и укоризненно шептала Морицу:
– Тоже придумали – тащить с собой смертельно больного человека в этот балаган!
На рассвете больной старик проснулся и с натугой огляделся по сторонам. Когда он увидел Морица, по его восковому лицу разлилась изумленная, восторженная улыбка, и он хрипло сказал:
– Франц Шуберт! О, как это мило с вашей стороны зайти проведать меня! Это, пожалуй, даже слишком большая честь! Но позвольте же угостить вас кофе, не откажите выпить со мною чашечку!..
Он вопросительно взглянул на Морица, и тот беспомощно кивнул. Старик устало откинулся назад. Немного погодя он перестал дышать. Старый Боман кончил свой век.
Итак, в этом месте повествования мы расстаемся с первейшим и старейшим из наших музыкантов. Это был добрый человек, Каспар Боман, неистощимый родник энергии, он продолжал жить в своих деяниях, и память о нем навсегда сохранилась в благодарных сердцах друзей.
Мориц, Корнелиус и остальные друзья Бомана решили сделать все, что в их силах, чтобы похоронить старого учителя как можно более достойно. Срочно созвали мужской хор репетировать псалмы и песни, и, кроме того, небольшой духовой ансамбль должен был исполнить «Похоронный марш» Мендельсона. Но все это оказалось ни к чему, потому что, как раз когда приготовления были в полном разгаре, среди вещей Бомана был обнаружен конверт с надписью «Послесловие и завещание», и во вложенной записке наряду с прочим было сказано:
Что касается моих похорон, я не хочу никаких надгробных речей и никакого пения, я желал бы только, чтобы прилагаемая «Серенада» Шуберта, дорогая моему сердцу с самого раннего детства и переложенная мною для соло скрипки с легким аккомпанементом пиццикато на контрабасе, которую надо играть не слишком медленно и ни в коем случае не печально и которую должен исполнить мой дорогой мальчик Орфей и еще кто-нибудь из вас, мои добрые старые друзья, – я желал бы, чтобы она была сыграна у моей могилы после того, как ее засыплют землей, и хорошо бы не в вечернее время, а рано утром или до полудня, если можно будет это устроить без особых ухищрений.
Вот так получилось, что похороны Бомана сложились весьма своеобычно. Старый музыкант был предан земле солнечным и ветреным осенним утром, и полные утешительной надежды, почти жизнерадостные звуки «Серенады» смешивались с резвым шелестом кладбищенских кустов и травы.
Орфей был горд тем, что справился со своим первым большим музыкальным выступлением без единой запинки. Он играл, почти совсем не думая о музыке, он думал лишь о Бомане.
Когда он, шагая сбоку от матери, вышел за калитку кладбища, кто-то взял его сзади за голову и похлопал по обеим щекам. То был магистр Мортенсен.
– Это звучало чудесно, – сказал магистр. – Спасибо тебе, малыш!
После погребения друзья Бомана устроили скромные поминки, продолжавшиеся почти весь день. Но все протекало с подобающим приличием, собравшиеся вспоминали покойного, и никто ни на минуту не забывал, что это была траурная встреча.
6. О том, как Корнелиус, кладоискатель и музыкант, благодаря музыке нашел свой клад
и однажды штормовым зимним вечером пришел с ним домой
Корнелиус Младший, композитор, в противоположность своим братьям Морицу и Сириусу прожил довольно долгую жизнь. Он умер совсем недавно в возрасте около семидесяти лет. Но долгие эти годы, увы, не стали для него благословением. Волею своенравной судьбы над бедным Корнелиусом слишком рано опустилась завеса тьмы…
Однако обратимся покамест ко дням беззаботной молодости, когда факт собственного бытия представляется естественнейшей в мире вещью, а будущее манит самыми фантастическими возможностями.
Для Корнелиуса одна из этих возможностей была, как известно, связана с неким сокрытым кладом. Надежда нейти этот клад озарила его молодые годы магическим, на зависть праздничным светом. Но после посещения Уры с Большого Камня в груди Корнелиуса забил еще один тайный источник радости.
Началось незаметно, с тихого и нежного ручейка, струившегося в душе при мысли о слепой девушке, которую звали почти одинаково с ним и которая стояла и слушала музыку под окнами Бастилии… стояла в темноте, одинокая и заброшенная. Этот-то ручеек довольно быстро разросся до бурного потока, настолько увлекшего его своим течением, что кладоискательство на какое-то время отступило на задний план.
Вскоре после первого посещения он снова наведался к Уре и пригласил старуху вместе с девушкой в Бастилию выпить чашечку кофе и послушать музыку!
Но нет – Корнелия не хотела и слышать об этом. В совершенном смятении она беспокойно ерзала на скамье, и никакие уговоры не помогали. Корнелиус так и ушел ни с чем, раненный в самое сердце. Но образ девушки по-прежнему стоял у него перед глазами: ее ясное и робкое лицо, большие глаза с их сверхъестественным взглядом, хрупкая фигурка и пышные светло-пепельные волосы. Он томился неукротимым желанием поближе узнать это существо, стать нужным Корнелии, взять ее под свою защиту, посвятить в таинства музыки, заполнить мрак ее существования звуками и гармониями.
И вот однажды ему пришла в голову идея взять свою виолончель и пойти поиграть для нее прямо у Уры в доме. Может, это и глупо, но он не видел другого выхода.
– Я тут шел мимо, – запинаясь, солгал он, – и подумал, может, Корнелии… раз она так любит музыку?
– Ах ты, добрая душа! – растроганно сказала Ура. – Спасибо тебе, огромное спасибо, но только, право, это уж слишком!
Корнелиус сел и стал настраивать инструмент. У девушки был такой вид, будто она до смерти перепугана, она буквально сжалась в комочек, а когда Корнелиус заиграл – это был «Танец блаженных душ», – то она, к его ужасу, разразилась слезами.
Он остановился и сказал боязливо:
– Может… может, напрасно я так… не спросясь у нее?
Ура слегка замялась, потом решительно махнула рукой:
– Да ну, чего там, Корнелиус, играй дальше!
Корнелиус, расстроенный, продолжал играть. У него все странно плыло в глазах, девушка рыдала, черная нотка тревожно металась по комнате, подбегала и терлась о его ноги, и ему вдруг припомнилась известная картина: Бетховен играет для слепой девушки. На мгновение его поступок показался ему непростительной дерзостью, захотелось бежать отсюда без оглядки, но он заставил себя доиграть мелодию до конца.
Корнелия перестала плакать, только судорожно всхлипывала, как маленький ребенок, беззащитный и растерянный. Корнелиус в полнейшем замешательстве засунул виолончель в чехол и попытался перевести все в шутку:
– Ну вот, я просто по пути сюда завернул, подумал, может… так, ради развлечения…
– Конечно, плохо ли, такая красивая музыка, верно ведь? – досадливо обратилась Ура к Корнелии.
Девушка не ответила, лишь испустила глубокий и протяжный вздох.
– Еще раз большое тебе спасибо, – с сердечным рукопожатием сказала старуха. – Подай же руку, Корнелия, да поблагодари!
Корнелия нерешительно протянула ему свою теплую руку и движением головы, с закрытыми глазами, откинула назад пышные волосы. Лицо у нее было красное и заплаканное, Корнелиусу было от души ее жаль, и он обхватил тонкую ручку обеими своими ладонями.
Ура вышла следом за ним, и они постояли на Большом Камне.
– Она… ей как будто бы вовсе и?.. – сокрушенно прошептал Корнелиус.
– На нее иногда находит, – старуха сморщила нос, – да и что с нее взять, дитя ведь еще, ну и одно к одному… – Ура протяжно, нарочито безнадежно вздохнула. – Потом, как-никак, сердечко-то девичье… чуточку влюбленное, как у всех молодых девушек.
– Какое-какое?.. – горячо переспросил Корнелиус.
Ура неопределенно помотала головой и ответила уклончиво:
– Ну, сам понимаешь, она же никого не видит, нигде не бывает, а тут приходишь ты, Корнелиус, и переворачиваешь все вверх дном!..
Она грустно улыбнулась и пожала плечами:
– Да что уж, бедняжка оттого, верно, и плачет: чувствует, что ей-то надеяться не на что.
У Корнелиуса опять поплыло в глазах, язык прилип к гортани, и прошло некоторое время, прежде чем он смог нормально изъясняться:
– Как это не на что надеяться? – Он прерывисто рассмеялся. – Дорогая вы моя, ведь все как раз… наоборот!
Ему захотелось броситься обратно в дом и обнять девушку, изо всех сил прижать ее к себе. Но ноги его вросли вдруг в землю, их приходилось словно с корнем вырывать, чтобы сдвинуться с места.
– Как это не на что надеяться? – повторил он, судорожно стискивая костлявую руку Уры. – Ничего подобного, пусть она так не думает… вы ей скажите… скажите, я снова приду и буду для нее играть!..
Он крепко прижал к себе виолончель и, счастливый, упоенный, побрел восвояси.
Корнелиус весь пылал от пережитых волнений и нетерпеливых надежд, он чувствовал потребность отпраздновать это событие, и, встретив по пути домой Короля Крабов, он со слезами радости на глазах обнял понурого человечка и потащил с собой в «Добрую утицу», где заказал ужин на двоих. Позже к ним присоединились Оле Брэнди и Оливариус Парусник, и под конец компания перебралась в «Дельфин», где песни и вино лились рекой до самого утра.
С тех пор Корнелиус стал частым гостем в домике на Большом Камне, и, надо сказать, довольно скоро Корнелия оттаяла.
Корнелиус был наверху блаженства, все дни проходили словно в каком-то опьянении, а по ночам он часто не мог уснуть от переполнявшей его радости.
Задуманный им струнный квартет теперь как бы сам собою стал обретать законченную форму, две первые части были почти полностью готовы у него в голове, третья, которую он хотел назвать Allegro vivace, тоже уже отчетливо вырисовывалась. Это будет свадебный марш в честь него и Корнелии. А вся вещь будет посвящена старому Боману, квартет так и будет называться – «Квартет памяти Бомана».
По мере того как дни укорачивались и все чаще бушевала непогода, находиться в домишке Уры становилось все более опасно и жутко, он трещал и ходил ходуном, точно парусное судно в бурю, а внизу, у подножия скалы, яростно бурлили бешеные волны.
– Просто неразумно оставаться здесь жить, – заметил как-то Корнелиус. – Вот мы с Корнелией поженимся, и тогда все трое переедем в Бастилию!
– Да-да, детки дорогие, женитесь, так оно все и должно быть, – сказала Ура, – и, конечно, переезжайте в Бастилию да устраивайте собственное гнездышко. А меня вам из этого дома не выдворить, так и знайте, разве когда ногами вперед придется выносить! Да и то еще, может, не придется! – добавила она, и тут у нее начался один из ее беспричинных приступов смеха, которые так не любил Корнелиус.
– Но почему же? – спросил он, сжимая в растерянности руку Корнелии.
– Что почему же? – шумно хохоча, переспросила Ура и тем окончательно поставила его в тупик. Ура любила порой выражаться загадками и напускать туману, что с ней поделаешь.
Церковь была набита до отказа в тот хмурый и ветреный декабрьский день, когда Корнелиус повел к алтарю свою молодую невесту. Еще бы, всему городу хотелось поглядеть на чудную парочку, бракосочетание которой, по всеобщему мнению, было делом рук Уры, причем едва ли обошлось без помощи потусторонних сил. Кто же, спрашивается, в расцвете лет ни с того ни с сего женится на слепой девушке, у которой к тому же ни гроша за душой да, может, еще и голова не в порядке? Разве что вот этакий Корнелиус, придурковатый музыкант и заика.
Свадьба Корнелиуса надолго осталась у всех в памяти, в особенности потому, что совпала с невиданно лютой штормовой ночью.
Непогода разыгралась не на шутку уже во время венчального обряда в переполненной церкви, где мужской хор состязался в пении с воющим ветром, между тем как дети и молодежь шумно ликовали и Плакальщица плакала. А ближе к вечеру задуло еще немилосердней, с юго-востока надвинулся шторм, и пенный прибой в диком неистовстве слепящими солеными веерами обрушился на Овчинный Островок. Молодожены и свадебные гости едва добрались живыми до Бастилии, и немало гостей по доброй воле повернули к себе домой, особенно когда прошел слух, что адвентистское семейство Самсонсен сломя голову бежало прочь из Бастилии в страхе перед расходившейся бурей, а также что Оле Брэнди найден разбитым, со сломанной рукой, поблизости от Большого пакгауза, куда он шел в гости к своему другу Оливариусу, но перед самой входной дверью был свален с ног выброшенной на берег бочкой, которую ветер швырял, как мячик.
Да и для тех немногих храбрецов, что форсировали залитую водой уличку и с более или менее сухими ногами добрались до Бастилии, этот свадебный праздник явился сомнительным удовольствием. Свистящие фонтаны соленой воды проникали внутрь сквозь щели в окнах, во всех комнатах гулял сквозняк, нечего было и мечтать о тепле.
Хуже всего было в ателье, как раз предназначавшемся для свадебного пира: пол был залит водой, у ламп и свечей пламя плясало, грозя вот-вот погаснуть совсем. Картина была примерно такая, как на терпящем бедствие корабле. Праздник, заботливо подготовленный Элианой и Морицем при содействии Атланты и Сарины, неумолимо расстроился, и небольшое общество, состоявшее почти исключительно из жильцов самой Бастилии, ежась от холода, коротало время наверху, в комнатушке Корнелиуса.
Мориц, Корнелиус, Мортенсен и Смертный Кочет пытались разогреться и поднять дух вином и песнями, но это было нелегко, и какое-то время все выглядело довольно безнадежно. Жена Смертного Кочета Сарина была особенно близка к отчаянию, она настаивала, чтобы по примеру адвентистов уйти из дому, и охваченную ужасом женщину было никак не унять. Под конец пришлось исполнить ее желание. В кромешной тьме клокочущей ночи ее перенесли на руках через затопленную улицу и препроводили в «Дельфин», где она была в безопасности.
После этого обстановка стала поспокойнее. Мориц и Корнелиус достали свои трубы и сыграли несколько дуэтов, а магистр Мортенсен, основательно подвыпивший, спел старинную южноютландскую песню о любви, в которой никто ни слова не разобрал, однако же красивая мелодия и взволнованный голос магистра всех тронули за душу, а у обоих молодых слезы выступили на глазах.
Но… это еще что за чертовщина? На лестнице гулко раздаются торопливые шаги и лязг оружия, слышится громовой стук в дверь, и бородач в брезентовом плаще и зюйдвестке просовывает голову в комнату. Да это же полицейский Дебес! Он стоит, переводя дух, и молча знаком подзывает к себе Корнелиуса.
Корнелиус рывком поднимается с места, при этом толкает стол, так что стаканы и бутылки опрокидываются и, звеня, скатываются на пол.
– Что там такое стряслось, Дебес?
– Спокойно, спокойно, – отвечает полицейский, который уже отдышался. Он вытаскивает Корнелиуса в коридор и закрывает за ним дверь, после чего расстегивает свой плащ, так что становятся видны униформа и сабля. – Случилось несчастье, – продолжает он, – несчастье, которое, возможно, будет стоит жизни человеку… речь идет об Уре с Большого Камня. Ее дом сорвало ветром, и он свалился под кручу!
У Корнелиуса отнимается язык. Полицейский спокойным тоном продолжает:
– Уру подобрали и доставили в больницу. Но она пока не приходит в сознание.
Корнелиус все еще не в состоянии говорить, он лишь издает какие-то нечленораздельные отрывистые звуки, но про себя невольно думает: «Сама виновата, упрямая старуха, уперлась на своем, могла бы переехать с нами сюда… или хоть на сегодняшний вечер прийти, с нами побыть, так нет, разве ее уломаешь, она пожелала остаться у себя дома, одна-одинешенька, несносная старуха!..»
– Я… я сейчас иду! – наконец выговаривает он. – Сейчас только… плащ… сапоги!..
– Да тебе там, собственно, нечего делать, – успокаивает его полицейский, – я же говорю, дом уже обрушился, а Ура, мало быть, в больнице, погода-то ужасная, оставайся лучше здесь. Я просто по долгу службы зашел тебе сообщить, что произошло.
Но Корнелиус уже оделся. Он отворяет дверь в комнату, чтобы передать страшную весть Корнелии и всем остальным, но голос у него опять срывается, и Дебес вынужден прийти ему на помощь:
– Тут, значит, дом на Большом Камне снесло ветром, – спокойно говорит он, – но Уру подобрали, она сейчас в больнице!
На следующий день шторм продолжается, прибой сотрясает воздух своим глухим кашлем. Каменная Горка становится местом паломничества любопытных, интересно ведь взглянуть на пустое место, оставшееся после домика Уры, и на жалкие обломки внизу, под обрывом, которыми играют пенистые волны, вышвыривая их и вновь засасывая, пока их мало-помалу не относит дальше и не выбрасывает в виде бревен и щенок на более плоскую скалу.
О самой Уре слышно только, что она все еще находится на грани жизни и смерти.
О катастрофе же толки идут самые удивительные, они передаются из дома в дом, люди качают головой, содрогаются от ужаса или же относятся к чужим россказням с насмешливым недоверием, смотря к чему они более склонны. Ура занималась своим чародейством, упорно утверждает кое-кто; в ночь, когда случилось несчастье, из трубы у нее валил дым, даже искры были видны, и одна женщина, проходившая в полночь мимо домика на Большом Камне, отчетливо слышала, как Ура с кем-то бранилась, а с кем – догадаться нетрудно, не с кошкой же, ясное дело, а, скорее всего, с нечистым, тем самым, что наделил ее властью отыскивать утерянные вещи, заглядывать в будущее, сводничать людям на погибель да насылать на недругов болезни и невзгоды. А тут они, видно, поцапались, эти двое-то, может, из-за Корнелиуса, придурка несчастного, из-за души его, кто ж их знает. Ну и черт – он, конечно, сильнее, вот он ее и проучил.
Экономка Анкерсена фру Мидиор, доводившаяся Уре сводной сестрой, в отчаянии прибежала в контору управляющего и со слезами поведала ему, какая разнеслась молва.
Анкерсен выслушал с настороженным вниманием и закивал головой:
– Угу. Да-да, фру Мидиор. Но что, если в этом и правда что-то кроется? – Он взглянул на часы. – В больнице приемное время с трех. Давайте-ка вместе сходим туда, поговорим с нею, если возможно. И давайте по крайней мере помолимся за нее.
7. Орфей знакомится с жалкими останками эоловых арф своего деда, становится жертвой
мучительных дум и злых видений, но находит некоторое утешение у призрака Тариры
Юго-восточный штормовой ветер, задувший в день свадьбы Корнелиуса, казалось, никогда не уляжется. Проходили дни и недели, городишко на краю океанской бездны был весь залеплен яростной пеной, она слепила окна морской солью, а немолчное бурленье прибоя закладывало уши глухотой.
В сочельник с утра было так же мокро и ветрено, как и во все предыдущие дни, но к полудню вдруг прояснилось и ветер стал утихать. Элиана нарядила елку, и Орфей получил разрешение привести вечером своего дружка могильщикова Петера и его сестер. Жена Лукаса Могильщика была больна, а сам Лукас беспробудно пьян, так что дома детей едва ли ожидал веселый праздник.
Орфей нашел Петера на колокольне, он сидел там вместе со звонарем Поулем, который приделывал новые петли к дверцам люка. Орфей и Петер забрались на темный церковный чердак. Там было свалено в кучу что-то странное, что казалось живым и испускало на сквозняке удивительные болезненные вздохи. Орфей испуганно отпрянул, но Петер крикнул:
– Чего боишься, это же эоловы арфы твоего деда! Правда, Поуль?
– Угу, эоловы арфы его деда, – подтвердил звонарь и пробормотал еще что-то такое насчет «Корнелиуса с Тинистой Ямы, который, известно, тронутый был».
– Дед твой – он полоумный был, – дружелюбно пояснил Петер, когда мальчики спускались по лестнице. – Он эоловы арфы делал, этим только сумасшедшие занимаются. А отец твой и дядья – они все тоже малость тронутые. Да ты, Орфей, не горюй, подумаешь! – ободряюще добавил он.
Петер не мог прийти на елку в Бастилию, под большим секретом он открыл почему: у него есть собственная елка.
– Пошли покажу, хочешь? – соблазнял он Орфея.