Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вильям Хайнесен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
Идея заключалась в том, чтобы Сириус устроил свою школу в задней комнате багетной лавчонки Мак Бетта. Платить за это не нужно, но Сириус должен будет по утрам обслуживать посетителей лавочки.
– Как раз получится экономия на жалованье этой дурехи, что сейчас у меня продавщицей, – сказал Мак Бетт. И ободряюще добавил: – Управишься без труда, покупателей приходит, к сожалению, немного, а в деле ты как-никак понаторел.
Сириус с благодарностью принял это предложение. За следующую неделю ему посчастливилось набрать четырех учеников. Это были его племянник Орфей, сын могильщика Петер, адвентистский сынок Эмануэль Самсонсен и еще Юлия Янниксен. Юлии, дочери кузнеца Янниксена, было уже пятнадцать лет. Притом она и для своего возраста была непомерно крупной, зато в духовном своем развитии несколько отставала.
Окно задней комнаты Мак Бетта выходило в сад кузнеца Янниксена. Вид был чудесный, особенно теперь, когда все распускалось, однако довольно скоро обнаружилось, что соседство с кузнецом весьма неблагоприятно влияет на школьные занятия. Первые два дня все шло прекрасно, мальчишки были любознательны и сметливы, девочка соображала туговато, но благодаря своему возрастному превосходству кое-как поспевала за ними, а посетители багетной лавочки тоже не доставляли особых хлопот. Вид цветущих кустов смородины в саду у кузнеца веселил душу.
Третий день – это была суббота – тоже начался ярким солнцем, птичьим щебетом и радостным настроением. В кузнице было тихо, к кузнецу Янниксену пришел гость, учитель танцев Линненсков. Они были друзья и любили вместе проводить время, играя за домом в кегли. Но около полудня кузнец вдруг показался в саду с бутылкой в руке, в сопровождении учителя танцев. Оба уже заметно подгуляли. С вопиющей бесцеремонностью они расположились прямо посреди клумбы с фиолетовыми крокусами и начали пить за здоровье друг друга. Немного погодя кузнец затянул песню. Сириус запретил своим ученикам выглядывать в окно и пытался громкой речью и стуком линейки заглушить пение кузнеца, принимавшее все более разнузданный характер.
Однако же ни дети, ни учитель не могли удержаться, чтобы время от времени не взглянуть в окно. Кузнец Янниксен был огромный, грубого сложения, волосатый мужчина. У него были усы кайзера Франца-Иосифа и черная пробоина посреди лба. Учитель танцев был маленький, чахлый человечек с выпуклыми рыбьими глазами, срезанным подбородком и обвислыми усами.
Юлия тяжело вздохнула. Видно было, что она вот-вот расплачется.
– Ой! – сказала она вдруг. – Отец уже пляшет!
Сириус подошел к окну. Кузнец и вправду пустился в пляс. Здоровенный детина дико и неуклюже подпрыгивал, вертелся на месте, размахивал громадными ручищами, топал и ревел. Это был знаменитый одиночный танецкузнеца – Сириусу он был хорошо знаком по веселым вечерам в «Дельфине», – своеобразная демонстрация силы и мощи, потребность в которой неизменно возникала у Янниксена на определенной стадии опьянения. Учитель танцев сидел и колотил одной пустой бутылкой о другую, что должно было изображать музыку. Но что это? Кузнец наклоняется к Линненскову, поднимает его на воздух, раскачивает на руках, как грудного младенца, и… швыряет в один из разросшихся смородиновых кустов.
– О господи! – воскликнул Сириус. – Они же все кусты переломают!
– Кузнец – он такой, – деловито сообщил могильщиков Петер. – Он, как напьется, все перекорежит.
– Ой, вон мама идет! – крикнула Юлия и закусила себе пальцы.
Сириус вздохнул. И в самом деле, в поле зрения появилась фру Янниксен. Она была крупная и чернявая, как муж, круглые глаза ее выражали мрачную решимость и целеустремленность.
– А ну-ка, Юлия, – строго сказал Сириус, – хватит тебе смотреть, садись и занимайся делом!
Сириус и сам отошел от окна и стал за кафедру, которой служила ему оклеенная обоями крышка упаковочного ящика. Юлия сидела и сконфуженно хихикала. В лавке послышались голоса, и Сириусу пришлось выйти. Когда он вернулся, дети, разумеется, стояли у окна. Юлия заливалась слезами.
– Сейчас же по местам! – скомандовал Сириус. Но дети и не думали выполнять приказ.
– Она убила кузнеца насмерть, – глуховатым голосом сообщил могильщиков Петер.
– Что-что? – взволновался Сириус.
Да нет, слава богу, это было не так. Правда, кузнец опрокинулся навзничь на цветочную клумбу. Но он был жив, он лежал и тихонько подвывал не то от боли, не то от радости, а может, просто оттого, что был пьян. Жена его пыталась извлечь учителя танцев из густого переплетения красных цветочных гроздьев и круглых невинных листочков смородины. У Линпенскова было на лице несколько ссадин и кровоточащая трещина в уголке рта.
– Нет, это уж слишком, честное слово! – сказал Сириус, сокрушенно прищелкивая языком. Он стоял, прижимая к себе толстуху Юлию и поглаживая ее по щеке своей худой рукой. – Ну, перестань же реветь, слышишь, слезами горю не поможешь!
Немного погодя он был уже в саду. Кузнец по-прежнему лежал и мычал. Линненсков тоже жалобно постанывал. В его одежде и волосах запутались смородиновые цветы, с усов капала кровь, срывающимся, будто покаянным голосом он напевал:
Из всех весны цветов младых,
И нежных и прекрасных,
Один милей мне
Всех других…
Фру Янниксен подошла и влажной тряпкой вытерла ему лицо. Сириус взял его под руку и повел домой.
Дом Линненскова был, как всегда, полон женщин, у него было семь дочерей, но, кроме них, здесь находились девицы Скиббю и другие дамы, на столе стояли золоченые чашки, похоже, общество собралось на шоколад. Линненсков цеплялся за Сириуса и тянул его за собой, но дамы пришли в совершенное неистовство, с негодующим и оскорбленным видом они накинулись на бедного Сириуса, дескать, сам пьянчуга да еще и других вводит в соблазн, и все его попытки оправдаться были безжалостно отметены. Маленький учитель танцев вопреки сопротивлению исчез в ворохе юбок и рукавов с пуфами, и дверь демонстративно захлопнулась.
Сириус отпустил детей домой. Мальчишки тотчас бросились наутек, а Юлия осталась, она уже не плакала, но продолжала судорожно всхлипывать.
– Тебе не хочется домой, да? – участливо спросил Сириус. – Ну-ну, сядь, посиди здесь, пока Мак Бетт не вернется.
Сам он расположился за своей кафедрой. Он достал карандаш и стал сочинять стихи. Время от времени он вставал, прохаживался по комнате и заглядывал в лавку. Стихи эти давно уже смутно вырисовывались у него в голове. А теперь вдруг вылились сами собой. Стихи о свежей листве, россыпях цветов и сиянии солнца, о весне, которая будто чудом срывает с души обветшалые покровы скорбей и тревог и готовит ей живительное омовение. Странно, что таким стихам суждено было родиться в сумятице этого дня.
Юлия сидела и смотрела на него с потерянным видом. Мак Бетт вернулся и, чертыхаясь, расхаживал по лавке. Сириус закончил свое стихотворение. Он взял Юлию за руку. Они отправились в Бастилию. Придя к Элиане, Сириус проникновенным голосом сказал:
– Надо нам приласкать эту девочку, голова у нее варит плоховато, но сердце доброе, а дома ей, сама знаешь, не очень-то приятно.
Элиана сварила кофе и напоила Сириуса и Юлию. Девочка не сводила с нее глаз, и вид у нее был такой трогательный, что Элиана подошла и поцеловала ее в лоб. Но тут нежданно-негаданно явилась кузнечиха. Лицо у огромной женщины было серое и набрякшее. Ни слова не говоря, она крепко ухватила Юлию за руку и потащила прочь.
После обеда Сириус переписал стихи начисто. Он прочитал их про себя несколько раз, пока не запомнил наизусть. Хорошее получилось стихотворение, быть может, лучшее из всех, что он до сих пор написал. В восторженном настроении он отправился в редакцию газеты «Тиденден». Вот наконец-то стихи, достойные появления в печати! [40]40
См.:Сириус Исаксен, «Стихотворное наследие», «Весна», стр. 57. Доктор философии Кр. Матрас в своей «Истории литературы» говорит об этом стихотворении, что оно написано такой счастливой и легкой рукой и пронизано такой прекрасной экстатической музыкой, что невольно приходит на память великолепный псалом X. А. Брорсона «Здесь в молчанье, в ожиданье». – Прим автора.
[Закрыть]
Редактор Ольсен пробежал листок глазами и, покачав головой, протянул обратно.
– Вам не понравилось? – спросил поэт.
Редактор снял с ноги коричневый парусиновый башмак и принялся исследовать его внутренность. Затем он сходил в наборную, принес молоток. Сириус удрученно следил за тем, как этот тучный человек ковырялся в башмаке, силясь вытащить из него гвоздь раздвоенным концом молотка. Наконец редактор отказался от своего предприятия и забил гвоздь в подметку. После этого он рассеянно побрел обратно в наборную и больше не появлялся.
Сириус сложил листок и сунул его в карман, но он еще не оставил надежду увидеть свое стихотворение напечатанным. Он пошел к Якобсену, редактору радикальной газеты «Будстиквен». У Якобсена был чрезвычайно занятой вид, однако он оторвался от дел, чтобы наспех проглядеть стихотворение. Он захохотал, воззрился на Сириуса поверх очков и присел на минуту в американское кресло-качалку.
– Это же черт знает что! – сказал он. – Ну кому нужна вся эта романтика? Мы живем во времена реализма, почтеннейший, а не в каком-нибудь золотом веке! Идиллии нам ни к чему, господин Сириус Исаксен, зарубите себе это на носу для своей же пользы. Ты напиши сатирические стихи о нашей здешней жизни: стоячее болото, реакция, растущая вглубь и вширь, учитель Ниллегор и управляющий сберегательной кассой Анкерсен с их истерической благочестивой болтовней о трезвости! Проучи их всех скопом, вот это будет полезное дело! А солнышком да чириканьем можешь наслаждаться сам у себя дома, коли есть время и охота.
Он протянул Сириусу листок и зажег потухший окурок. Редактор был давно небрит, в уголках рта застыла желтоватая пена. Делая частые короткие затяжки, он добавил:
– А способности у тебя есть, Сириус! Ты, конечно, малость тронутый, как и твои братья и отец ваш с его эоловыми арфами. Но стоит вам захотеть, вы все прекрасно можете!Та песенка, что ты написал к серебряной свадьбе капитана Эстрема, она была недурна, ей-богу, там у тебя было все, что нужно. Но и то сказать, ты же ее прямо с моей передовицы скатал, хи-хи! Но отличная была работа! А весенняя романтика, повторяю, боже оборони, не пойдет. Напиши что-нибудь едкое, что-нибудь колючее!
Он подчеркнул последние слова, энергично тряся головой, отчего отвислые щеки его так и заколыхались.
Сириус около часа уныло слонялся по улицам. Потом он пошел к Корнелиусу, который как раз только что вернулся с работы и сидел пил чай с морскими сухарями.
Корнелиус прочитал стихотворение, кивнул, продолжая спокойно жевать, и сказал, что сейчас же положит его на музыку, вот только побреется и переоденется. Сириус тоже выпил с ним чашку чаю. Корнелиус взял свою виолончель и принялся пилить и что-то мурлыкать.
Вечером погода стояла чудесная. Корнелиус и Сириус зашли за братом и его женой, и они вчетвером отправились гулять. Мориц взял с собой трубу. Они прошли вдоль берега по мысу Багор, расположились на благоухавшем водорослями кончике косы, и Мориц играл на трубе сначала новую мелодию Корнелиуса, а затем собственные радостные импровизации на ту же тему.
8. О старом Бомане и его крестнике
Орфей давно уже начал учиться играть на скрипке у своего крестного отца Каспара Бомана и делал большие успехи.
Было очевидно, что он унаследовал способности отца. Старый учитель музыки был строг и крут во время уроков, зато, когда занятия кончались, он отдавался во власть особой беспредельной и грустной нежности и подолгу беседовал со своим учеником о музыке и ее мастерах или же пускался в воспоминания о собственной жизни.
Боман родился на островке Веен, отец его был садовник и виртуозно играл на гармонике, но Каспар рано ушел из дому и вел бродячую жизнь, зарабатывая отчасти садоводством, отчасти музыкой. Одно время он брал уроки у известного музыканта в Копенгагене, и не исключено, что он бы мог чего-то достичь на музыкальном поприще, однако судьба распорядилась иначе, и теперь он, господи твоя воля, коротал свой век здесь старым, одиноким и бездетным вдовцом. Но черт возьми, почему одиноким, у него же были ученики и друзья, были цветы, да и музыка по-прежнему осталась с ним, а пока у человека есть музыка, у него есть все, что потребно душе.
Небольшая комната Бомана походила на сад. На подоконнике и всюду, где только было место, стояли и висели пышные цветы в горшках, а потолок почти весь был увит зелеными побегами. На стенах висели поблекшие картины и гравюры с изображениями композиторов и музыкантов. Все они, как и сам Боман, с добрым выражением к чему-то прислушивались, но видно было, что лица их могли при случае делаться суровыми и решительными. Это были знаменитые и необыкновенные люди, но почти все они начинали жизнь в нищете, и нередко им приходилось туго. Боман о них говорил, как говорят о старых друзьях, которых помнишь еще детьми, которые выросли у тебя на глазах, раскрылись во всем своем блеске и величии и внезапно ушли из жизни – ведь многие из них умерли молодыми, некоторые просто совсем юными, и это, быть может, лучшие из них.
Как-то раз, придя на урок, Орфей застал Бомана распростертым на облезлом диване. Старик лежал, крепко зажмурив глаза, рот его был искажен непривычной страдальческой гримасой.
– Орфей? – спросил он шепотом. – Садись, посиди, мой мальчик. Это скоро должно пройти, приступ не очень страшный.
Орфей около четверти часа провел в сильном душевном смятении, ему невмоготу было видеть, как тяжко страдает добрый старый учитель. Все цветы, все картины на стенах и большой контрабас в клеенчатой шапочке, похожий на человеческое существо, – все они на свой особый лад, безмолвно и выжидающе, принимали участие в страданиях Бомана. Композиторы будто бы думали: «Да, скверно, но так уж устроена жизнь».
Наконец старик задышал ровнее; переведя дух, он вытянулся на диване, открыл глаза и улыбнулся, сморщив нос:
– Ну, вот и полегчало.
Немного погодя Боман совсем оправился. Он указал на портрет Вебера на стене:
– Да, что тут сказать? Я-то старик, почти уже дряхлый, а вот он, бедняга, всю свою жизнь был хилым, болезненным человеком. Я уж не говорю вон о нем, о Бетховене, величайшем из них всех, он и вовсе оглох, каково, а? И ведь это будучи мужчиной во цвете лет!
Боман тихо покачал головой, и на миг вид у него сделался совершенно растерянный, но затем черты его приобрели решительное выражение, и он приступил к уроку.
Орфей мало-помалу привык ко всем этим лицам на стенах у Бомана, он часто видел их перед своим мысленным взором, а время от времени они являлись ему во сне, то по одному, то целыми группами, иногда вместе с Боманом, а случалось, и в обществе фотографа Сунхольма или же самой Тариры. Далеко не всегда это было приятно, особенно когда с ними приходила Тарира. И уж из рук вон стало плохо, когда Орфей в один прекрасный день заболел корью и слег в постель с высокой температурой. В Бастилию валом повалили с того света мужчины в париках или с длинными, как у женщин, волосами, они улыбались ему, ехидно и двусмысленно подмигивали, и особенно один из них был невыносим, щуплый, с тонким носом, на котором сидели очки в нитевидной оправе, и с огромным меховым воротником. Он все время стоял в углу, в полутьме, моргал глазами и корчил немыслимые рожи.
Боман, узнавший от Морица о странных видениях своего крестника, под вечер пришел в подвал Бастилии и долго сидел у постели мальчугана.
– Мне кажется, этот призрак, о котором он столько говорит, – это, ей-богу, сам Карл Мария фон Вебер! – прошептал Боман с жалостливой улыбкой. – Послушай, Мориц, а может, ему стало бы легче, если б ты поиграл на скрипке? Что-нибудь из Вебера, а? Хотя нет, не знаю. Может, я это глупо придумал!
– Вовсе не глупо, наоборот! – оживился Мориц.
Он принес свою скрипку, и Орфей услышал сквозь дрему, как полились звуки, рождаясь где-то внизу, в глубине, и устремляясь ввысь, и разом стало светло вокруг, и горячечные пришельцы затолпились в дверях, торопясь исчезнуть.
Под конец осталась одна Тарира. Но в бледных глазах ее появилось кроткое выражение, будто и она к чему-то прислушивалась, и вот она подошла к его постели и ласково поправила ему подушку.
– Ты меня не узнаешь, малыш? – спросила она укоризненно и в то же время улыбчиво, и – как же, конечно, Орфей ее узнал – это была совсем не Тарира, а просто его мама!
Часть вторая
В которой из главных тем вырастают новые мотивы и начинаю происходить странные вещи
1. Мориц поглощен океаном, а поющий граф и его невеста заброшены на необитаемый остров
Хор Бомана давал иногда благотворительные концерты, и в них выступали, конечно, и Мориц, и другие музыканты из Бастилии. И вот должен был состояться концерт для сбора средств на новый орган, церковный концерт с базаром, лотереей и колесом счастья. Идея принадлежала новому священнику, пастору Фруэлунду, который однажды сам явился в Бастилию, чтобы просить Морица принять участие.
– Но нам, конечно, подойдет лишь музыка самого высокого класса, – назидательно подчеркнул он. – Вы меня поняли?
Пастор Фруэлунд был высокий властный человек, голос у него тоже был под стать, красивый и звучный, и говорил он громко и отчетливо, как будто подозревал всех людей в некоторой тугоухости.
– Как вы думаете, господин пастор, что, если взять Квартет d-moll Моцарта, знаете, этот?.. – Мориц хотел было спеть начало Andante, но священник покачал головой:
– Ну да, нет, я-то намеревался предложить вам чудесную вещицу под названием «Назарет». Знаете ее? Я сейчас не вспомню, кто автор, но у моей жены есть ноты, а вы, я слышал, очень музыкальны, так что без труда справитесь с ней. Я полагаю, ее следует дать в исполнении тромбона с органом.
– Как же, я ее прекрасно знаю, это Гуно, – сказал Мориц. Ему очень хотелось добавить, мол, «Назарет» – нуднейший медленный вальс, супруга аптекаря Фесе в свое время пела его, и это было ужасно! Но он удержался.
Священник кивнул и наставительно присовокупил:
– Тромбон, знаете ли, тромбон еще годится для церкви, квартеты же – нет, никоим образом. Так вот. Затем следовало бы дать несколько псалмов в исполнении мужского хора, и я не прочь сам лично дирижировать, если бы вы взяли на себя подобрать людей и разучить с ними эти псалмы так, знаете ли, вчерне. Я три года был участником мужского хора Студенческого общества в Копенгагене, – добавил он.
Он тряхнул своей красивой, в локонах головой:
– Ну а в остальном программа будет состоять преимущественно из органных произведений. Затем я продекламирую духовные стихи Палудана-Мюллера [41]41
Фредерик Палудан-Мюллер (1809–1876) – известный датский поэт.
[Закрыть], и затем дочь органиста Ламма споет «Дочь Наира», а граф Оллендорф споет «Между братьев был я меньший».
– Ламм?.. – Мориц запнулся. Он хотел сказать, ведь органист Ламм не умеет играть ничего, кроме «Траурного марша на смерть Торвальдсена», да и то так, что кажется, будто орган испортился.
– Да, Ламм! – ответил священник и бросил на перевозчика взгляд, решительно пресекавший попытки шутить.
Торжественный день ознаменовался солнцем, и ветром, и трепетаньем флагов.
Около полудня Мориц отправился на катере к Восточному взморью, имея на борту графа Оллендорфа, который ехал за своей невестой, дочерью пастора Шмерлинга. Граф Оллендорф был в превосходнейшем расположении духа, он сидел и учил наизусть текст псалма, который ему предстояло петь в концерте.
– Гораздо же красивее выглядит, когда не надо во время пения смотреть в книгу, – сказал он. – На вот, Мориц, проверь меня, пожалуйста!
Он протянул Морицу книгу. А затем вытащил из заднего кармана полбутылку коньяка.
– Нам обоим не мешает подкрепиться, – сказал он серьезно. Вздохнув, он сделал основательный глоток и передал бутылку Морицу.
Они сидели рядом на корме, лодка весело скользила по вздыбленным волнам. Граф был молодой человек необычайно внушительных размеров, его мощный переливчатый голос заглушал рев мотора и плеск воды.
На Восточном взморье граф сошел на берег довольный и освеженный. Его невеста Анна-Ирис, тридцатилетняя девица с матерински жалостливым и проникновенным взором, уже ждала его у причала, закутанная в шали и платки. Он поднял ее богатырскими руками и поставил в лодку, а затем обратился к корзине с тщательно упакованными бутылками.
– Ах, Карл Эрик, осторожно, пожалуйста! – воскликнула Анна-Ирис. – Это смородинная наливка из собственных ягод. Отец шлет в подарок ландфогту [42]42
Ландфогт – должностное лицо на Фарерских островах, исполняющее, в частности, обязанности полицмейстера.
[Закрыть].
Пастор Шмерлинг, прикованный к постели ишиасом, горячо махал им рукой из окна своей спальни, и жених с невестой тоже ему помахали. Лодка отчалила от берега. Граф протянул невесте книгу псалмов, чтоб она могла его проверить. Он закинул вверх свое довольное краснощекое лицо и запел громозвучным голосом:
Резал древо в размышленье,
Богу славу возносил,
В струн игре с органным пеньем
Звон псалтири нежной слил.
Лодка сильно раскачивалась, проплывая мимо Русалочьего Островка, она шла по течению, но против ветра. Анна-Ирис жалостно цеплялась за руку жениха, а он, продолжая петь, ласково похлопывал ее по щеке. Но вдруг мотор заглох.
Мориц передал руль графу, а сам занялся мотором. Лодку стало боком относить к северной оконечности Тюленьего острова. Анна-Ирис еще ближе придвинулась к жениху и углом своей тали укрыла ему колени.
– Ничего страшного, – успокоил ее граф и снова запел.
Мориц пытался пустить в ход остановившийся мотор, он вспотел, лицо покрылось черными брызгами и подтеками. Лодку быстро несло. Волнение между тем заметно усилилось. Посредине пролива, где ветер и морское течение боролись друг с другом за владычество, вздулись бугристые валы строптивой, искрящейся на солнце воды. Мориц на миг оторвался от мотора и схватился за руль.
– Надо постараться не попасть в водоворот, – сказал он.
Граф как ни в чем не бывало продолжал петь. Книгу он закрыл и сунул в карман.
– Давай запускай поскорей свою адскую машину! – крикнул он в промежутке между куплетами, послав невесте преувеличенно спокойный взгляд. Мориц снова принялся за мотор. Последовало несколько глухих неровных толчков – лодка дернулась и развернулась в нужном направлении.
– Браво! – крикнул граф, доставая книгу.
Но мгновение спустя мотор опять остановился.
Мориц покачал головой. Анна-Ирис принялась жалостно хныкать. Граф смеялся и зевал, будто ничего особенного не случилось. Он просунул голову и плечи к Морицу в машинный отсек:
– По такому случаю сам бог велел для поднятия духа, верно?
Мориц почувствовал у подбородка горлышко бутылки. Граф вернулся к своей невесте и опять затянул песню.
Ветер крепчал, вспененные волны сладострастно и безжалостно бурлили вокруг кренящейся лодки. Еще один раз удалось Морицу выжать из мотора признаки жизни, он успел подогнать катер с подветренной стороны к Русалочьему Островку, выпрыгнул на камни и закрепил канат, привязав его к скальному выступу. Граф, смеясь, помог своей невесте сойти на сушу, расположился с ней под прикрытием скалы и снова достал книгу псалмов. Мориц, который лежал в лодке, всунувшись наполовину в машинный отсек, слышал сквозь шум и клокотанье волн развеселое пение графа:
Резал древо в размышленье…
Ветер совсем разбушевался, вдоль берега Тюленьего острова белела кипенная опушка, а водяные валы в проливе вспенились шипучими гребнями.
– Хватит тебе! Прекрати наконец свое глупое пение! – бранчливо сказала Анна-Ирис. – Право, момент для этого неподходящий. К тому же ты без конца поешь один и тот же куплет!
– Ну и что же, куплет-то чудесный, – ответил граф, – этот, где он древо режет. Отличное занятие, как раз по мне! Вот так резать древо в размышленье!
Он поднялся, чтобы посмотреть, как там у Морица дела с мотором, но катер куда-то делся.
– Что за дьявольщина?.. – рявкнул он, раскатисто хохоча, и стал всматриваться в море. Анна-Ирис тоже поднялась. Она указала рукой поверх торопливо бегущих волн и сказала с рыданием в голосе:
– Нет, ты только посмотри! Вон он плывет, далеко-далеко!
Теперь и граф увидел лодку… черную точку вдали среди всей белизны.
– У него, наверно, канат оборвался! – запричитала Анна-Ирис.
– Ну, это навряд ли, – возразил граф. И тут же неистово захлопал себя по ляжкам, точно придя в восторг. – И правда, ей-ей, вон обрывок болтается!
– Да разве же это повод для бурного веселья? – воскликнула Анна-Ирис, ошеломленно глядя на графа. – Ведь мы остались одни-одинешеньки на этом пустынном рифе! Карл Эрик, ведь теперь неизвестно, вернемся ли мы живыми домой!
– Еще как вернемся! – гаркнул граф. И стал карабкаться на самую высокую точку островка. Анна-Ирис, всхлипывая, следовала за ним. Ветер и брызги пены свистели у них в ушах. Граф достал из кармана платок и принялся махать, но ни единой живой души не было видно на обвеянном ветром берегу.
– Спускайся обратно! – кричала Анна-Ирис. – Куда ты меня ведешь? Пошли, бога ради, вниз, там хоть укрыться можно!
– Да-да, сейчас я иду! Сейчас иду! – успокоил ее граф. Он пригнулся, спрятавшись за выступ скалы, и со смаком отхлебнул малую толику из своей карманной бутылки. А затем, сияя радостью, с громогласным пением вернулся к невесте.
Анна-Ирис воззрилась на него. Страх и вместе презрение, ледяное отчаяние и вместе некая решимость сквозили в ее взгляде.
– В жизни еще не попадала в такую глупую и кошмарную историю! – сказала она.
Он обхватил ее руками за плечи и пропел в ответ спокойно и веско:
Резал древо в размышленье,
Богу славу возносил!
– Ах, да перестань же ты наконец! – простонала она. – Ты меня доконаешь своими дурачествами! – И добавила угрожающе: – Ты ненадежный человек, Карл Эрик! Ты неверный человек!
С невозмутимым спокойствием, прочувствованно и напористо он ей ответил:
В струн игре с органным пеньем
Звон псалтири нежной слил!
– Звон псалтири! – повторил он проникновенно. – Звон псалтири!
Мориц, хотя и ушел с головой в работу, заметил, конечно, что канат оборвался, но положился на волю судьбы, да и что было проку поднимать шум, граф все равно не мог бы ничем помочь. Катер несло на восток, прямо в бушующий пролив. Пришлось взяться за руль и править, стараясь обходить водовороты – это кое-как удавалось. Вот лодка попала в бурную струю, вздыбленную и жесткую, как подмерзший проселок, и вихрем помчалась дальше на восток, в сторону открытого моря, точно легкий обломок, подхваченный течением каменистого горного потока. Но наконец она выскочила из стремнины, могучий океан принял ее с широким и радушным безразличием и то возносил на гребни мощных валов, где ветер яростно сыпал колючими пенными брызгами, то стягивал вниз, в водные долины, где было мгновение затишья.
Мориц стал обдумывать свое положение. Ну хорошо, ветер крепкий, но о настоящем шторме говорить не приходится. Граф и его невеста, по счастью, в безопасности. На Русалочьем Островке, откуда рукой подать до обитаемой земли, погибнуть никак нельзя. В крайнем случае придется немножко померзнуть, и то вряд ли, у них же есть с собою платки и шали, и всегда можно выбрать защищенное от ветра место.
Но его по-прежнему несет на восток, все дальше в пустынное море, и в поле зрения – ни единого суденышка, ни даже маленькой рыбачьей лодчонки.
А время идет. Долгий и светлый предосенний день уже на исходе. Полыньи солнечного света густеют окраской, море зеленеет. Не очень-то уютно средь этого безмерного водного изобилия, чьей жалкой игрушкой он теперь стал.
Концерт! Он должен был начаться в шесть часов. Ну что ж. Весьма вероятно, его, Морица, хватятся, а уж графа с невестой и подавно. И отправятся на розыски. Скорее всего, на «Тритоне», большом мотоботе консула Хансена, а может, еще и на пароходике «Нептун», который как раз стоит сейчас в гавани. Граф с невестой будут найдены, и сразу выяснится, в каком направлении исчезла лодка. Надо лишь запастись терпением.
Мориц встал и принялся хлопать себя руками по всему телу, чтобы согреться. Перед ним на корме стояла корзина с винными бутылками.
На закате ветер сверх всякого вероятия стал еще усиливаться. Солнце проглянуло из-за облаков, и водная ширь озарилась медным сиянием. Горб Тюленьего острова фиолетово темнел на фоне неба. Пройдет еще несколько часов, пока он исчезнет из виду.
Мориц снова стал возиться с мотором. Но похоже, дело это было довольно безнадежное. Медленно сгущались сумерки. Волны хлестали с яростным воем. Одна за другой зажигались на небе звезды. Голая полоска морского горизонта начала расползаться, тьма гостеприимно разевала зияющую пасть. Пускай. Все равно в голове не укладывается, чтобы скоро мог наступить конец. Нет, надо лишь запастись терпением.
Он встал и начал махать руками, по телу разлилось тепло, и он отогнал прочь мрачные мысли. В памяти проносилась знакомая музыка. Широкое и словно солнцем залитое Largo Гайдна. Он слышал каждый инструмент в отдельности, короткое и медлительное хроматическое соло виолончели, когда свет на мгновение меркнет, как будто тучка закрыла солнце, а затем снова щедро струится ласковыми, теплыми лучами. Да, славно в этом Largo, солнечно и счастливо.
Другая музыка, тоже для струнных. Соло для трубы, марши. «Три военных марша» Шуберта. А ветер высвистывал вокруг лодки длинные пассажи, и постепенно спускалась ночь.
Мориц, напевая себе под нос, принялся опять ковыряться в моторе, просто так, наудачу. Ведь может же быть, что он чудом снова заработает, несмотря ни на что. Но липкое, стылое железо не подавало признаков жизни.
Он повернулся спиной к машине и опять очутился лицом к лицу с пустынной тьмой. Да, что он такое – пылинка в ночи, и только. На память пришли слова Писания: «Вначале сотворил Бог небо и землю, и была тьма над бездною…» И эти библейские слова навеяли память об отце и его удивительном времяпрепровождении на колокольне, где он развешивал свои эоловы арфы. Когда ветер гудел в сушеных овечьих жилах, натянутых в арфах, то словно сверхъестественные силы затевали игру. Это была музыка для усопших и истлевших. Они слышали ее в своих могилах. Ух!
Тут ему вспомнился «Танец блаженных душ» Глюка, и мысли его обратились к Элиане, которая часто напевала эту мелодию. Элиана так музыкальна, она ее пела, баюкая малыша Орфея, вместо колыбельной песни. Ее и еще прелестный маленький Менуэт из Октета Шуберта!
Дьявол и тысяча чертей! Мориц снова отвернулся от тьмы над бездною. Он поразмыслил, не отведать ли ему наливки пастора Шмерлинга, и пришел к выводу, что при существующих необычных обстоятельствах это, пожалуй, позволительно. Наливка была сладкая и тягучая, по вкусу совсем как ликер. Тихий румяный пастор знал, видно, толк в приготовлении питий.
Мориц был голоден, вино ударило ему в голову, музыка вновь забурлила у него внутри. И он совершенно сознательно прибегал к ее помощи, чтобы обращать в бегство мрачные мысли. Элиана… как-то сложится их жизнь, ее и детей, если он не вернется? А, проклятье, к черту! Ага, вот она, «Свадьба на Волчьей горе» Седермана! Это одна из любимых вещей Бомана, в ней лето, и солнце, и вечная беззаботность.
Но опять незаметно подбирается «Танец блаженных душ», и мысль об Элиане все оттесняет и сверлит ему мозг, не оставляя в покое, против его воли образ ее всплывает в сознании снова и снова, он видит ее перед собой такую, какой она была в безумные дни их первой влюбленности, когда она еще служила в «Дельфине» и вся так и светилась… светилась взапуски со сверкавшим на солнце морем за окном, это сказочно прекрасное белокурое существо, всеми обожаемое и желаемое – и вместе с тем такое неприступное. Он до сих пор испытывает чуть ли не неловкость, оттого что она досталась ему, нищему моряку, ему, а не элегантному прокуристу Сторму или же состоятельному адвокату Веннингстеду, который тоже вился вокруг нее вьюном, обхаживая по всем правилам искусства – старый шут, он и посланья ей писал любовные с предложениями руки и сердца.